Андрей Битов: Мираж сюжета — страница 10 из 74

О работе над сочинским проектом Георгия Леонидовича свои воспоминания, разумеется, оставила и Ольга Алексеевна: «Горя рассказывал о своих мечтах спроектировать большой спортивный комплекс, с бассейном, показывал зарисовки… сетовал мне, что поздно добрался до того, что надо было начинать раньше… Сочинский санаторий дал ему тот взлет и страсть, которыми он завершил свою жизнь, был счастлив… это было даже не увлечение, а долгая любовь и к санаторию и вообще к Сочи… В 1953 году мама и я на обратном пути из Кисловодска заезжали в Сочи и несколько дней там гостили. Горя снял нам комнату, водил на стройку, был очень предупредителен, и мама говорила мне, что совсем не представляла себе, каким большим делом он занят».

В 1956 году санаторий был введен в эксплуатацию, и Георгий Леонидович вернулся в Ленинград – на этот раз навсегда.

* * *

Золотое кольцо из квартиры на Казанской улице действительно было потеряно. В противном случае Лева Одоевцев продал бы его за пятьсот рублей (такова была его цена, по словам Фаины). Но этого не произошло, эта «медяшка» на самом деле и пятидесяти не стоила.

Можно утверждать, что в тексте произошла своего рода сублимация автором поступка отца, потому что текст, как мы уже замечали выше, изначально нравственен и праведен. Потеря кольца Горей стала в чем-то «отведением взгляда», возможностью преодолеть искушение, не замечая его. Потому-то Одоевцев и впал в такую ярость, в такое отчаяние, поняв, что его обманула не только Фаина, но и он сам себя обманул, будучи изначально абсолютно уверен в том, что пресловутая кривда его не коснется, обойдет его.

Не обошла.

Коснулась.

А Фаину нет, не коснулась, потому что она сделала вид, что не заметила воровства (якобы потеряла), а потом покаялась, призналась, оказалась мудрее и опытнее своего поклонника, сильнее его в своей слабости, смиреннее что ли (хотя это слово невозможно представить в ее лексиконе).

Автор размышляет в этой связи: «Идиотская российская мысль о том, что счастье уже было, что именно то и было счастьем, что было. Мол, не пропущено… Смирение бунта».

А ведь в конце жизни Георгий Леонидович Битов смирился.

Многое было прожито и пережито, а, став членом семьи, Горя усвоил законы (правила) выживания внутри корпорации, где нравственным и полезным признавалось только то, что полезно для корпорации, для семьи, для Дома.

Сын рассказывал об отце: «Отец пришел в семью матери примаком (примак – зять, принятый в семью жены тестем либо тёщей в дом на одно хозяйство. – М. Г.). Его отец был управляющим. Для меня слово “управляющий” звучало унизительно. По линии мамы в семье были профессора».

Читаем в дневнике Ольги Алексеевны Кедровой: «Очень разнозвучные мы писали друг другу письма и много жили врозь, ездили врозь. Такое было сложное и нелегкое время. Жаль, что жизнь нас не очень-то щадила. Век такой нам достался… А Горя был добрый человек. Но веры в добро, людей, возможности в своей профессии, в Бога, во все, что закрывает, спасает от всего непостижимого разумом, у него не было. Трудно было ему жить… от жизни прятался, уходил в фантастику, популярные познавательные журналы. Знал он много, помнил. Но и это его перестало интересовать, когда болезни стали одолевать. Уходил от жизни Горя тихо, постепенно и долго. Мне очень его жаль».

Уже после кончины Георгия Леонидовича, наступившей 28 мая 1977 года (к тому времени он перенес три инфаркта) Ольга Алексеевна обнаружила такое его стихотворение:

Знаю наперед знаю

Это вопросы не решают

От них уходят волей-неволей

Думают до головной боли,

А если коснутся в разговоре

Улыбнутся, – к чему споры.

За плечами уже лет немало,

Много ли их еще осталось,

Если я сейчас не знаю ответа –

Зря я прожил все эти лета.

Чего-то хотел, добивался,

Как и все в человеческом роде

Так же радовался, боялся,

Горевал, плакал, сомневался.

* * *

Для сохранения в повествовании известной коллизии правильно было бы сказать, что ящик дедова стола заперт до сих пор, потому что ключ от него давно утерян в бесконечных переездах. Но это было бы неправдой – вернее, полуправдой, потому что ключ действительно потерян, но ящик давно открыт. То есть его когда-то открыли, а ключ потеряли или выбросили, чтобы не возникало искушения превратить семейную реликвию в хранилище «семейных скелетов», которым место, как известно, в шкафу.

А за столом работал писатель Андрей Битов (хотя никогда он за ним, конечно, не работал), или вот, как сейчас, на нем разложены семейные фотографии, многие из которых нам уже хорошо известны. Впрочем, встречаются и персонажи таинственные, неизвестные, к семье имеющие отношение опосредованное или, напротив, прямое, но коль скоро они оказались в столе, а теперь уже и на столешнице, обитой зеленым сукном, то они требуют своего расследования.

Итак, например, кто вот этот «красавец, элегант, благородный сердцеед»?

Ответ находим, разумеется, в «Пушкинском доме»: «Дядя Диккенс (Дмитрий Иванович Ювашов), или дядя Митя, прозванный Диккенсом лишь за то, что очень любил его и всю жизнь перечитывал, и еще за что-то, что уже не в словах, – воевал во всех войнах, а в остальное время, за небольшими промежутками, – сидел. В первую мировую, юношей, прапорщиком, был он, значит, царский офицер, в гражданскую – вдруг стал красный командир, демобилизовался позже всех и было пошел по административно-научной части, но отбыл в Сибирь незадолго до Левиного рождения, откуда, как кадровый офицер, был отозван на фронт и отвоевал вторую мировую… Обладал он особым юмором жеста, ухмылки, хмыканья – все это вполне заменяло речь и всегда было умно. Будто перебирал он и то, и это в ответ, и мы были свидетелями его мысли, знали, что он хочет сказать, а потом – не говорил ни того, ни этого, потому что ни то, ни другое, ни третье того не стоило – вовремя хмыкал, и все смеялись счастливым смехом взаимопонимания».

Автор сравнивает фотографическую карточку молодцеватого офицера в звании майора, снятую в Выборге 21 июня 1940 года, и выведенный в тексте романа образ Дмитрия Ивановича Ювашова (на ум, конечно же, приходит его фактический однофамилец Иван Павлович Ювачев – отец Даниила Ивановича Хармса, большой оригинал, офицер, каторжанин, литератор, богослов – это к слову о питерской облигаторности).

Что же касается до молодцеватого офицера, то это Азарий Иванович Иванов (1895–1956) композитор, педагог, аккордеонист, участник Гражданской, Финской и Великой Отечественной войн, ученик Александры Ивановны Кедровой (Эбель), а по семейному преданию, ее возлюбленный. Хотя в те старинные времена ящик дедова стола был заперт, а ключ от него не был утерян, посему последнее предположение не может иметь никакого фактического доказательства. Разве что такие воспоминания Ольги Алексеевны: «Аза (так Азария Ивановича звали в семье) появился на 8-й Советской в наши университетские с Алешей (Алексей Алексеевич Кедров – брат) годы и вскоре стал “заводилой пирушек”. Приводил к нам своих приятелей-казанцев (он был родом из Казани)… Мама любила такие сборища… табу лежало на тех отношениях, рушить которые заведомая мука другому. Так было с Азой, мама прямо мне сказала: “ты молода, скоро уедешь, оставь его…”».

На 8-й Советской Азарий Иванович занимал маленькую квартирку, которую в «Пушкинском доме» автор описал следующим образом: «Она была забавна, выделенная из большой квартиры… на месте ванной получилась кухонька, вместо “сортира” (“туалет” – более неприличное слово, чем “сортир”, – говаривал дядя Диккенс) – душ; оставшемуся последним унитазу – деться было некуда, и он встал в передней, под вешалкой… Так что, первое, что мы видели, входя, был унитаз, впрочем, необыкновенной белизны и изящества – та же, излюбленная дядей Диккенсом, линия “либерти” наблюдалась в его томных утренних изгибах. Кто сиживал на нем? – дядя Диккенс уверял, что “особы”, а теперь он сам, по собственным словам, сиживал, завесившись старой, избитой молью, барской шубой, доставшейся ему тоже по какому-то случаю… все отличалось невероятной чистотой осознанного эгоизма: пол был выскоблен по-деревенски, и дома дядя Диккенс хаживал часто босой».

Этакая келья монаха-отшельника, в которую маленький Андрей или маленький Левушка (не суть важно) забирались «тайком, через запрет», листали запретные порнографические книжки, не имея сил оторвать моргающего своего взгляда от иллюстраций известного свойства.

Но вернемся к дедову столу-жертвеннику.

Тут же рядом с фотографией Азы на зеленом сукне лежит еще одна миниатюрная фотокарточка, на которой изображен стриженный под машинку испуганный пятилетний мальчуган. На обороте надпись, сделанная перьевой ручкой: «Ревда. 1942 г. Июль».

О том, кто изображен в этом кадре, речь пойдет в следующей главе нашей книги.

Кадр Битова 1

«И кадры другого фильма – из собственной жизни – с периодичностью вспыхивали в нем, и чем темнее и глубже были провалы забытых эпизодов, тем ярче запомнившийся между ними кадр».

Андрей Битов

«Есть человек, а есть его «манера» жить. Манера складывается с детства, нечаянно. В жизненной суете она затемняет, заслоняет сущность самого человека. Перестаешь ее (сущность) видеть за привычным раздражителем неисправимой “манеры”. А сколько в жизни потеряно, если нет простоты», – пишет в своем дневнике Ольга Алексеевна Кедрова.

Стало быть, есть манера, mode de vie (образ жизни), а есть стиль и вкус, проявляющиеся в простоте обыденного. Автор извлекает эту самую сущность из себя, потому как она и есть единственный предмет его сочинений, как угодно при этом именуя сей процесс извлечения – хирургическое вмешательство, погружение в текст без всякой надежды вновь оказаться на поверхности, самокопание, препарирование собственного подсознания, собственного сна.