Я даже не в состоянии Вас благодарить за то, что Вы сделали для меня письмом. Но точно что-то большое, светлое, осеняющее коснулось меня от Ваших слов[995]. Я не сразу ответил. У меня были нервные дни[996]. Я не хотел, чтобы нервы или истерика проскользнули у меня в ответе Вам, потому что нервы всегда создают ту поверхностную рябь, которая мешает глубине сказаться. А я все эти годы до такой степени тонул в нервах, что все, к чему ни касался я своей нервностью, двоилось для меня и в то же время двоило меня в глазах тех, к кому я хотел обратиться.
Вы пишете, что я не сообщил Вам о реальной житейской причине моей боли[997]. Но моя боль создалась не только под влиянием житейских отношений. Она — вывод из всех моих прегрешений частью вольных, частью невольных. Она создала ту сложность и кошмарность, в которой я беспомощно барахтался последние годы.
Я Вам сообщу.
Я никогда в жизни не испытывал глубокой, сильной любви. Но Любовь глубокая и сильная бывает только один раз в жизни. И вот с такой любовью мне пришлось иметь дело тогда, когда в умственном и теоретическом отношении я был уже подготовлен ко всему тонкому, сложному, а в житейском отношении был совершенно беспомощен. Любовь застала меня врасплох. Сначала она создавала атмосферу несказанную, какой-то ореол, в котором тонули все люди, замешанные в том положении, которое создавалось моей любовью; потом она обозначила тернистый, трагический путь, из которого не предвиделось выхода без катастрофы. Я был виновен, что с самого начала не убежал за тридевять земель от всего того, что создавало атмосферу Любви. Но я не знал, что мое чувство, развиваясь и укрепляясь, неминуемо приведет к трагедии. Мне хотелось всегда претворить мое чувство в какое-то коллективное действо, озарить им все и самому быть озаренным. И мне не противились люди, которые должны бы были предупредить все дальнейшее. Я не знаю, любит ли меня то лицо, к которому я испытывал такое сильное чувство. Быть может да, быть может нет. Но в его поведении столько жестокого, отравляющего, что в течение двух с половиною лет я совершенно изнемог от всего. Со мной играли, как играет кошка с мышью: когда я пытался бежать, меня прихлопывали лапой, когда, наоборот, я шел навстречу, от меня отвертывались. Как нарочно, это лицо уже два раза в жизни почти спасло меня от различных недоумений и ужасов, но чтоб потом с большей жестокостью погубить. Из меня вырвали все устои, разбили все мои взгляды на жизнь; от меня потребовали, чтобы я всего себя принес в жертву, и когда с болью и мукой я все это делал, от меня отвертывались. И все это совершалось с видом невинного «ангельства», «простоты» и кротости. Так тянулось два с половиной года. За эти два года это же существо нанесло чуть ли не смертельную рану моему другу и брату Сереже[998]. Оно чуть не разбило наши отношения. Я не мог поверить, чтобы та, в ком я видел столько «несказанного света», оказалась кровожадной и хищной пантерой, питающей свою психику противоестественной жестокостью.
Такое адское состояние не могло долго тянуться. Последние месяцы, когда меня обманули и предали особенно нагло, я совершенно сошел с ума. Передо мной реально прошли все виды зла. Я неделями проводил все время, реально обсуждая каждую деталь убийства. Я стал убийцей в душе[999]. Я чувствовал, что после всего того, во что оказались вовлеченными целый ряд лиц, только сильный и большой поступок может быть заключительным. Я требовал дуэли. Мне отказывали[1000]. Я хотел самопожертвования, с чьей бы стороны оно ни было. С моей или с другой. Мои порывы срывались. Меня, готового на все, обращали в шута. Тогда я пришел к убийству и чуть было его не совершил: с меня взяли клятву, что больше я не обращусь к убийству. Наконец, я уже стоял на перилах Невы темной сентябрьской ночью в Петербурге, и только случай заставил меня повременить с самоубийством: но последние минуты самоубийцы я пережил[1001] и понял реально, какая это мерзость и гадость. Израненный, больной, надорванный — вот какой я был последние годы, и удивительно ли, что я возроптал на Бога, на правду, на свет. Мне казалось, что все это только диавольская насмешка и ложь. И в этой лжи я не хотел быть.
Теперь я чувствую, как на меня нисходит сон, и я только прошу судьбу, чтобы сон этот был оздоровляющий. Вот тут, в Мюнхене[1002], я тихо поникаю над прошлым, и у меня рождается надежда, что я выйду из борьбы с Богом и самим собой усмиренным и просветленным. Но я боюсь еще надеяться.
Глубокоуважаемый, близкий мне Дмитрий Сергеевич! Как хотелось бы мне приехать к Вам[1003]. Но я повременю. Полезнее, если нервы мои поправятся в тишине и молчании. Да и работа у меня тут: надо кончать одно литературное произведение, над которым работаю усиленно и которое дает мне забвение[1004].
Дмитрий Сергеевич, да не узнает никто, кроме Зины и Дм<итрия> Вл<адимировича>, то, что я пишу Вам. У меня к Вам все возрастающая любовь — любовь огромная и преданность беззаветная. Молю Вас, простите мне то жестокое и больное, что звучало в последнем письме из Петербурга[1005]. Но я писал его в самое трудное для себя время, будучи уверен, что все погибло, что Света нет и что через несколько дней меня уж не станет.
Меня удивляет несказанно, что Вы писали мне в Москву, прося не решать ничего окончательно[1006]: в это время я как раз обдумывал дуэль или в крайнем случае убийство. Получив в Москве письмо, я почувствовал что-то несказанно ласковое и далекое, но я был упорен в своем безумии, и что мог бы я ответить Вам в то время?
К «Piper’y» на днях зайду[1007]. Теперь ко мне пристали здесь читать реферат и я было имел глупость согласиться. Оттого был занят составлением реферата. Но теперь отказался[1008].
Статью для Сборника дал бы с огромным удовольствием, но напишу ли в моем теперешнем настроении[1009].
Христос с Вами. Помолитесь за меня.
Я за Вас молюсь воздыханием безмолвным.
На всю жизнь преданный и любящий Вас бесконечно
P. S. Зине пишу. Поцелуйте от меня Дмитрия Владимировича. Я всегда его помню и поминаю воздыханием.
3. З. Н. ГИППИУСМюнхен. Середина ноября (н. ст.) 1906 г.
[1010]Милая, милая Зина,спасибо за радостное письмо. Меня оно поддержало. Я непременно приеду в Париж, но только через месяц или полтора[1011]. Здесь я в совершенном одиночестве, разбитый и усталый. В России мне быть нельзя: там я схожу с ума. Здоровая и благодушная атмосфера Мюнхена начинает успокаивать немного.
Со мной только В. В. Владимиров. Он учится в Академии[1012]. Я же пишу «Симфонию»[1013] и, пока не кончу ее, не в состоянии выехать, потому что целый месяц потребовалось создать атмосферу работы. Если приеду сейчас, то «Симфония» оборвется.
Провожу время тихо и сосредоточенно. По вечерам с Владимировым сидим — молчим: курим трубки. Но тишина говорит.
Со мной был ужасный кризис. Я чуть не умер. Теперь, кажется, тихо выздоравливаю. Будущее мне рисуется одиноко сосредоточенным — холодная размышляющая старость. Но «Свет» в душе моей не погас. Он со мной — «свет». Во что отольется все во мне сейчас, не знаю. Вижу только, что мне есть выход. И этот выход опять идейно гонит меня к христианству.
Богоборство поставило меня на краю могилы, и я увидел тогда безвкусную мерзость смерти. Я остался жить, но во имя долга и света. Что есть долг и свет во внешнем обнаружении для меня, еще не знаю. Люблю Вас. Вы должны это чувствовать. Связан со всеми Вами на всю жизнь — это знаю наверно, но как связан: вот тут есть еще невыясненность для меня. Спасибо, спасибо за память. На днях напишу еще. Любящий Вас всей душою Ваш
4. Д. В. ФИЛОСОФОВУМосква. Середина марта (ст. ст.) 1907 г.
Милый, глубоколюбимый Дима!Я удивлен: разве Зина не получила двух моих писем?[1014] Я послал заказными. Скучаю о Вас. Скучно и нудно в Москве[1015]. Все время недомогание: простуда, кашель. Цели впереди — никакой. Руки падают. Это не отчаяние. Я бодр духом. Я готов ждать года внутреннего успокоения. Но сейчас цели — никакой: это факт. Свет будет. Будет новая земля и новое небо[1016]. Мы умрем: мы не увидим будущего. Мы — рядовые, которым не дано начать, ни исполнить. Мне думается, что наш подвиг — истинное сознание и только. И вот я сознаю истинность нового религиозного сознания, но сделать ничего, ничего не могу. И потому хочется повторять без конца: