Андрей Битов: Мираж сюжета — страница 38 из 74

).

Не иначе как в кабаке после чудовищного разгрома оказался именно в тот момент, когда гости ушли наконец, а официанты, половые ли, еще не начали уборку. Однако читатель тут вправе воскликнуть в негодовании: «Помилуйте, как можно такое говорить! Это вам не кабак, не вонючий трактир и не паскудное привокзальное заведение, это научное учреждение, более известное как Пушкинский Дом, о котором исчерпывающе высказался Александр Александрович Блок:

Имя Пушкинского Дома

В Академии Наук!

Звук понятный и знакомый,

Не пустой для сердца звук!..

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!

Не твоих ли звуков сладость

Вдохновляла в те года?

Не твоя ли, Пушкин, радость

Окрыляла нас тогда?

Вот зачем такой знакомый

И родной для сердца звук

Имя Пушкинского Дома

В Академии наук…

«Кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится», – сказано у Святого Евангелиста Матфея. Истина непреложная, универсальная и абсолютно прикладная, хотя бы и к такому роду человеческой деятельности, как писательский труд.

Итак, возвеличивание замысла, о котором говорит Бродский, приводит даже не к усложнению сюжета, а к его мутированию, когда на смену проверенным композиционным схемам приходит в своем роде иллюзия повествования, мираж сюжета, между которым и первоначальным авторским замыслом – прототипом нарастает временной и смысловой зазор, лимб. И уже не найти зерен, упавших в землю, потому что они проросли и дали жизнь новому тексту, наполнили содержанием обыденное, в котором на первый взгляд нет ничего, о чем можно было бы думать, говорить и тем более писать возвышенным слогом.

Таким образом, совершается отстранение от привычного, повседневного и происходит допущение абсолютно невозможного, запредельного – например, превратили Битовские герои лапидарий русской словесности в вертеп разбойников, где напились и подрались как в полуподвальной забегаловке или на коммунальной кухне. Причем сделали это не из хулиганских побуждений, а пребывая в полной уверенности, что только таким образом, оказавшись в полном ауте, они смогут дойти до истины. Обычный мордобой отрекомендовали как дуэль, разумеется, но сути дела это не изменило – победитель получил все, побежденный ничего, точнее, остался расхлебывать последствия.

Победитель, впрочем, автору неинтересен, потому что все победители одинаковы.

А вот побежденный – это совсем другой разговор, ведь у него есть предшествование и последование, послесловие.

Итак, по законам широкоформатного игрового кино Битов принимает решение отмотать пленку назад, во времена приквела, и замысел сразу начинает обретать эпические черты. Действительно, герой унижен, повержен в ходе пьяной потасовки, почти уничтожен, но тем самым возвеличен – жалость, с одной стороны, и неприятие его оппонента, с другой, тому порукой. По крайней мере, в нашем, читательском воображении.

А ведь и Пушкин оказался проигравшим, мыслится, его победитель-погубитель же Дантес ничего кроме отвращения у нас вызвать не может. Вот и получается, что мы вышли «на берег лелеемого с самого начала сюжета» (А. Г. Битов).

Стоим здесь в недоумении.

Не решаемся сделать шаг.

Хотим, конечно, узнать предысторию этого краха Левушки Одоевцева, но что-то нас сдерживает.

Читаем у Битова: «Сказать новое слово так трудно, что в чрезвычайную заслугу это ставится недаром… Стать словом невозможно, словом надо быть, и только в таком случае у него есть шанс на возникновение в языке… Писатель пишет, то есть тиражирует, то есть долго и неумно топчется на месте, – но это его работа. Употребить определенное количество слов, извлеченных из опыта в истинном их значении, и донести свою систему их сочетания, кажущуюся ему всеобщей, до чужого сознания хотя бы в той мере, чтобы тот воспринял эту систему как частную, – уже задача огромной трудоемкости и сложности… Писатель – это человек, который знает каждое слово, какие пишет (пусть их всего десять…)».

Наконец (внезапно, решительно) автор делает этот шаг навстречу замыслу, навстречу новому слову, усложняя тем самым не только сюжет, но и жизнь самому себя.

Рассуждает при этом следующим образом: «Названия со словом “дом” – все страшные:

ЗАКОЛОЧЕННЫЙ ДОМ

ХОЛОДНЫЙ ДОМ

ЛЕДЯНОЙ ДОМ

БЕЛЫЙ ДОМ

БОЛЬШОЙ ДОМ

ЖЕЛТЫЙ ДОМ

ПУШКИНСКИЙ ДОМ…

Название установилось, зато какое же раздолье открылось в изобретении подзаголовков, определяющих, так сказать, жанр! Жанр-то ведь у меня такой: как назову – такой и будет, жанр…

роман-протокол…

роман-показание

роман-наказание

роман-упрек

роман-упырь

роман-пузырь

роман-с

филологический роман

роман-музей».

А так как, по воспоминаниям Ольги Кедровой, в детстве Андрюша хотел стать академиком, то вполне дозволительно к предложенному сочинителем списку присовокупить еще и роман-диссертацию. Этакий широкий жест в сторону научной общественности, интеллектуалов, способных разглядеть в словесной игре автора намек на нечто большее или «сны о чем-то большем» (Б. Б. Гребенщиков) в некотором смысле.

И действительно, тут наличествует всё: цель исследования, объект, предмет, гипотеза, задачи, наконец, методы исследования. Чем не концептуальный план для романа-диссертации? Опять же научный аппарат безупречен, другое дело, что русский классический роман не может быть в принципе научной монографией, впрочем, как и киносценарием, если это, разумеется, не становится художественным приемом. Может быть, в данном расподоблении и кроется то самое «новое слово», которое автор добывает из самого себя, превращая свои воспоминания и переживания, свои думы и сомнения в многостраничную эпопею, концептуальное начало которой, по воспоминаниям самого сочинителя, было положено в 1949 году, когда вся страна отмечала 150-летие Пушкина и 70-летие Сталина, а двенадцатилетний Андрюша делал в школе доклад об Александре Сергеевиче.

Читаем у Битова: «Роман написан в единственной форме и единственным методом: как я мог, так и написал. Думаю, что иначе и не бывает. Вся проза – это необходимость вылезти из случайно написавшейся фразы; весь стиль – попытка выбраться из покосившегося и заваливающегося периода и не увязнуть в нем; весь роман – это попытка выйти из положения, в которое попал, принявшись за него. Было немало случаев, когда автор носился с гениальными идеями романов, которые помещались у него потом в одной случайно оброненной строчке. Но однажды случайно написанная первая строчка, о которой автор никогда и понятия не имел, так долго дописывалась и уточнялась, что оказалась романом».

Вот и наступает момент истины, когда «пора нырять в леденящую писательскую прорубь» (А. Г. Битов). Именно нырять, чтобы с первой фразы сразу уйти на глубину, чтобы не топтаться на месте битые страницы на мелководье, испытывая терпение читателя и презирая себя за неумение писать, как должно, как подобает настоящему русскому прозаику.

«Но с чего же начать, какими словами? Все равно, начни словами… – сразу переходит к делу Саша Соколов в своей “Школе для дураков”, – …там, на пристанционном пруду. На пристанционном? Но это неверно, стилистическая ошибка, Водокачка непременно бы поправила, пристанционным называют буфет или газетный киоск, но не пруд, пруд может быть околостанционным. Ну назови его околостанционным, разве в этом дело. Хорошо, тогда я так и начну: там, на околостанционном пруду».

И всё – всплеск воды над головой и лишь приблизительное знание, что где-то там, внизу есть дно, к которому отныне направляется читатель, будучи плененным и обездвиженным полностью.

Нет, у Битова всё по-другому.

В его сборнике «Битва» находим такие слова: «Я беру перо в руки (сажусь за машинку) и не знаю, каким будет первое слово. Оно и впрямь может быть любым. Зато я могу быть уверен, что последнее слово будет с ним связано. И тогда первое слово, по необходимости, станет единственным. Мне надо будет потревожить все слова, по которым пробежал живительный электрический смысл, чтобы заменить первое слово, возникшее так легкомысленно и случайно, в вялости, неопределенности или тоске. И я не могу их потревожить, не прервав цепи. Эта целостность называется ТЕКСТ. Он несет в себе печать рока и судьбы. Он произошел, он уже не может быть другим. Точка».

Ну что же, пусть первой станет строка – «взглянул на часы – они стояли». Вообразим себе, что она, случайно оброненная, наудалую записанная, несколько раз настойчиво повторенная, в Разделе третьем «Пушкинского дома» (вероятно, перекочевала сюда же из неведомого читателю «Аута») и стала отправной точкой всего повествования? Вполне возможно, если учесть, что с течением времени нарастает недоумение, и, если стоят часы, это еще не значит, что времени нет, оно есть, оно движется в любом случае, назад, например, а недоумение неотвратимо перерождается в уверенность, что время надо тратить, потому что копить его бессмысленно и даже преступно.

У Битова сказано: «Время – это неизбежность отношений. В романе неизбежны отношения автора с героем и набегающим текстом».

Не поспоришь, право.

Итак, вообразим себе, что перед нами приквел романа Битова «Пушкинский дом».

Вот Андрюша Битов стоит перед классом и делает доклад о Пушкине.

К этому выступлению он готовился целую неделю. Перечитал «Дубровского» и «Повести Белкина», «Песнь о вещем Олеге» и «Няне», «Сказку о рыбаке и рыбке», само собой, выучил наизусть «Узника» и «Зимнее утро».

Накануне мероприятия он даже встал дома перед зеркалом – руки за спину, и доложил сам себе длинно и правильно. Несколько раз, правда, запинался, но до конца все-таки дошел.

Пометил себе – «не забыть упомянуть о декабристах».

И вот теперь в классе с портрета, висящего над доской, на его стриженный затылок, прищурившись, смотрит товарищ Сталин, одобрительно кивает головой, приговаривает наставительно: «Пушкин наш, советский, ибо Советская власть унаследовала все, что есть лучшего в нашем народе».