Андрей Битов: Мираж сюжета — страница 15 из 74

В сентябре 1944 года Александра Ивановна, Екатерина, Ольга, Олег и Андрей покинули Ташкент и вернулись в Ленинград («проскочили включенными в списки Консерватории») на Аптекарский проспект в дом 6, квартиру 34.

Сон Битова 2

Он еще не вполне он: он подходит для себя еще в третьем лице.

Андрей Битов

«Проснулся будто воскресший после длинного многочасового сна. Такую черно-белую пленку видел только в кино. Кино-погода. Кино-пейзаж. Кино-сон…» (из дневника Андрея Битова).

Дело во сне происходило в каком-то монастыре в местности со странным названием Небылое, то есть этого могло и не быть вовсе…

Монахи пилили дрова и складывали их на снег как в «Рублеве» у Тарковского.

Работали молча, поочередно выдергивая на себя черное, местами проржавевшее полотно двуручной пилы.

И вот теперь, проснувшись окончательно, автор недоумевал, почему его посетило именно такое видение, став невольно отзвуком (отсветом) событий более чем сорокалетней давности (этот сон он увидел в 1983 году), когда в блокадную зиму пятилетний Андрюша на кухне на Аптекарском пилил дрова вместе с тетей Маней (Марией Иосифовной).

Так их (события) он описал впоследствии: «Она, пятидесятилетняя… сердилась на меня, пятилетнего… Она обижалась на меня до слез в споре, кому в какую сторону тянуть, пила наша гнулась и стонала, пока мы спасали пальцы друг друга. “Ольга! – кричала она наконец моей матери. – Уйми своего хулигана! Он меня сознательно изводит. Он нарочно не в ту сторону пилит…” Я тоже на нее сильно обижался, даже не на окрик, а на то, что меня заподозрили в “нарочном”:, а я был совсем без задней мысли, никогда бы ничего не сделал назло или нарочно… я был тогда ничего, неплохой, мне теперь кажется, мальчик. Рыдая, мы бросали пилу в наполовину допиленном бревне. Минут через десять, веселая, приходила она со мной мириться».

Странный эпизод, право.

Недопиленное бревно с зажатой в нем пилой.

Плачущая от обиды Мария Иосифовна.

Плачущий от несправедливости маленький Андрей.

Увидеть такое во сне – к размолвке с близкими, ко встрече с навязчивым и неприятным человеком – события, столь часто происходящие в жизни, что можно предположить, что живешь на лесопилке, и пилорама не выходит из твоей головы никогда.

Потом бревно кое-как, разумеется, допилили и помирились, но в воспоминаниях осталась почему-то именно эта ссора – нервы, эмоции, крики, скрежет передвигаемых по полу табуреток, стертые в кровь пальцы.

В монастыре же все было иначе: слаженная работа в абсолютном молчании, только визг пилы да гулкие удары падающих на вытоптанный снег срезанных чурбаков.

Потом их складывали вдоль беленой стены.

Побелка, впрочем, здесь во многих местах отошла, ощетинившись позеленевшими кирпичами.

А еще в том сне присутствовал «один человек… один такой громоздкий, неопределенно-глиняных черт человек, который, вобрав в себя всех, обновил все стертые слова тем одним, что никогда еще не произносил именно этот глиняный рот, что никто еще их же из этого рта не слышал», по крайней мере, таким его описал в Битов в своем «Пушкинском доме».

Это был Голем, скорее всего, связанный с облупившейся кирпичной стеной, пахнущей сыростью и подвалом, ленинградским двором-колодцем и гулкой парадной, глиной и цементом.

К монастырю имел отношение ангел в виде мужика в брезентовке. Его появление тут не было чем-то невообразимым и тем более неуместным, другое дело, что его внешний вид мог вызвать удивление. Ведь все привыкли к бесплотным созданиям с крыльями за плечами, а тут – обычный дядька, похожий на битовского деда и отца одновременно. Хотя было не вполне понятно, на какого из дедов, ведь ни одного, ни другого автор не знал, а вот на отца ангел походил своим бледным, узким, «таким немыслимо красивым» лицом, что оно казалось злым.

Мужика в брезентовке звали Авель в честь умерщвленного своим братом Каином пастуха овец.

Возвращение в Ленинград из эвакуации стало возвращением вовсе не к усопшему, но к чудом выжившему больному, который должен был умереть, даже умер на какое-то время, пережив клиническую смерть, но потом вопреки всему вернулся и остался на этом свете.

После всего пережитого он, этот чудом выживший больной, был анемичен, странен, едва мог двигаться и говорить, но все-таки был жив и бесконечно любим. Семья же, являясь частью его измученного, обескровленного, ослабленного организма, отзывалась неизбежно и тяжело на все его нестроения, полуобморочные состояния и припадки. А несколько лет, проведенных сначала в Ревде, потом в Ташкенте, только усилили эту невротическую связь, только разбередили, казалось бы, давно зажившие раны.

Ольга Алексеевна Кедрова вспоминала: «После заключения мирного договора Алешу (А. А. Кедрова. – М. Г.) командировали в Москву на конференцию. Встречая оттуда, приехал домой на открытом грузовике. Теми же днями он тяжело расхворался – за одну ночь семь раз горлом шла кровь. Не будь рядом Марии Иосифовны, предпринимавшей все, что только было возможно, не выжил бы он тогда. Удивительно Мария Иосифовна владела собой: в кухне у раковины плачет, а, подойдя к двери, постоит, потом бодро входит, весело говоря с порога: “Знаешь, Ольга рассказала…”. Потом он лежал в военном госпитале, его перевели на инвалидность и демобилизовали… Квартира наша обживалась только частично, с топливом было туго. В моей комнате, обеспеченной Ревдинской чугунной печуркой, мы жили впятером… Последними в Ленинград вернулись мамины сестры (Эльфрида и Маргарита). Аптекарский собрался полностью».

Радость тогда перемешалась с горечью, потому что надежда на то, что после пережитого Апокалипсиса несправедливость и подлость, ложь и предательство канут в Лету, оказалась тщетной. Осознание этой тщеты, понимание того, что все это есть ни что иное как «суета сует и томление духа», придет к Ольге Алексеевне Кедровой лишь в конце 1970-х годов, когда она, по ее же признанию, впервые прочтет «Книгу Екклесиаста, или Проповедника» и запишет в свой дневник, который называла «мой безответный собеседник», такие слова: «Бывает нечто, о чем говорят: “Смотри, вот это новое”, но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после… во многой мудрости много печали; и кто умножает познания – умножает скорбь… человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них».

Всё новое – это преданное забвению старое.

Памяти нет, как нет и времени.

Беда настигает неожиданно, и лишь прожив ее, можно преодолеть ее, а не спастись бегством от нее.

Что было, то и будет…

В 1944 году Андрюша Битов пошел в первый класс.

Своему брату-первокласснику старший брат Олег посвятил следующее стихотворение:

Его обманет каждый,

Терял он шапку дважды,

Всегда Андрей рассеян, как никто.

А в день один прекрасный,

От дел уставши классных,

Чужое в школе он надел пальто.

Он головой качает,

Степенно отвечает,

Ведь разницы меж ними вовсе нет:

Оно совсем такое

И только в нем другое:

Подкладка, воротник ну и немножко цвет…

Стараниями мамы, разумеется, Андрюша был принят в единственную тогда в Ленинграде английскую школу, директором которой был Лев Васильевич Хвостенко (1915–1959) – личность замечательная в послевоенном городе. О нем было известно, что он родился в Англии в семье горного инженера, профессора Василия Васильевича Хвостенко. В тридцатых годах семья переехала в СССР, в Свердловск, где Василий Васильевич преподавал горное дело, но в 1937 году был репрессирован и расстрелян.

В 1940 году у Л. В. Хвостенко родился сын Алексей (1940–2004 гг.), впоследствии известный поэт, музыкант, драматург и художник. Переехав с сыном в Ленинград, Лев Васильевич возглавил не только английскую школу, но и семинар литературного перевода в Ленинградском отделении СП СССР. Он переводил Марка Твена, Теодора Драйзера, Оливера Голдсмита, Генри Уордсворта Лонгфелло, а также сам писал стихи.

По воспоминаниям Алексея Хвостенко (известного в ленинградских и московских андеграундных кругах 1960–1970-х годов как «Хвост»), в школе его отец вел преподавание неформально, на уроках вместе со своими учениками пел нечто напоминающее американские блюзы, приучая таким необычным образом своих питомцев к разговорному английскому языку. Странно, но о таком любопытном эпизоде Битов не оставил никаких воспоминаний, хотя любил этот предмет и весьма преуспевал в нем (чего нельзя было сказать о других предметах). Нам же со слов Андрея Георгиевича известны другие, впрочем, не менее занимательные моменты его школьной жизни.

«Вот один эпизод. Была у нас учительница Иза Ефимовна. Потребовались на урок книги о Ленине. Многие сожгли книги в блокаду. А у нас кое-что осталось, в частности рассказы Зощенко о Ленине. Но это ведь 1946 год, когда вышло известное постановление о журналах “Звезда” и “Ленинград”. И вот я приношу Зощенко в школу. У Изы Ефимовны сделались квадратные глаза, и книгу она заперла в шкафчик, где хранились разные классные принадлежности. Сказала мне: пусть за книгой мать придет, и не говори никому. За Зощенко можно было сесть. Но Иза Ефимовна была нормальным человеком… Другой эпизод. Со мной в классе учился сын того самого секретаря горкома Кузнецова, которого в 1949 году судили по известному “ленинградскому делу” (А. А. Кузнецов – первый секретарь Ленинградского обкома и горкома ВКП(б), генерал-лейтенант, расстрелян в 1950 году. Его сын Валерий, родившийся в 1937 году, был позже начальником Главлита СССР. – М. Г.).

Кузнецов-младший выглядел как принц, как маленький Набоков, пришедший в военную школу. Его привозили на машине. Ему давали в школу большие завтраки, в которых он, в общем-то, не нуждался и охотно жертвовал нам. Я к этой раздаче всегда не успевал. Но однажды ухватил мандарин; впервые в жизни его видел. Побежал в туалет, чтобы не отняли, и там его съел. С кожурой. Не знал, что нужно очищать… (в школе) я не прочитал ни одного из программных произведений. Все позже. Этим спас себе “Войну и мир”, которую освоил в 22 года, будучи студентом… “Евгения Онегина” целиком не прочитал… С “Мертвыми душами” – то же самое… Поскольку я не любил, когда мне что-то навязывают, то выбирал, что читать, самостоятельно».