Андрей Белый — страница 60 из 91

«<…> С субботы до пятницы (28 октября – 3 ноября. – В. Д.), т. е. целую неделю мы, т. е. наш дом (в Никольском переулке близ Арбата. – В. Д.), был отрезан от мира, потому что почти невозможно было выходить. Наш тихий арбатский район оказался неожиданно одним из центров военных действий. Юнкера, ударные войска и белая гвардия расположились по Арбату, Поварской, Пречистенке и по району наших переулков, <…> а войска революционного комитета и красная гвардия наступали с Хамовник[ов], Смоленского рынка и с Пресни (кажется); словом: наш Никольский переулок оказался границей; и даже дома перепутались: с Арбатских домов, кажется, стреляли юнкера, с Трубниковского переулка наступали большевики и т. д. Загрохотали пушки, залетали снаряды, стены дрожали от грохота. В понедельник в 9 часов утра я вскочил с дивана (спал я в своем зеленом кабинетике) от оглушительного грохота; и подбежав к окну, увидел столб кирпичной пыли; оказывается: в дом против нас упала шрапнель и разорвалась перед окнами; с понедельника мы перекочевали в кухню и ванную, где только и можно было жить; пули пролетали в окна, разбивали стекла; шрапнель ударилась в балкон нашего дома, когда мы с мамой спасались в нижний этаж; осколок шрапнели, разбив стекла, пролетел на расстоянии не далее дюйма от маминого виска; с мамой сделалась истерика; последние дни мы ютились у Махотиных; было невозможно почти жить; почти нечего было есть; кабинет мой прострелен; стекла разбиты; стоит адский холод; работать нет никакой возможности… <…>»

Спасаясь от этих «неудобств», А. Белый покинул разрушенное московское жилище и ищет пристанища у друзей. Мысли об Асе по-прежнему не давали ему покоя. В отдельном издании «Котика Летаева» вскоре появится надпись: «Посвящаю повесть мою той, кто работала над нею вместе со мною – посвящаю Асе ее». (Ася действительно вдохновляла супруга, когда тот только приступал к этому биографическому произведению, читала вместе с ним первые главы и считала их лучшим, что вообще написал Белый. Он же искренне тосковал по жене. Хронологические записи (дневник) той поры озаглавлены трогательно и бесхитростно – «Без Аси»… В письмах же Иванову-Разумнику признавался: «<…> Из души вырываются только „вопли“; я действительно как-то весь разваливаюсь; и в числе многих причин главная – это ощущение полной невозможности больше томиться без Аси; она – больна; у нее нет денег; выслать ей нельзя, проехать нельзя; и вот давно уже во мне крепнет отчаянная решимость: вопреки всем преградам начать проламываться к ней; если она „голодает“, голодать – с ней; если она больна, быть около нее; как медведь, сосущий лапу в берлоге, я уже полтора месяца только и думаю об одном: всех бросить, все бросить и правдой или неправдой, а прорваться к ней; она – моя главная душевная и духовная помощь; без нее не могу и работать; да и в жизни разваливаюсь; довольно! Если бы знал, какие преграды лягут между нами, ни за что не явился бы в Россию: предпочел бы быть дезертиром, но остаться рядом с Асей. Я просто болен от беспокойства за нее».

Тем не менее в жизнь А. Белого постепенно входила другая женщина – звали ее Клава. Скоро, очень скоро она станет 5-й и последней Музой Андрея Белого и его 2-й официальной женой. Клавдию Николаевну (урожденную – Алексееву, по первому мужу – Васильеву) (1886–1970) Белый (как, впрочем, и Ася) знали давным-давно по антропософскому движению. Вместе с мужем, врачом П. Н. Васильевым, она трудилась на строительстве Первого Гётеанума, нередко вместе со всеми ездила вслед за Р. Штейнером, чтобы прослушать его очередную лекцию или спецкурс, во время войны уехала из Дорнаха и вскоре объявилась в Москве. С Белым она сблизилась в конце декабря 1917 года, когда тот приступил к чтению лекций в московском Антропософском обществе. Хорошо знавшая ее в ту пору единомышленница М. Н. Жемчужникова свидетельствует:

«Клавдия Николаевна Васильева (во втором браке Бугаева) – <…> небольшая легкая фигурка, спокойные, какие-то музыкально ритмичные движения. Красивая ритмичная походка была ее особым свойством, впоследствии еще развитым в эвритмии. И говорила она спокойно и просто, но всегда очень по существу. Любовь к шутке, юмор тоже всегда как бы играли вокруг ее лица, смягчая категоричность суждений, нисколько не умаляя этим убежденность в их истине. Но только заглянув в ее глаза, вы чувствовали то, что, на мой взгляд, можно определить как основу всего ее существа. Я называю это „жар души“. У нее были удивительные глаза. Описать их можно только одним словом – „лучистые“, т. е. лучистые глаза, о которых Толстой не устает напоминать, говоря о княжне Марии Болконской. Они запоминались…»

Московское антропософское общество организовалось еще в 1913 году и просуществовало десять лет – до 1923 года, когда его закрыли наряду с другими организациями, чья идеология противоречила утвердившемуся в России «материалистическому мировоззрению». Приверженцы «антинаучных учений» подверглись преследованию – арестам, ссылкам и конфискациям. В просторном и хоть как-то отапливаемом «буржуйкой» помещении на Садово-Кудринской улице, где еженедельно собирались московские антропософы, К. Н. Васильева читала лекции и вела семинар по известной работе Р. Штейнера «Как достигнуть познания высших миров». Здесь же читал курс «Мир Духа», гениально импровизируя на любую тему, и Андрей Белый. Асе Тургеневой в Дорнах он писал: «Мой курс слушают от 60 до 70 человек, главным образом курсистки; и – молодежь; и после каждой лекции приходится слышать со стороны изумление, или слова, вроде: „Если это философия антропософии, то – я хочу быть антропософом“. Получается круг друзей (неантропософов) вокруг нас. Пока все это очень зелено и надо много работать, чтобы утвердилась философия антропософии. <… > Недавно читал лекцию об антропософском сознании „Свет из Грядущего“ в помещении на 250 человек и по очень дорогим ценам… <…>»

В лекциях и беседах Белый развивал давно волновавший его тезис о сопряженности антропософии с традиционной русской философией и софиологией, установив при этом даже связующие звенья между мировоззрением революционных демократов и мистериальными откровениями современных мыслителей, писателей и поэтов. Он говорил о том, что Герцен, например, укоренен в революционной стихии русской общественной мысли (или в русском гуманизме), подобно тому как Соловьев добирался до скрытых корней религиозного народного творчества, самобытно создававшего образ Софии. Однако последователи Герцена и Соловьева ныне переживают кризис «антропистических» и «софистических» идеалов и выходят за пределы своих сфер: революционеры ищут обоснование свободы; философы – обоснование своих тезисов в русской жизни; и по линии духовно-революционного искания русское сознание приближается к антропософии.

Провиденциален в этом смысле и путь поэзии Блока: от поиска слияния лика Софии с душою человека, он приходит к тяжкой утрате хорошо знакомого лика, лика Души мира, чтобы вновь отыскать его в лике жизни России. Россию, утверждал Белый, Блок воспринимает как проявление сущности человечества; национальный вопрос разрешается новым соединением русской души с Душою мира, революцией против всего группового, традиционного, консервативного; так ученик философии и поэзии Соловьева становится в последние годы русской жизни знаменосцем левой группы «народников», которая связана с традициями Герцена и Лаврова и, углубляясь мыслью, по-новому ищет подпочву их бьющего ключом пафоса. Так в Блоке, ученике Соловьева, поэте революционной России, обожествляемом современниками, видим мы искание освобожденным русским человеком слияния с Софией.

Антропософия, по Белому, является естественным внутренним выводом из трагических лет русской жизни. Она есть предначертание русского будущего в новой культуре; в антропософии обозначаются отчетливые контуры той культуры, которая способна к развитию. Антропософское учение не уничтожает связь со «свободой» и непременно найдет путь к сердцу будущей, послереволюционной России.

Все, что еще не погибло морально, в нынешней России сбросило с себя цепи недавнего «антропизма» и «софизма»; Россия пребывает в брожении; путь антропософии в России свободен. «Излишне спрашивать себя: окажемся ли мы способны спуститься в кратер вулкана России, сумеем ли мы истолковать глубинные стремления русских к культуре, свободе и правде как стремления антропософские? Мы должны твердо иметь в виду, что с голым кодексом догм о существах человека и карме нам в Россию не проникнуть; мы должны научиться говорить с русскими на языке их любимейшей поэзии, философии и социальных мечтаний. Восприняв истинное в Герцене, Блоке, Владимире Соловьеве, Бакунине, Гоголе и Пушкине, мы можем указать лишь на то, что их всех, Бакунина, Герцена, Гоголя, Пушкина и Блока, отделило от истины: русские слишком любят своих героев, чтобы отправиться куда-либо без них. Русское сознание неосознанно антропософично; антропософы должны свести знакомство с особенностями культуры России и должны заговорить на языке этой культуры о вечных истинах „Софии“ и „антропоса“»…

* * *

В феврале 1918 года Иванов-Разумник послал А. Белому редактируемую им эсеровскую газету «Знамя труда» с напечатанным в ней недавно шедевром А. Блока «Скифы». Восторгам Белого не было предела, он незамедлительно написал Блоку: «Дорогой, милый, близкий Саша. – Какая странная судьба. Мы вот опять перекликнулись. Читаю с трепетом Тебя. „Скифы“ (стихи) – огромны и эпохальны, как „Куликово Поле“. Все, что Ты пишешь, взмывает в душе вещие те же ноты: с этими нотами я жил в Дорнахе: я это знаю. То же, что Ты пишешь о России, для меня расширяется до Европы. Там назревает крах такой же, как и у нас: я это знаю… наверное… Еще многое будет… <…> Помни: Ты всем нам нужен в… еще более трудном будущем нашем… Будь мудр: соединяй с отвагой и осторожность. Крепко обнимаю Тебя, и люблю, как никогда. Твой „невольный“ брат – Б. Б.».

А вот другую гениальную поэму Блока «Двенадцать», напечатанную на два дня раньше «Скифов» во все том же «Знамени Труда», Белый не принял. Более того, написал как бы в противовес или, по крайней мере, – в развитие блоковского шедевра собственную поэму «Христос воскрес», по существу, отталкиваясь от заключительного блоковского двустишья: