Андрей Боголюбский — страница 55 из 116

Это пожелание Всеволода шло вразрез со всем уставом чопорного княжеского круга: князьям не подобало хаживать первым в боярские дома, да ещё в небытность боярина. Гашу это смутило тем более, что матери, как теперь это часто случалось, не было дома. Но речистый княжой меченоша Дорожай, статный галичанин средних лет, старавшийся, видимо, не отставать в учтивости от своего государя, сказал Гаше с полупоясным поклоном на венгерский лад, что князю хоть и прискорбно будет покинуть Москву, не повидавшись со старшей боярыней, однако ж князь будет вполне утешен встречей с молодой боярыней, чья беседа будет князю усладительна. Гаша отродясь не слыхивала таких изысканных речей.

Всеволод Юрьевич всё с тем же Дорожаем провёл и боярском доме немного времени. С Гашей он обошёлся не по возрасту степенно и сказал, что хорошо помнит её мать с тех пор, когда тринадцать лет назад, ещё невозмужалым младенцем, впервые увидал Москву по дороге в Поросье. Но не помянул, разумеется, что ехал он тогда со своей матерью-княгиней и с братом Михаилом в далёкое византийское изгнание.

Перед уходом, уже поднявшись с почётной скамьи, он попросил Гашу провести его на боярскую вышку, откуда, как он слышал от многих, особенно хорош вид на всю московскую округу. По тому, как Всеволод выговорил эту просьбу, будто нечаянно вспомнив о давнишнем желании полюбоваться широкой красой подмосковных лесов, будто даже немного стыдясь этого чересчур ребяческого желания, — по всему этому Гаша не столько поняла, сколько почувствовала, что не ради её матери и не ради неё, Гаши, а ради этого-то исхода на вышку Всеволод и захотел побывать у них на дворе.

С вышки он показал Дорожаю сперва на переходы соседнего, княжого терема, потом на уходящую в леса розовую тесьму Коломенской дороги и сказал своему меченоше:

   — С тех-то переходов мы и смотрели тогда с Михалком вон на ту дорогу да и думали, будет ли нам та дорога гладка.

А Гаша, прислушиваясь к сдержанной игре его звучного голоса и приглядываясь к движению его неулыбавшихся глаз, опять почувствовала, что поднимался он на вышку с какими-то важными для себя целями, а совсем не для того, чтоб тешиться праздными грёзами о далёких событиях детства, давно утративших всякое значение.

После отъезда князей во Владимир Гаша не раз вспоминала это странное посещение и каждый раз не без смущения ловила себя на том, что перебирает в уме не столько Всеволодовы речи, сколько отборно учтивые слова Дорожая. Княжой меченоша и в тот же день и на следующее утро, перед самым отъездом, нашёл ещё много деловых поводов, чтобы не раз наведаться на боярский двор: то придёт с вопросом, у какого кузнеца лучше перековать княжеского жеребца, то, попросив прощения, что докучает своими посещениями, забежит справиться, не в боярском ли доме забыл князь свою любимую плеть, то явится за советом, где по Владимирской дороге удобнее раскинуть первый ночной стан.

V

Победа досталась Юрьевичам не сразу.

Ростово-суздальская знать взяла на время верх. В древних залесских городах сели князьями Ростиславичи Они, по старому княжескому обычаю, понавезли из Поросья своих бояр и об руку с ними, наущаемые Глебом Рязанским, принялись обирать и пустошить край.

Всеволоду пришлось воротиться с полдороги во Владимир. Торопясь назад, в Чернигов, он провёл на Москве только несколько часов. На его молодом черноглазом лице никто не прочёл бы ни смущения, ни уныния.

В боярском доме он на этот раз не побывал, но его меченоша Дорожай не упустил случая самолично отблагодарить Гашу за полезные дорожные советы и за то, что приставила к их обозу одного из своих кузнецов. Прощаясь с ней, Дорожай несколько раз поклонился венгерским вежливым полупоклоном и выразил твёрдую надежду увидеться с Гашей вскоре.

После длинной зимы, тяжёлой для всех (Гаша, по её новым хозяйственным обязанностям, тоже еле подняла эту зиму), наступило лето.

Была та чудесная, душистая пора — около летнего солнцеворота, — когда солнце ещё не укоротило хода и на воробьиный скок, а лето уж сворачивает на жары, когда на яблонях и вишнях цвет только начинает идти в косточку, когда молодые ёлочки так нарядны в свежих побегах, когда зелёный лист уж распластался во всю свою ширь, но не потерял весенней клейкости, а птичье пенье ещё не неистово.

Гаше, как и всем московлянам, на всю жизнь запомнился тот особенно ясный день этого раннего лета, когда на Москве расположилась станом сильная черниговская дружина. Её вели меньшие Юрьевичи. А Юрьевичей звали себе на помощь владимирцы, вконец замученные боярскими неправдами. Владимирский полк, вышедший навстречу избавителям, тоже стоял под Москвой.

Поход на Владимир сказан был и московлянам.

Опять по всем подмосковным сёлам и слободам разошлись молодые биричи, но уж не с теми, что тогда, Кличами. И с другим, не тогдашним одушевлением искались к стенам города московляне.

Всеволод Юрьевич стоял на мосту перед Неждановой башней и сам вместе с Дорожаем изнаряжал московский пеший полк. Оба были в дорожном убранстве и на конях.

На бровке городского вала, перед сухим рвом, спиной к городской стене стояли женщины, московлянки — слободские, сельские, посадские и городские, — провожавшие в поход мужей и сынов. К ним примешались и те, кому провожать было некого, но кому все московские вои приходились братьями. Стояла среди них и Гаша, держа за руку кудрявого сынка.

Когда московский полк тронулся вслед за князем в сторону Кучкова поля, Дорожай, шепнув что-то Всеволоду Юрьевичу, задержался на площадке перед Неждановой башней, наблюдая, чтобы не растянулся полк, чтобы не поотстали последние.

Но никто не отставал.

На всех лицах была весёлая решимость. И так же весело было помолодевшее лицо Дорожая, когда, догоняя рысью московский полк, он всё оглядывался на город и все, видно, искал кого-то глазами в женской толпе, стоявшей на городском валу.

А в этой толпе были вместе с другими провожавшими и Жилиха, и Истомиха, и Воротникова старуха, и её многодетная дочь, и её бледная сноха-кузнечиха, и проскурня, и посадская вязея Воитиха, и её соседка, скатертница, та, что так хорошо заговаривала зубную скорбь, и попадья с четырьмя дочерьми, и толстая дьяконица, и даже разбойная девка Аксюшка, прибежавшая из дальнего выселка — с Трёх Гор.

И, наклонясь к уху дьяконицы, говорила ей шёпотом попадья, показывая глазами на Дорожая, что он, как слышно, вдовец, что где-то в Галиче растёт у него безматерная дочка, за которой ему недосуг доглядывать, что трудно и Гаше выращивать сына без мужней помощи и что отчего бы, мол, им, Дорожаю и Гаше, не пожениться. Дьяконица сочувственно кивала носом.

Потом стали расходиться по домам и, ступая неторопливо по согретой летним солнцем родной земле, толковали между собой, что новому посаднику, верно, уж не удастся больше разорять московлян вирами и продажами, потому что князь Всеволод Юрьевич, узнавши, как посадник за зиму просудился, верша дели не делом, велел посаднику убираться из Москвы и обещал московлянам прислать на его место другого.

   — А другой будет ли праведней? — вздыхала с сомнением многодетная Воротникова дочка.

Поглощённые этими толками, московлянки не заметили неподвижного женского лица, что было видно в самом верхнем проёме остроконечной вышки, венчавшей боярские хоромы.

Кучковна провожала глазами московский полк.

Она всех знала в лицо. И когда полк уже втянулся в узкую улочку московского посада, направляясь в сторону Кучкова поля, она всё ещё различала в полковых рядах и Воротникова большака, который был всех видней, и его смирного ольховецкого зятя, и курчавобородого Нежданова сына, и Нежданова внука, рыжего, как подосиновый гриб, и неразлучных друзей Шейдяка и Худяка, и весёлого Балакиря, который, щурясь от яркого света, задорно морщил свою пуговку, и черноволосого кудринского старосту, и косоглазого мужичишку, и своего, боярского, бородатого скотника, и своего же кудрявого холопа с трёхрогими вилами на плече.

VI

Грунина доля оказалась печальнее Гашиной.

Гроза, которую наложил на неё свёкор, обернулась для Груни новой великой бедой.

Почти тотчас же по приезде в Суздаль свёкор объявил ей, что как вдовеет он уже давно, а теперь лишился и единородного сына, то ходить за ним, за стариком, некому, а потому решил он взять себе жену. Однако ж и то верно, что больше баб в семье — больше и греха. Так чтоб греха не множить, вводя в дом лишнюю бабу, рассудил он за лучшее жениться на ней, на Груне.

Не помогли ни моления, ни крики, ни слёзы, ни попытки наложить на себя руки. Суздальский великий боярин затворил Груню в терему, где денно и нощно стерегли её три пары старушечьих глаз, выслеживая каждое её движение. В конце того же лета, на втором месяце Груниного вдовства, свёкор обвенчался со снохой.

Её жизнь стала бы совсем невыносима, если бы на ненавистного мужа не навалилось множество важных дел, которые заставляли его почасту и надолго отлучаться из дому то в Ростов, то во Владимир, то в Переяславль, то в Рязань. Он сделался при Ростиславичах одним из первых вельмож и был вынужден улаживать непрестанные распри между туземным, коренным боярством, к которому принадлежал сам, и тем, что понаехало с Ростиславичами из Поросья.

Остер был великий боярин, а его молодая жена — ещё острей. Как ни зорок был старушечий надзор, Груне удалось приискать себе среди забитых боярских слуг преданных пособников. Они согласились помочь се бегству, прося дозволения уйти вместе с ней.

На эти тайные, трудные и очень опасные переговоры, которые удавалось вести только урывками, ушла вся весна. Наконец всё было условлено, и для выполнения дерзкого замысла ждали только первой отлучки боярина.

Незадолго до летнего солнцеворота он вместе со старшим Ростиславичем выступил в поход во главе всей суздальской рати, чтобы отбить Юрьевичей, которые с владимирцами, черниговцами и московлянами шли из Москвы на Владимир.