ом — в келейку девственницы Евдемонии и жестоко мучили её. Поэтому опять он не писал».
Ну конечно! Раз Артемий был другом Констанция, значит, и он был арианином. И по годам всё сходится: мощи он перенёс в первый индикт, за что был назначен военачальником всего Египта, а в третий индикт гнал приверженцев истинного православия. Вот кто такой, оказывается, этот хвалёный Артемий!
И тогда, значит, гнали, и сейчас православных гонят! Вот лет с пять тому назад попали в Амории в плен к сарацинам сорок два ромейских военачальника — все сплошь иконоборцы, друзья Феофила, все, чай, гнали нашего брата-монаха. Увели их, говорят, в агарянский Вавилон, всё держат там в темнице да принуждают принять магометанское исповедание — и если казнят их за отказ отречься от своей веры, то, выходит, станут они святыми мучениками?! Но они-то ладно — вояки, в тонкостях вероучения не сильны. А Артемий? Артемий-то что? Так и он военный: откуда же ему знать, из тварных Сын или нет? Ох, зря я взялся за такое дело… Лучше уберу-ка всё это перенесение от греха подальше…
И, взяв нож с узким лезвием, Епифаний выскоблил с пергамена начатую им фразу: «Много исцелений случилось, когда скончался блаженный апостол Андрей, и поныне совершается у его гробницы…» Затем, окунув стилос в чернильницу, твёрдой рукой он стал выводить конец апостольского жития:
«А Максимилла и Ифидама не отходили от его гроба до конца своей жизни, большое своё состояние вместе с деверем и епископом Стратоклом раздали нищим и на устроение епископии, основав мужские и женские монастыри, и прожили ещё довольно много лет, благодаря и славя Отца, Сына и Святого Духа, Которому слава и держава, ныне и присно и во веки веков, аминь».
Снова послышался стук. Вот его Епифаний ни с чем бы не перепутал: это брат-будильник стучал молотком в деревянное било, созывая монахов на праздничную всенощную. Он быстро — насколько мог — встал, накинул мантию, схватил книгу для Синета и вышел за порог. Солнце почти село за горы, затягивая снег розовой патиной. Епифаний стал подниматься по заиндевевшей лестнице в храм, как вдруг заметил внизу, на дорожке, чьи-то следы: большие, крупнее звериных. И тут внезапно из-за поворота, заслоняя солнце, явилась огромная чёрная тень. Ему чуть ли не летел навстречу разрумянившийся от морозца Иаков.
— Вот и встретились мы на Сретение! — поприветствовал его Епифаний давно заготовленной фразой.
— Радость-то какая, отче! — с несвойственной ему горячностью бросился обнимать Иаков старшего товарища. — Ты прости меня грешного за опоздание! Но радость случилась, истинная радость… Десять дней как издох тиран Феофил. А супруга его, благочестивая Феодора, говорят, и прежде прятала под подушкой иконы, выдавая за куклы, а теперь, верно, восстановит их почитание. Оттого и задержался я в Городе. Представляешь, вернёмся, мы, отче, снова в наш Студий или хоть в Каллистратову обитель — эх, куда Господь приведёт. А ты закончишь с миром житие апостола: все библиотеки тебе откроются! Представляешь!
— За вести твои радостные и за заботы обо мне недостойном — спаси тебя Христос, брат Иаков! Но я уже закончил то житие.
Милостивый Государь Григорій Александровичъ!
Покорно прошу прощения у Васъ за то, что такъ медлилъ съ этимъ, быть можетъ, послѣднимъ письмомъ къ Вамъ. Но прошу также и повѣрить мнѣ, что препятствіемъ тому были непреодолимыя обстоятельства. Вѣрно, до Васъ дошли уже вѣсти или, скорѣе, слухи о моихъ злоключеніяхъ. Поэтому я почитаю необходимымъ объясниться, не столько чтобы оправдаться въ Вашихъ глазахъ, сколько къ тому, чтобы Вы не поминали меня лихомъ.
Я вполнѣ сознаю, что первое явленіе мое передъ Вами и дальнѣйшее пунктирное общеніе наше могло оставить Васъ въ недоумѣніи относительно моего происхожденія и даже родного языка. Спѣшу завѣрить Васъ, что я не имѣлъ никогда намѣренія сознательно ввести Васъ въ заблужденіе, но лишь вынужденъ былъ порою дѣйствовать такъ въ силу обстоятельствъ. Нынѣ же я почитаю необходимымъ и даже обязательнымъ открыть Вамъ, Милостивый Государь, исторію своей жизни, приведшей меня къ столь плачевному финалу.
Родился я въ семьѣ потомственныхъ востоковѣдовъ въ Одессѣ, отсюда, кстати, и мой акцентъ, который многіе принимаютъ за иностранный: что жъ подѣлать, если въ говорѣ моего родного города слилось столько языковъ и нарѣчій; кромѣ того, ребенкомъ я сломалъ себѣ носъ, отчего только усилилась странность моего произношенія. Итак, книги окружали меня съ самаго раннего дѣтства: я помню ихъ едва ли не раньше, чемъ игрушки. Лишь только научился я читать въ четыре года, какъ книги стали всей моей жизнью. Я медленно терялъ зрѣніе, но не могъ отказаться отъ чтенія: ничто другое не будило такъ моего воображенія, не заставляло содрогаться мое сердце и душу.
Но среди всего многообразія литературы, обрѣтавшейся въ нѣдрахъ родительской квартиры, болѣе всего влекли меня къ себѣ книги объ открытіях — неважно чего, новыхъ земель или древнихъ рукописей. Мнѣ ужасно хотѣлось стать открывателемъ какого-то новаго закона природы или утерянной письменности.
Впрочемъ, съ теченіемъ времени ко мнѣ стало приходить пониманіе несбыточности тѣхъ мечтаній, коимъ я съ такой страстію предавался. И тутъ же сталъ я замѣчать въ себѣ особый интересъ къ мнимымъ открытіямъ, иначе говоря, къ поддѣлкамъ и мистификаціямъ, притомъ не только книжнымъ, но и житейскимъ. Не разъ за это изгоняли меня изъ школъ, наказывали и родители, и учителя. Думается, что такъ отразилось во мнѣ крушеніе моихъ дѣтскихъ грезъ объ открытіяхъ подлинныхъ.
Однако жизнь текла своимъ чередомъ, и, как сынъ и внукъ видныхъ ученыхъ, по окончаніи школы поступилъ я въ бывшій Императорскій Новороссійскій университетъ, но долго тамъ за продѣлки свои не продержался. Смѣнивъ рядъ университетовъ, въ томъ числѣ и европейскихъ (благо такая возможность намъ тогда только-только открылась), я убѣдился въ томъ, что моему горячему черноморскому темпераменту слишкомъ узко въ рамкахъ строгой академической науки. Всѣ великія открытія въ области древней исторіи и филологіи были уже сдѣланы, а единственное перспективное въ нихъ направленіе — лингвистика — требовало большей усидчивости и математической одаренности. На три года даже оставилъ я научныя занятія и сталъ обучаться профессіи художника-шрифтовика, однако и она мнѣ также прискучила.
Фантазія моя, черпая пищу себѣ въ прочитанныхъ книгахъ, теперь уже не дѣтских, а вполнѣ ученыхъ, парила въ поискѣ утраченныхъ древнихъ текстовъ: я безпрестанно думалъ о не дошедшихъ до насъ комедіяхъ Менандра, до-Несторовыхъ лѣтописяхъ, черновикахъ Гоголя… Потихоньку я началъ возстанавливать ихъ на основѣ сохранившихся обрывковъ и свидѣтельствъ, но такой путь слишкомъ сковывалъ полетъ моей мысли, стремившейся зримо объять древній текстъ во всей его полнотѣ.
Вѣроятно, мнѣ слѣдовало бы стать литераторомъ, и я, думаю, преуспѣлъ бы на этомъ поприщѣ, однако воспитаніе семьи, занимавшейся всегда лишь древними текстами, наложило на меня свой отпечатокъ: сочинительство современныхъ авторовъ представлялось мнѣ какимъ-то низменнымъ ремесломъ, произвольной и безотвѣтственной игрой со словомъ. Изъ этого межеумочнаго состоянія вывела меня на нѣкоторое время новая идея: вернувшись ненадолго въ науку, я занялся интереснымъ и малоизученнымъ вопросомъ о томъ, какимъ образомъ древній авторъ сочинялъ свой текстъ. Насколько воленъ онъ былъ въ своемъ писаніи? Видѣлъ ли онъ текстъ линейно, какъ мы, или пространственно? Изыскивалъ онъ для продолженія повѣствованія какіе-либо внутренніе ресурсы сюжета или въ дѣло вступалъ беш ех тасЬіпа?
Однако и такое увлеченіе быстро во мнѣ изсякло, и, напечатавъ пару статеекъ на сію тему, я вновь вернулся къ прежнимъ мечтаніям. Я былъ уже близокъ къ тому, чтобы начать просто поддѣлывать древніе тексты. Занятіе это не такъ рѣдко въ ученомъ мірѣ, какъ Вамъ можетъ показаться на первый взглядъ. Мой Московскій знакомецъ — извѣстный и Вамъ — Іероѳей однажды обронилъ даже: «Кто изъ насъ не грѣшенъ грѣхомъ Симонидиса?»
Но именно знакомство съ біографіей Константина Симонидиса и отвлекло меня отъ мысли о грубой поддѣлкѣ и натолкнуло на другой, казалось бы, давно уже забытый путь. Исторія Симонидиса, впрочемъ какъ и другихъ мистификаторовъ и фальсификаторовъ древнихъ рукописей, заняла бы не одинъ томъ: этой темой я также сталъ въ то время безумно интересоваться и даже думал сдѣлать ее своимъ основнымъ занятіемъ.
И вотъ, видя передъ собой безконечные примѣры поддѣлки, кражи и расчлененія рукописей, я пришелъ внезапно къ странной мысли. Большая часть поддѣлок всегда разоблачалась по техническимъ основаніямъ: несоотвѣтствіе бумаги, шрифта и тому подобнаго. Другая же, меньшая часть фальсификаторовъ попадалась на неспособности создать на подлинномъ матеріалѣ правдоподобный текстъ. Наконецъ, самые удачливые поддѣлыцики не выдерживали бремени похвалъ, достававшихся вмѣсто нихъ кому-то другому: помню, какъ одинъ нашъ Одесскій скрипачъ и композиторъ-любитель, отчаявшись въ признаніи своихъ произведеній, записалъ ихъ на старой нотной бумагѣ и приписалъ одному просвѣщенному помѣщику XVIII вѣка, но, когда музыка его получила блестящіе отклики, признался во всемъ, не вынеся мнимой чужой славы.
Намного болѣе привлекательнѣй показалась мнѣ идея, исповѣдовавшаяся путешественниками XIX столѣтія: они просто вырывали листы изъ ненужныхъ монахамъ рукописей и увозили ихъ въ Европу; самые честные изъ нихъ даже писали въ обезображенныхъ книгахъ, кто вырѣзалъ страницы. Съ тѣхъ поръ полная безприглядность Греческихъ монастырей смѣнилась, напротивъ, крайней закрытостью: въ ихъ книгохранилища не стали пускать почти никого, кромѣ Греческихъ же иноковъ.
Такъ пришелъ я къ мысли облечься для воплощенія своей идеи въ монашескія одѣянія и при этомъ потерять всякую связь со своей семьей и тѣмъ болѣе съ какой бы то ни было страной: родители мои къ тому времени уже умерли (фамиліи ихъ я не буду Вамъ называть, поскольку она слишкомъ извѣстна и уважаема, чтобы мнѣ пятнать ее своимъ нын