— Паша!
Она так запыхалась, взбегая по лестнице, что не могла выговорить ни слова. На ней липа не было.
— Заковали! — вымолвила она наконец. — В поруб вкинули!
— Кого?
— Моего. Говорила я ему, постылому: «Не пересылайся с княгиней, доведёт она тебя до беды!..» Паша, теперь и меня возьмут!..
Всё пышное тело посадницы колыхалось от рыданий.
— Зачем тебя брать, что ты! Кому ты мешаешь? — успокаивала Кучковна, гладя её по плечу. — Да кто тебе сказал, что заковали? Может, врут.
— Да, как бы не так! «Врут»! То-то и есть, что не врут! — выкрикивала злым голосом посадница, отняв руки от обезображенного плачем, неузнаваемо постаревшего лица.
— Да от кого ты слышала?
Оказалось, воротился только что домой посадничий стремянный: пригнал назад лошадей, на которых отвозил посадника. Стремянный и сказал.
— Откуда воротился? Из Боголюбова?
— А то откуда же?
Было слышно, как по лестнице громко топочут детские ножонки. Кучковна хорошо знала этот звук: так, шаловливо топоча обеими ногами на каждой ступеньке, поднимался к ней всегда её внук.
— Что с Иваном? — спросила она.
— «Что с Иваном»!— всё с той же злостью передразнила посадница, утирая глаза концом спущенного с руки длинного рукава сорочки (детский топот приближался). — Твой Иван всему причина! Всех взбулгачил, а нам из-за него горе хлебать! — Она опять громко зарыдала. — Нет твоего Ивана, вот что!
— Как — нет?!
Внук, слыхать, уж поднялся по лестнице и топотал теперь так же громко и шаловливо по гладкому полу изображая скачущего коня.
— Так вот и нет! — голосила сквозь слёзы посадница. — Голову отрубили твоему Ивану. Ему и купцу А моего — в поруб.
— Пречистая!.. А Груня? А Пётр?
Дверь распахнулась вихрем, грохнув о стену скобой. Женщины не успели оглянуться, как раздался сперва глухой звук падения, потом, после длившейся один только миг тишины, короткий крик испуга, сразу перешедший в длинный, пронзительный детский вопль.
Ребёнок, лежавший на полу ничком, медленно приподнимал кудрявую голову, схватившись рукой за глаз. Кровь стекала по детским пальчикам и капала на сосновые половицы, где успела уже налиться высокая тёмно-красная лужица.
Вбежав опрометью в бабкину светёлку, он оступился о порог и упал, стукнувшись головой об угол выдвинутого к двери железного ковчежца.
- Ой, тошнешенько! Ой, окривел! Ой, голубёночек! Ой, головушку проломил!.. — причитала посадница.
Как все бездетные женщины, она была непритворно чадолюбива. Гашиного сына она всегда ласкала с трогавшей Кучковну и удивлявшей Гашу нежностью.
— Паша, да ты не так взялась! — суматошилась она. — Рученьку-то его отыми!.. Куда это Гаша у вас девалась?.. Крови-то, крови!.. Где у тебя вода? Ох, подорожничку бы приложить! Дай сбегаю.
И впрямь сбегала.
Мальчик глубоко рассёк себе правую бровь. Глаз был цел, но кровь всё шла да шла. У Кучковны липли от неё руки. Ребёнок продолжал всхлипывать и вопить, а когда бабкины пальцы приближались к ране, взвизгивал, как зверёныш, и отбивался руками и ногами.
Так продолжалось больше получаса. Начинало смеркаться.
Кое-как вдвоём обмыли вспухшее от слез личико, остановили подорожником кровь и обвязали курчавую голову полотенцем. Мальчик стал затихать. Только губы, шея и грудь вздрагивали ещё временами от недавнего плача. И вдруг на руках у Кучковны уснул.
— Пускай спит, — сказала шёпотом Кучковна. — Время уж ему почивать. Снесу его к Гаше.
— И мне пора. Прощай, — ответила тоже шёпотом посадница, идя за ней следом на носках. Она была, несмотря на полноту, на редкость легка на ногу.
— Нет, погоди: ещё спросить тебя надо, — шепнула Кучковна.
Посадница кивнула головой.
Когда, покачав немного внучонка на руках и потом осторожно уложив его в постель, Кучковна вернулась к себе, посадница стояла спиной к двери перед столом. Услышав шаги Кучковны, она быстро обернулась, всплеснула руками и с восторженной улыбкой на расцветшем, опять помолодевшем лице, с которого не сошли ещё красные пятна от слез, воскликнула:
— Паша! Что это у тебя?
На столе, пригашенный сумерками, мерцал золотой венец.
Телячий баул стоял раскрытый. Через его край свешивался кинутый кое-как вишнёвый пуховичок, из-под которого неряшливо торчал расшитый серебром угол чёрной бархатной пелены. Скомканный голубой шёлковый плат валялся рядом. Рука, только что доставшая венец, как видно, торопилась.
— Паша! Что ж молчишь? Что обомлела? Откуда у тебя такой? Давно ли? Что ж мне не показала? Вот диво-то! Ну и диво! Жемчугу сколько! А на стебле-то какое зерно! Лазоревое! Да какое уродоватое!.. Стой-ка! Где это я такое видела? Святые угодники! Да ведь это оно и есть! Княжое! Ну так и есть, оно! То самое, что купил Андрей Юрьевич давно ещё, когда боголюбовские палаты кончал себе складывать, у гостя у заморского, что на верблюдах приезжал. Да к тебе-то как попало?.. Ох, Паша, Паша! Ну и молчальница! Ну и тихоня!
Посадница погрозила пальчиком и залилась лукавым смехом.
— А ну-ка, примерь.
И она потянулась руками к венцу, чтобы подать его Кучковне.
— Не тронь! — почти беззвучно проговорила та, став перед столом и загородив собой венец.
Посадница попятилась.
Они молча, пристально смотрели друг другу в глаза.
— Ишь ты какая строгая! — заговорила наконец посадница и опять засмеялась деланным смехом. — Как есть княгиня! А я-то, дура, рядом живши, знать ничего не знала, ведать не ведала.
Она снова нехорошо хохотнула и, жеманясь, отвесила Кучковне низкий поясной поклон:
Уж ты, государыня княгиня, прости-помилуй меня, деревенщину, что я своими холопьими ручищами твоё государское узорочье полапала.
И, поджав губы, она всё так же жеманно, подражая дворцовому обычаю, поплыла к двери.
Кучковна остановила её.
— Что прикажешь, матушка княгиня?
— Довольно смеяться, — тихо выговорила Кучковна. Не время смеяться ни мне, ни тебе: кровь пролилась.
Посадница хотела что-то сказать, но, встретившись глазами с Кучковной, осеклась.
— Ты который год здесь, на Москве, рядом с моим двором живёшь? — спросила всё так же тихо Кучковна.
Который год? — Посадница оторопела от неожиданного вопроса. — Не упомню который. Сама небось знаешь. Чай, десять годов, а то и все двенадцать.
За двенадцать годов видала от меня зло?
Да что это ты, Паша? О каком зле говоришь? Никакого зла я от тебя не видела.
— И ты не твори мне зла.
— Да какое ж моё зло?
Тихий голос Кучковны смущал и даже пугал посадницу своей необычной, мертвенной ровностью.
Велико ли зло, ежели я одним глазочком на то взглянула, что твоей же рукой всем напоказ положено! А что без тебя распеленала, так и в том беды нет: ни стебелёчка не обломила, ни зёрнышка не отковырнула...
Не про то говорю, — перебила её Кучковна. — Что увидала, то про себя держи, а другим никому не сказывай.
— Да кому ж мне сказывать?
— Никому, — повторила Кучковна, — если не хочешь мне зла. Обещаешь ли?
— Дай крест поцелую, Паша!
— Не надо: поверю и так твоей совести. Удержишь ли язык?
— Да какая ж мне корысть сказывать?
— Тебе корысти нет, а мне... — Кучковна не договорила. — Того, что ты видела, — прибавила она, помолчав, — другой после тебя никто не увидит. И не выпытывай, откуда мне досталось. Одно скажу: не так доспалось, как думаешь.
Взгляд посадницы зажёгся любопытством. Она видела, что Кучковна не лжёт. Подступив к ней ближе, она спросила вкрадчивым шёпотом:
— Пётр?
— Что — Пётр?
— Твой Пётр... у княгини... унёс?
Кучковна ничего не ответила. Даже удивления не было в её неподвижном взгляде. От этого неживого взгляда посадницу мороз продрал по коже. Она заторопилась уходить. Кучковна опять её удержала.
Было уже совсем темно. В окошко заглядывали две крохотные звезды. Они то показывались, то скрывались и мигали так, будто их задувало каким-то вышним, не достигавшим земли ветром.
Кучковна заговорила всё тем же ровным, угасшим голосом:
— Стремянный не сказывал, что с Груней... и с Петром?
— Про Груню ничего не сказывал. А Груниного мужа и Петра видал.
- Где?
— В Боголюбове.
— На воле?
— Да.
— Оба на воле?
— Оба.
— А брат Яким?
— И Яким на воле. Стремянный видал, как Яким к княжому ключнику, к Анбалу, в дом входил.
— К Анбалу?
— Что удивилась? К Анбалу все ходят: сам князь не гнушается. Вот счастье-то какое Анбалово! Помнишь, Паша, какой он был, когда пришёл во Владимир, невесть откуда проситься к князю на службу? Тощой — щека щёку ест, на лохматой грудище сорочка насквозь протлела, ноги босые, все в струпьях. А сейчас!..
Проводив посадницу, Кучковна в темноте, ощупью уложила венец в баул. Потом вышла на лестницу и кликнула, чтоб подали свечу. Когда сенная девушка внесла огонь, первое, на что упал свет, было пятнышко детской крови на полу перед порогом. Оно уже засохло и казалось чёрным.
V
У старосты Ольховецкой деревеньки, где жила дочь воротника, была свояченица, по прозванию Жилиха, ленивая и бестолковая бабёнка, большая охотница ходить по чужим домам и разносить вести. Наведываясь частенько к младшей сестре, к Старостиной жене она угодила к ней и в тот памятный день, когда староста бегал в город к Прокопию с челобитьем на посадника.
Не успел староста вернуться домой, не успел рассказать жене о беседе с боголюбовским боярином, как Жилиха, не всё дослышав и не всё поняв, уж топала по мельничной плотине, загребая косолапой ногой, и всем встречным бабам говорила одно, многозначительно помаргивая подслеповатыми глазами:
— От князя милость!
Когда её спрашивали, какая милость и кому, она отмахивалась рукой и топала дальше, объясняя, что ей недосуг попусту балякать, что надо поскорее поспеть к себе на Кукуй, а то народ у них на Кукуе больно уж простой и если вовремя их не надоумить, то княжеская милость так мимо них и пройдёт.