Более удачного случая Груне нельзя было и ждать. Оставалось только назначить день побега. Выбрали среду.
А накануне этой среды, во вторник, пришла весть, что не успели два войска обменяться первыми стрелами, как суздальская боярская очень сильная рать, ещё не схватившись с несравненно более слабым противником врукопашь — грудь с грудью, — кинула стяг и побежала, оставив победителям несметный людской полон.
Ростиславичи улепетнули — один в Новгород, другой в Рязань, а Юрьевичи, Михаил и Всеволод, вступили во Владимир со славою и с честию великой, ведя перед собой только что взятых пленников. В первом ряду этих пленников шагал, покусывая острую бородку, суздальский большой воевода, Грунин злой муж.
Юрьевичи, понимая, какой опасный враг попался им в руки, не польстились на богатый выкуп, предложенный за воеводу суздальскими боярами, которые без него остались как без головы.
Знатный пленник не протянул и года: умер, промаявшись до полузимья в порубе, на двух цепях.
В счастливом для Юрьевичей летнем бою под Владимиром московской крови не пролилось.
На одном из первых от Москвы переходов до Юрьевичей дошло известие, что младший Ростиславич, шедший им навстречу, уступил в сторону, открыв им путь на Владимир, а сам окольными лесными дорогами пробирается к Москве. Всеволод не напрасно рассматривал с боярской вышки московскую окрестность: он знал, что отдать врагам Москву означало бы потерять ключ ко всей волости. Услыхав про затеянный противником обход, осторожный Юрьевич велел московлянам воротиться вспять и блюсти домы свои.
Однако и под родными стенами московлянам не привелось на этот раз сшибиться с врагом. Младший Ростиславич, не дойдя до Москвы, поворотил назад, к Владимиру, и до тех пор крался по пятам за Юрьевичами, не смея ударить им в тыл, покуда не узнал о разгроме старшего брата. А тогда, по его примеру, пустился бежать.
Юрьевичи, утвердив за собой Андрееву волость, послали в Чернигов за своими жёнами. Один из северских князей, имевший удел в пограничной с московской округой Лопасне, проводил обеих княгинь до Москвы, где их перенял выехавший им навстречу княжой меченоша Дорожай. Он повёз из Москвы во Владимир не только двух княгинь, а и свою молодую жену — Гашу — с кудрявым пасынком.
Кучковна осталась на Москве одна.
Боярской вотчиной стал править новый ключник, поставленный Дорожаем.
Глухой осенью, незадолго до первых заморозков, в заволжском медвежьем углу, под Ярославлем, в одной из вотчин Андреевой вдовы, булгарки Ульяны, была сыскана наконец и она сама и её спутники — убийцы её мужа.
Всех троих привезли во Владимир и, по приговору князя и веча, казнили смертию.
Тела казнённых пометали в лубяные короба, точно (Такие же, как те, в которых Пётр Замятнич увозил из Москвы пограбленное княжое добро. А оставшиеся в коробах пустые пазухи заложили камнями.
Неподалёку от Владимира, в Ямском лесу, есть небольшое тинистое озеро, обросшее кругом до того высоко и густо, что никакой ветер не порябит никогда его тёмной воды. Веками смотрятся в чёрное зеркало прибережные чёрные ели.
По преданию, это могила Андреевых убийц. Сюда будто бы сбросили нагруженные камнями и трупами короба.
Озеро стало называться с тех пор Поганым. А иные зовут его Плавучим, потому что на его гладкой поверхности всегда покачиваются какие-то большие чёрные комья. Это всплывает донная бута: торф. Теперь всё это знают и проходят мимо озера без страха, но в старину плавучие комья пугали суеверных людей, которые принимали их за короба Кучковичей.
VII
Гашино новое счастье было омрачено тревожными мыслями о покинутой матери.
Кучковна отказалась ехать во Владимир.
Гаша не знала, что и думать о ней. Порой она склонялась к мысли, что её мать ослабла рассудком. Такого мнения держались многие. Но ответы Кучковны (сама она теперь никогда не заговаривала первая, а только отвечала на вопросы) были хоть и коротки, а всегда спокойны и здравы. В её деяниях замечалась, правда, временами некоторая странность, однако же опять такая, что нельзя было принять её за безумие. И притом эти необычные в боярском быту поступки Кучковны были таковы, что никому не могли причинить ни вреда, ни досады.
Она стала как будто деятельнее, чем раньше.
Дома по-прежнему никогда не сидела сложа руки: шила, вышивала, вязала, пряла и охотнее всего, кажется, пестовала внука.
Только с ним одним, когда оставались они вдвоём, Кучковна беседовала подолгу. Гаша иной раз не без зависти наблюдала издали, как бабка рассказывает внуку что-то длинное-предлинное, а он, занятый игрой, то ли слушает, то ли не слушает. Бывало, впрочем, что, увлечённый бабкиным рассказом, он вдруг бросал игру и, припав кудрявой головой к коленям Кучковны, о чём-то задумывался.
Но стоило Гаше подойти, как Кучковна смолкала.
На ласковые вопросы дочери мать отвечала ласково же, разумно и просто, но сама никогда ни о чём её не спрашивала.
Когда к Гаше посватался Дорожай и дочь пришла к матери за советом, Кучковна ответила еле слышно:
— Твоя воля.
Однако вести положенную по обычаю беседу с женихом отказалась. Вежливый Дорожай, верный блюститель боярских обрядов, услыхав об этом отказе, только руками развёл да губы вытянул. Так он и не услышал тёщиного голоса.
Без слез проводила Кучковна в путь новобрачных и внука. Гаше на всю жизнь запомнился материнский прощальный светлый взгляд.
В разлуке с матерью Гаша утешалась мыслью, что остался при Кучковне вновь принятый в дом, но давно ей известный и всем сердцем ей преданный слуга. Это был старик киевлянин, по имени Кузьма, или, как чаще его называли, Кузьмище, много лет прослуживший при князе Андрее Юрьевиче, а по смерти князя ушедший из Боголюбова в Москву.
Вскоре после того как до Москвы дошла весть о казни Петра Замятнича и Якима Кучковича, боярыня в сопровождении этого самого Кузьмы отправилась по первопутку в тот Ростовский монастырь, где была могила её матери. Она не раз езжала туда и ранее.
Однако на этот раз не воротилась оттуда в Москву. А куда девалась, неизвестно. Не знал того и Кузьма-киевлянин. Груня, не довольствуясь его слёзными показаниями, сама побывала в Ростовском монастыре.
Там сказали, что её мать была у них в первозимье и что при ней был старик слуга. На второе утро после её приезда слуга явился к игуменье и спросил, не знает ли мать игуменья, где его боярыня. Игуменья предприняла по свежим следам целый розыск.
Послушница, приставленная к Кучковне для комнатной услуги, видела, как боярыня, отстояв полунощницу, вернулась в отведённый ей покой. А наутро послушница нашла этот покой пустым.
Монастырская привратница говорила, что ежели бы боярыня выходила из ограды, то не миновала бы её глаз, а она, привратница, боярыни не видела. Правда, на рассвете вышло из ворот обители несколько странниц-богомолок, но в их числе боярыни, по словам привратницы, не было.
Кузьмище кинулся догонять странниц. Догнал, расспросил, но ничего от них не узнал. Все они уверяли в один голос, что, кроме тех, кто перед ним налицо, никто другой с ними из монастырских ворот не выходил.
Груне показали в монастыре старый, заведённый ещё матерью Кучковны поминальный синодик, куда в пот свой приезд боярыня попросила вписать несколько новых имён: Андрея, Иулианию, Петра, Иоакима, Иоанна, Симона, Олимпиаду, Прокопия. Имена были начертаны по-книжному, и Груня не сразу догадалась, что Иулиания — это княгиня Ульяна, булгарка, а Олимпиада — племянница боярыни, дочь Ивана Кучковича, слабоумная Липанька, погибшая во время боголюбовского пожара.
Груня объехала и все другие женские монастыри, какие были в Залесье. Побывала и в некоторых заволжских, доезжала до Белого озера. Куда же, как не в монастырь, могла уйти её мать?
Но нигде и никто Кучковны не видел, и никто ничего про неё не слыхал.
Так и пропал навсегда её след.
Часть одиннадцатая. НОВЫЙ ВЕК
I
рошло четверть столетия.
Московская боярская усадьба пообветшала. Боярские угодья позадичали. Боярское хозяйство порасшаталось.
Гаша, живя с мужем в стольном городе Владимире, бывала на Москве только изредка, не чаще раза в год.
Едучи туда, она иной раз брала с собой старшего сына, прижитого ещё в первом браке, теперь уже взрослого, женатого. Лицом и всей статью он вышел в мать и был её любимцем. Единственным изъяном его внешности был правый больной глаз: он был чуть меньше левого и всегда немного воспалён.
Груня же хоть и часто думала о Москве, а никогда туда не ездила. С той самой ночи, как увёз её оттуда суздальский великий боярин, она не побывала там ни разу. Память об исчезнувшей матери зноилась в Грунином сердце: она-то и не пускала её в Москву.
Да и своя жизнь сложилась у Груни так, что было не до разъездов.
Вскоре после второго вдовства она в третий раз, уже по своей доброй воле, вышла замуж за одного из малозаметных Всеволодовых подручников — за молодого муромского князька, который как услышал где-то случайно Грунино пение, так сразу и потерял голову.
Княжой двор на Оке, где Груня сделалась полновластной хозяйкой, был не высок, не обширен и не роскошен, скуднее иного боярского, но всё же он был княжой, и это обязывало Груню к домоседству.
Пообвыкнув в муромских лесах, примирившись мало- помалу и с их глухим безлюдьем и с не всегда спокойным соседством муромы и мордвы, Груня была уверена, что тут, над Окой, ей и кончать свой век.
Неожиданное событие разом изменило её уже немолодую жизнь.
Где-то под Смоленском умер в глубокой старости один из тамошних помельчавших князей, двоюродный дед (или, по-тогдашнему, великий стрый) Груниного мужа. Он был бездетен. Вокруг освободившегося за его смертью княжеского стола, тоже невысокого, поднялась обычная в те годы княжеская распря, которая кончилась тем, что местные бояре, договорившись кое- как с городским вечем, где сильный голос принадлежал купцам, решили позвать себе в князья стороннего человека. Вспомнили о внучатном племяннике покойного князя, имевшем удел под Муромом.