Андрей Битов: Мираж сюжета — страница 16 из 74

В 1949 году выбор Андрея пал на роман английского сочинителя Даниеля Дэфо «Жизнь, необыкновенные и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, прожившего 28 лет в полном одиночестве на необитаемом острове у берегов Америки близ устьев реки Ориноко, куда он был выброшен кораблекрушением, во время которого весь экипаж корабля, кроме него, погиб; с изложением его неожиданного освобождения пиратами, написанные им самим».

Это было первое осознанное чтение Битова на пока еще весьма отдаленных подступах к поприщу. Он вспоминал: «Первой книгой, которую я осилил, был “Робинзон Крузо”… читал по буквам… медленность, по-видимому, научила меня главному свойству: что читать так возможно только очень качественные тексты, потому что некачественный текст таким слабоумным способом прочесть нельзя… Мать ходила на рынок и выменяла какое-то одеяло на две книги, в подарок на мой день рождения. Одна была “Робинзон Крузо”, вторая – “Записки охотника”, из “Золотой серии”. Так началась моя личная библиотека (потом к этому списку прибавились “Три мушкетера”. – М. Г.). Книги эти я хранил до последнего, но в результате подарил своему внуку. “Робинзон Крузо” дал мне три понятия, для меня очень важных: одиночество, остров и отсутствие кого бы то ни было вокруг. Это стало основным условием жизни. И оно до сих пор живо. И понятие Робинзона для меня до сих пор важно. Пристрастие к путешествиям послужило источником интереса к русским пространствам. Поскольку я влюбился в фигуру Пржевальского, я стал читать его биографию, она меня восхитила. Я искал портрет Пржевальского, чтобы повесить над кроватью, но не получилось найти, я нашел портрет нашего Робинзона, Миклухо-Маклая».

Знаменитые иллюстрации Д. Н. Кардовского к роману, действительно, давали повод говорить о сходстве главного героя Даниеля Дефо и Николая Николаевича Миклухо-Маклая. Впрочем, внешне легендарный русский путешественник походил и на Джузеппе Верди, и на Всеволода Гаршина, и на Николая Гавриловича Чернышевского, и на еще одного великого итальянца Джузеппе Гарибальди в молодости.

А вот на кого был похож Пржевальский?

На этот подсознательный вопрос юный Битов мог отвечать с детской непосредственностью, не думая, не шутя, не лукавя, – на Сталина, потому что его портреты висели везде. Мысленно подписывал изображение «друга всех путешественников и физкультурников» – «Николай Михайлович Пржевальский», и вешал его над своей кроватью рядом с физической картой мира.

При желании в этом можно было бы найти некий глубинный смысл, усмотреть своеобычную иллюстрацию к гипотезе Карла Маркса и Фридриха Энгельса о неизбежности мировой революции. Впрочем, ничего подобного, разумеется, не было (да и желания не возникало), просто, по воспоминаниям автора, «моим любимым предметом была география, моей любимой картой – физическая. О, эта палитра голубого и зеленого, песчаного и коричневого! Там проходила все-таки советская граница. За сибирским разливанным низменным морем, коричневея, сгущаясь в Памире, уходя в Монголию и далее… Тибет, Лхаса, мечта Пржевальского… Он так и не дошел. Я дойду! Пусть кто-то мечтал о Париже, я – о Монголии… Голос ли крови аукался через полтысячелетия после ига?.. Про модную нынче реинкарнацию тогда еще не знали. Мы собирали желуди для лесозащитных полос ВСППП (Великого Сталинского Плана Покорения Природы). Желуди я любил – они были цвета Тибета».

Такова версия, откуда у Андрюши все-таки мог появиться потрет Пржевальского. Тем более, что Битов позже признавался: «К Сталину я не испытывал никаких особенных чувств, а вот Пржевальского любил. Портрет его висел у меня над кроватью. И памятник верблюду в Адмиралтейском саду вызывал у меня особые чувства. Поэтому один из апокрифов рождения вождя… что вождь наш бастард не грузинско-княжеский, и не осетинский, не армянский, а Пржевальский (как лошадь), не вызвал у меня ни гнева, ни восторга».

Замещение одного мифологического персонажа другим произошло в детском сознании вполне естественно и безболезненно, оно было своего рода тайной игрой в визуальную похожесть, в ассоциации, игрой, в которой Алашанские горы, пустыню Цайдам и Тибетское нагорье на маленькой мохнатой лошадке преодолевал товарищ Сталин, а на трибуне перед делегатами XVIII съезда ВКП(б) выступал Николай Михайлович Пржевальский (интерес к личности великого русского путешественника и военного топографа в те годы был подогрет публикацией его трудов, а также фильмом Сергея Юткевича «Пржевальский» с Борисом Тениным и Всеволодом Ларионовым в главных ролях).

Из «Постскриптума» Андрея Битова: «В том же 49-м году было 150-летие Пушкина. И был удар будущего назначения: мне поручили доклад по Пушкину. И я старательно читал Пушкина, наверняка не все понимая. Но тем не менее всех сумел утомить докладом. А это совпадало с 70-летием Сталина, и поэтому юбилею поэта придавалось особое значение. Я думаю, Сталин себя видел на фоне Пушкина. На уровне семинарии он был образованным человеком, более чем прочие члены политбюро. Он был читателем. И не неглупым он тоже был. Хотя и тиран.

Позже у Пушкина я нашел замечательные строчки:

Тьмы низких истин мне дороже

Нас возвышающий обман.

Оставь герою сердце! Что же

Он будет без него? Тиран»

В игру, затеянную невольно, в силу объективных причин втягивалось, как мы видим, и «солнце русской поэзии», полностью сокрушая своим появлением историческую хронологию и границы эпох. Действительно, если в 1937 году столетие гибели Александра Сергеевича в СССР отмечалось как всенародный праздник, то послевоенные эксперименты со временем и персоналиями уже прочно вошли в советский обиход, стали неотъемлемой частью идеологических игрищ, а потому не подлежали сомнению и, не дай бог, критике.

1939 год – столетие со дня рождения Н. М. Пржевальского.

1948 год – 60 лет со дня его кончины.

Итак, великое путешествие продолжалось.

Андрей Битов писал: «Страсть к путешествиям во мне воспитала мать. Она была лягушка-путешественница и, при небольших зарплатах тех лет, целый год копила на лето. Лето я проводил в Крыму, потому что, как все ленинградцы, страдал постоянными ангинами, простудами, отитами и прочими болезнями, связанными с климатом этого города.

У меня есть воспоминание, которому я не верю. То есть сомнения нет, но – не верю. Кончилась война, мне было девять лет, мама повезла мои гланды в Ялту. Я в первый раз летел на самолете. Чему тут верить – что я лечу на самолете? что кончилась война? она была всегда, до нее ничего у меня не было… что мне было когда-то девять лет? что сегодня я могу вспоминать события тридцати-сорокалетней давности? Но еще менее вероятно следующее, не явившееся в те мои девять лет никаким фактом ни осмысления, ни переживания.

Калитку нам отворила старушка и пропустила нас в садик. Она подала маме руку, но, как я понял, не была маминой знакомой. Мама объяснила, что мы из Ленинграда и очень бы хотели осмотреть… Строгая старушка, с долей сомнения измерив меня, без слов пропустила нас и прикрыла калитку. В домике было похоже на нашу квартиру – ничего меня не поразило. К старенькому автору «Каштанки» я еще не испытывал ни любви, ни неприязни.

Потом мы пили на кухоньке в пристроечке чай, совсем как дома, даже буфет был в точности такой. Мама рассказала про Петербургскую гимназию и Ленинградскую консерваторию, старушка – про своего брата, но не Антон Палыча, а другого… Ничего я не помню из того, что рассказывала Мария Павловна. Помню черепашку, выползшую на дорожку сада, когда мы, благодарные, прощались.

Возила мать меня и в русскую заграницу, в Латвию, потому что слышала, что там можно подкормиться, потому что там хорошие продукты. И там, на Рижском взморье, я запомнил этот странный осадок дореволюционной жизни, которой уже не было в Ленинграде… В 49-м году я впервые увидел Кавказ. Мы с матерью и с бабушкой съездили в Кабарду, в Нальчик. Я влюбился в горы до беспамятства. Я даже ходил до какого-то уровня на Эльбрус. Дальше я бредил только горами. Я даже в сугробах видел снежные горы. («Мне понравилось то, что я ношу черкесскую фамилию. Это многое объясняло в моей биографии. Когда я впервые увидел горы, это было… как первая любовь. Моя душа рвалась на Кавказ, все мне было там близко» – это уже из более поздних размышлений писателя. – М. Г.) Я сразу поступил в альпинистсткую секцию. Занимался индивидуальным спортом, пробежками, бодибилдингом. Показывал хорошие результаты по скалолазанью. И стал самым молодым альпинистом СССР в 1953 году. И попал в альплагерь сразу, как получил паспорт. Это было в районе Эльбруса».

1953 год.

Горы нависают над Великой Степью, по которой на лошади Пржевальского в загробное царство Эрлик Номун-хана едет товарищ Сталин.

И вот отсюда, с высоты «Косая полка» (5320 м), что расположена между Восточной и Западной вершинами Эльбруса, будущий автор наблюдает за происходящим внизу («Пржевальский кладет мне руку на плечо, а другой обводит даль», А. Г. Битов), предпочитая пользоваться подзорной трубой или морским биноклем.

В контексте происходящего о себе он, сочинитель, пожелает говорить в третьем лице, смотреть на себя со стороны, неукоснительно соблюдая дистанцию между собой и литературным персонажем, сном и явью.

Читаем в романе «Пушкинский дом»: «Лева-человек – очнулся. Лева-литературный герой – погиб. Дальнейшее – есть реальное существование Левы и загробное – героя. Здесь другая логика, за гробом, вернее – никакой. Действие законов завершено неизбежностью исполнения последнего – смерти. Что там, дальше, никто не знает, и никто из большинства не поделится с нами, с живущим меньшинством».

В окуляр подзорной трубы автор видит Сталина, лежащего в гробу в Колонном зале Дома Союзов.

Также он имеет возможность наблюдать, как вся страна прощается со своим вождем.

Тут каждый прощается, как может.

Вот, например, семиклассник 181-й Ленинградской школы, что располагалась в Соляном переулке (там она находится и сейчас), оставил такие воспоминания о том дне: «Мне было 13, я учился в школе, и нас всех согнали в актовый зал, велели стать на колени, и секретарь парторганизации – мужеподобная тетка с колодкой орденов на груди – заломив руки, крикнула нам со сцены: “Плачьте, дети, плачьте! Сталин умер!” – и сама первая запричитала в голос. Мы, делать нечего, зашмыгали носами, а потом мало-помалу и по-настоящему заревели. Зал плакал, пре