При виде подобного арт-объекта, затаившегося среди шкафов, коробок и прочей коммунальной рухляди, ничего не оставалось как повторять стихотворение Глеба Горбовского, написанное в те же годы:
А я живу в своём гробу,
табачный дым летит в трубу,
окурки по полу снуют,
соседи – счастие куют…
Мой гроб оклеен изнутри
газетой «Правда», – о, нора.
Держу всеобщее пари,
что смерть наступит до утра…
Образ, безусловно, шокирующий, но в то же время традиционный для восточного христианства. Спать в гробу для памятования о смертном часе было принято не только среди монашествующих, но и среди крестьян северных областей России, дабы подобным образом оградить себя от срамных ночных сновидений и атак началозлобного демона, особенно в постные дни.
Конечно, ни Андрей, ни Инга тогда, в середине 1950-х, ничего не знали об этом.
Думается, не ведали об этом и в семье, где врачи Кедров и Хвиливицкая к смерти и атрибутам с ней связанным относились профессионально, без излишних эмоций и мистики.
Совсем другое дело прозаик Битов, автор!
Всякий раз, репетируя в своих сновидениях мистический ад, он довольно часто будет изображать себя, лежащим «в тесном необструганном еловом гробу, в котором уже не повернешься поудобнее, чтобы – мало того, что в гробу – еще и не занозиться». Но, что показательно, изображать себя не мертвым, а живым.
Привычка ко гробу в своем роде.
Привычка к погребению.
Читаем в «Записках из-за угла»: «Все меня хоронят, и мама, и папа. Мама, потому что я выхожу из-под ее влияния. Папа, потому что принципы моего существования как бы зачеркивают принципы его существования. И оба хоронят меня, потому что образ, который они предварительно создают или создали обо мне и моей жизни, на практике не совпадает со мной, живущим в сегодняшнем дне. И с этим уже ничего не поделать, и, как ни грустно, придется перейти в область менее близких и более формальных отношений, потому что никто уже не поддастся изменению из желаемого в действительное, и даже если потратить жизнь на то, чтобы изменить в их сознании существующий образ на меня действительного, то будет рождением новой свеженькой пытки, начнется несовпадение со мной завтрашним. Я люблю папу и маму».
Итак, автор лежит в гробу и видит высокого худощавого священника, поющего над ним «Со святыми упокой».
Автор не без любопытства выглядывает из своей домовины, из своего нового обиталища, чтобы удостовериться в том, что «никто здесь не пришел поплакать над старым телом, которое еще вчера было живым», но все пришли «к человеку, что-то когда-то написавшему». А если бы он ничего не написал?
Пришли бы тогда?
Полнится сомнениями на сей счет.
И наконец он решительно восстает из гроба, потому что уверен в том, что не время ему еще возлежать в нем, в том смысле, что «у нас есть еще дома дела».
А дела такие – Андрей привел Ингу в Дом со словами, что это серьезно.
Ольга Алексеевна сразу оценила ее. Из письма Олегу Битову от 23 декабря 1957 года: «Его (Андрея. – М. Г.) новое увлечение видела в “мороженом” (кафе. – М. Г.)… очень броская, смелая и уверенная девица с синими клипсами с асимметричной прической “под иностранный кинофильм”. Из ознакомительной беседы выяснилось, что она родилась в Ленинграде в 1935 году (то есть старше Андрея на целых два года!), что ее отец – политрук, погиб на фронте, а мать тоже политработник».
Правда, к этой истории Битов впоследствии прибавил следующую информацию: «Помню легенды моей первой тещи о своем свекре. Послали его во время Гражданской усмирять махновцев, очень уж они были злы на Советы. Выехал он с семьей (в том числе с сыном, отцом моей будущей жены) как на заклание, но сумел как-то так вражин уговорить, что их не тронут и оставят им землю, что те даже усмирились. Однако наутро не мог открыть дверь хаты. Думал, все, подперли колом и сейчас подпалят. Оказалось, к двери был привален мешок картошки – значит, поверили. Карьера его продвинулась, и был он уже шишкой в “Метрострое”, когда его арестовали за шпионаж в пользу Японии. Он не подписал обвинения с обескуражившим чекистов объяснением: “Я польский дворянин, записанный в энной бархатной книге, и не мог быть завербован какой-то уборщицей”. То ли этот бред защитил его, то ли заступничество Кагановича, но его выпустили. Но это уже не была свобода: махновцев, конечно, раскулачили, он запил, ожидая следующего ареста, а потом повесился».
Далее Инга рассказала, что, как и Андрей, первую блокадную зиму она провела в Ленинграде, а потом была эвакуирована, что училась в Ленинградском институте киноинженеров, но бросила его (впоследствии Инга поступит на работу в техническое издательство, где будет выполнять обязанности чертежницы и копировальщицы), что, наконец, она пишет прозу, посещает ЛИТО Горного института, где и познакомилась с Андреем (подробности этого знакомства нам уже известны).
Таким образом, все мыслимые и немыслимые устои семьи попраны – ни высшего образования, ни профессии по диплому, соответственно, ни внушающей доверия работы. Разве что увлечение сочинительством, но это, скорее, минус, чем плюс.
По воле автора, сцена знакомства Инги с Кедровыми-Битовыми происходит почему-то в кабинете Марии Иосифовны. Может быть, потому что по-академически строгий и притом по-женски изящный интерьер более всего подходит для церемонии введения оглашенной Инги Григорьевны Петкевич в храм семьи (в православной традиции оглашенный уже знаком с Учением Христовым, но еще не принял святого Крещения и не вошел в христианскую общину).
В кабинете все подчинено идее, здесь каждая книга прочитана, каждая фотографическая карточка на стене священна, а каждый предмет имеет свой сакральный смысл.
Взгляд, разумеется, тут же упирается в пожелтевшую Венеру Милосскую без рук – ту самую, которую в 1934 году принесла с собой Мария Иосифовна, когда Алексей Алексеевич представил ее своим домочадцам. И вот теперь Венера стоит как немой свидетель сцены, которая уже происходила при подобных же обстоятельствах, но по другому адресу более двадцати лет назад.
Впрочем, для нее это – ничтожный срок.
…приходилось, конечно, Инге наблюдать подобного рода экспонаты в Государственном Эрмитаже, но, чтобы вот так, домашний лапидарий…
Всякий раз, когда Андрей видел это безрукое изваяние, то представлял себе, как за три года до его рождения тетя Маня несла Венеру, спеша на встречу с дядей Алей. Прохожие, разумеется, оглядывались, недоумевали, а она гордо шла по улице, не обращая ни на кого внимание, сжимала в руках семейную реликвию (вероятно), с которой не могла расстаться в такой важный для нее день.
Тогда, в 1934 году знакомство с Александрой Ивановной прошло в «теплой, дружеской обстановке». Все остались довольны друг другом.
Смутили Кедровых лишь две вещи: Первая – М. И. Хвиливицкая была старше Алеши на 15 лет (!) и вторая – национальная принадлежность Марии Иосифовны, хотя вида тут, разумеется, никто не подал. Вскоре, впрочем, выяснилось, что заключение брака с Алексеем Алексеевичем и заведение общих детей не будет одобрено (после смерти тети Мани дядя Аля женится на Антонине Николаевне, и у них родится сын Алексей).
Как мы видим, на встречу с Ольгой Алексеевной Инга Петкевич пришла с пустыми руками – ни тебе Самсона, раздирающего пасть льва, ни мальчика, вытаскивающего занозу. Просто нечего было нести и некуда было идти, кроме как на Аптекарский, 6.
Но если к семейному коммунальному проживанию Андрей был привычен, то об Инге сказать этого было нельзя. Битов, вспоминал, как однажды, поругавшись одновременно с Ингой и с матерью, он положил рукописи и бутылку водки «Столичная» в маленький фибровый чемоданчик и ушел из дома. Направился на вокзал, чтобы уехать из города навсегда.
Всё это, откровенно говоря, напоминало ему начало очередной пробежки, когда выходишь из дома бодрый, целеустремленный, отчасти на взводе и отправляешься в погоню за самим собой, то отставая от самого себя, то нагоняя, то вновь отставая.
Однако уже на вокзале, поднимаясь по лестнице на перрон, произошло нечто абсолютно непостижимое – Андрей неловко задел чемоданчиком за металлический поручень, и «Столичная» (экспортный вариант) разбилась! Это непредвиденное обстоятельство обернулось тем, что все рукописи начинающего автора были залиты водкой.
Во сне подобного рода катаклизмы имеют, как правило, очертания вселенские, апокалиптические, носят характер совершенно безысходный, а выход из таких сновидений становится спасительным обманом (впрочем, и наяву обман довольно часто бывает таковым).
Итак, автор просыпается и направляется в ванную, чтобы умыть лицо и сделать несколько глотков холодной воды. Этот парадокс иссушающего потопа показан Андреем Тарковским в фильме «Зеркало», когда героиня, находясь под проливным дождем, жадно пьет ледяную колодезную воду.
Речь, стало быть, идет о жажде, интерпретировать которую можно, как метафизическое обезвоживание, когда словесный поток уже давно превратился в стихию, из которой невозможно вычленить ни фраз, ни мыслей, потому что это какофония звуков и образов, сменяющих друг друга, сметающих друг друга, оставляющих после себя лишь немотствующую пустыню.
И вот автор подставляет голову под кран и откручивает холодный вентиль, но в открытый рот сочинителя и на его лицо начинает хлестать кипяток, потому что сантехник перепутал краны «Н» и «С», что и немудрено, ведь он не знает английского языка.
– Как же я ненавижу русского человека! – восклицает Битов в сердцах.
Вот уж воистину, лучше бы из крана лилась водка, а не горячая вода – не чай же, в конце концов, заваривать!
Впрочем, русскому человеку (сантехнику в том числе) вполне хватает русского языка, особенно если учесть, что он находится внутри этого океана-текста, является его частью, раскачивается в колыбели, в ковчеге ли, который совершает бесконечное и необъяснимое плавание.