— Великий грех на себя берешь! Конечно, не так!
— Знаю, господь милостив, простит. Я на себя епитимью наложу. Господу обет молчания дам. Молчать буду. С людьми мне больше не о чем разговаривать… Хорошо я придумал?
— Плохо ты придумал, — грустно говорит Феофан.
— Сам мне когда-то сказал: «Не можешь сказать — молчи!» Помнишь?
— Мало ли что я говорил! — возмущается Феофан и, подумав, вздыхает: — Я тебе не советчик. Нету у меня права тебе советы давать. Нельзя.
— А разве ты не в рай попал?
— Какая разница! Скажу только, что там совсем не так, как вы все думаете. Пора мне.
— Русь… — голос Андрея дрожит. — Все она, родная, терпит, все вытерпит… Долго так еще будет? А? Феофан?
— Не знаю, — говорит Феофан и уходит не оборачиваясь.
Начинает идти снег. Редкие снежинки неуверенно надают на пол собора. Феофан вдруг останавливается у зачаженной стены, на которой уцелел кусок росписи: плащаница, кусочек плеча, рука… По-стариковски склонив голову набок, он пристально рассматривает роспись.
— Красота-то какая… — Феофан чмокает языком и оборачивается к Андрею, который стоит посреди собора, подняв голову, и, протянув руки, ловит на ладони медленные снежинки. Феофан улыбается.
— Послушай, не бросай. Не себя радости лишаешь — людей. А? — просит он.
— Снег идет, — вместо ответа произносит Андрей. — Ничего страшнее нет, чем когда снег идет в храме. Правда?
Ему никто не отвечает. Андрей внимательным взглядом обводит собор и, не найдя никого, кто мог бы ему ответить, выходит на начинающую белеть, но сопротивляющуюся этому всеми своими обуглившимися избами улицу.
Он спускается по ступенькам собора, но не успевает сделать и нескольких шагов, как навстречу ему бросается владимирская блаженная. Она улыбается, бормочет что-то, глаза ее пусты, слезы бесстрастны, и участие ее напоминает собачью верность.
Снег начинает идти гуще. За поворотом они неожиданно выходят на Серегу. Он стоит посреди дороги и ковыряет ногой застывшую лужу. Увидев Андрея, он бежит к нему, захлебываясь от радости:
— А я искал, искал тебя всюду! А Даниил где? — Андрей вдруг останавливается и, закрыв глаза, стонет, словно от боли. — Даниил где, Андрей?
Андрей не отвечает. Он смотрит вперед, решив ни за что, никогда больше не обращать на человеческую речь никакого внимания и относиться к ней отныне как к шуму, как к пустому звуку.
Они выходят за ворота. Смеркается. Идет снег. В кустах шастают волки и раздается их тоскливый вой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Вдоль монастырской стены в сторону собора, расположенного в глубине двора, мчится всклокоченный мужик, зажав под мышкой деревянные крылья. Его преследует взбешенная толпа — мужики, дети, бабы, монахи. Они кричат и бросают в него камни. Вот толпа почти настигает его, по он бросается в отворенные двери храма и, юркнув на витую лестницу, взвивается по крутым стертым ступеням.
Внизу грохают и перекатываются голоса преследователей. Теснясь и мешая друг другу, они несутся вслед.
Мужик уже на крыше собора. Он с лихорадочной торопливостью прилаживает крылья, привязывает их за спиной особыми лямками и подходит к самому краю свинцовой кровли.
Внизу беснуется враждебная толпа.
Мужик расправляет крылья и, оттолкнувшись, прыгает вниз. Толпа ахает и в ужасе раздается на две части, образуя проход, над которым летит человек.
Он летит над землей, как ангел. Он видит реки и поля, белокаменную церковку на вершине холма, вспыхивающую рябь на солнечной воде, мужиков на сенокосе, бредущих в пестрой траве по самый пояс, баб, убирающих хлеб. Люди кажутся совсем маленькими отсюда, с чудесной высоты.
Он видит голубые и сизые дали, плавными волнами удаляющиеся все дальше и дальше к самой границе неба и земли, избы, взбирающиеся по отлогим склонам, выгоревшие на солнце желтые хлеба, падающие волнами и снова встающие под ветром, шильные мягкие дороги с островками невытоптанной травы, бегущие через поля и вдоль реки, стада на погруженных в тень сырых лугах.
Он видит свою землю, на которой родился и будет похоронен, видит такой, какой ее никто до него не видел, да и вряд ли скоро увидит.
Крылатый мужик скрывается за лесом. Потрясенные люди встают на колени, ибо очевидна святость улетевшего по небу человека.
Ломая крылья и руки, мужик падает сквозь сияющую березовую рощу вниз и, ударившись о землю, умирает.
Бабье лето. Осень 1409 года
Осень. Усталое солнце заливает пустые поля, в слабом воздухе носится паутина и цепляется за облетающие кусты.
У ворот монастыря с самого рассвета обивается обтрепанный нищий. Он то медленно ходит вдоль ворот, заглядывая во двор, то подолгу стоит у калитки, опираясь на палку, то, заслышав приближающиеся голоса, поспешно хромает прочь. Время от времени нищий надсадно бухает, прикрывая рот грязной ладонью. Это Кирилл.
К воротам из-под горы выезжает телега, запряженная иссохшим как смерть мерином, которым правит босой мужик. В телеге несколько корзин с яблоками.
— Добрый человек, дай яблочка, Христа ради, больному, — просит Кирилл простуженным голосом, почти шепотом.
— Ступай, ступай, — гонит его мужик. — И так оброк давать нечем! Бог подаст…
Телега проезжает в ворота, отпертые привратным монахом.
Кирилл с тоской глядит на родной двор Андроникова монастыря, посреди которого возвышается белый собор, на новые пристройки и службы, появившиеся уже после его ухода.
— Заходи, божий человек, отдохнешь, — предлагает монах Кириллу. — Голоден небось…
С трепетным чувством радости и страха Кирилл перешагивает порог обители.
Монах приводит его под навес в глубине двора, где несколько чернецов перебирают сваленные в кучу яблоки. На выскобленном столе пучками лежит зелень для замочки — укроп, петрушка, гора смородинового листа. Испорченные, червивые яблоки чернецы кидают в корзину, вокруг которой сидят нищие и калеки и, выбирая из корзины, с жадностью жуют. Потеснившись, они молча принимают Кирилла в свою компанию. Он крестится, торопливо бормочет молитву и набрасывается на мелкие зеленые яблоки.
Босой мужик, молча сгрузив около навеса свои корзины, собирается было уже трогать, когда длинный монах замечает из-за стола:
— Лучше бы совсем не привозил… Что думаешь, оброк зачтется?
Мужик некоторое время внимательно смотрит на монаха, потом с невозмутимым видом начинает грузить корзины обратно на телегу.
— Мое дело небольшое! Что уродилось, то и отдаю.
— Ладно, ладно! Оставляй! — торопливо соглашается длинный.
Мужик сбрасывает на землю корзины с яблоками и, не поклонившись, катит в сторону ворот.
— На две свечки — три овечки! — неожиданно кричит он и хлещет вожжами своего одра. Длинный равнодушно смотрит ему вслед. В воротах мужик снова оборачивается и орет:
— На две бочки — три цепочки!
Телега скрывается за воротами.
— Разбойник, — произносит длинный монах.
— Ты, Никола, еще спасибо скажи, — увещевает его толстый инок с бабьим лицом.
— Спасибо, спасибо! — юродствует длинный. — А за что спасибо?
— Ну как за что? — рассуждает толстый. — Этот хоть яблоки везет! Вон хотьковские-то — все разбежались! Деревня пустая! Кто куда. Да и семеновские уж небось побежали…
— Да-а… — вздыхает третий монах. — Сколько лет земля носит, такого голода не видывал.
— Вымираем потихонечку, прости господи, — встревает горбатый нищий, не переставая жевать.
Длинный берет из кучи яблоко и вертит его в руках.
— И яблоки какие-то все кривые… — с отвращением бормочет он.
— Во Владимире еще хуже, — сипит Кирилл, — там и яблок нету… Прошлой осенью все басурманы пожгли…
— Ты чего там шепчешь? — спрашивает длинный, с любопытством приглядываясь к Кириллу.
— Не шепчусь я — застудился. В озере ночевал.
— Как же так?
— Волки одолели, все по пятам шли, прямо беда. Голод не тетка. Ну, я от них в озеро по сих пор и зашел, — Кирилл проводит рукой по горлу. — Стою, а они на берегу сели в рядок и сидят. И тоже бога молю, чтоб не прыгнули. Так и стоял, покуда светать не стало. Ушли — я вылез еле-еле, онемел весь, второй день трясет…
— Значит, владимирский ты… — интересуется длинный.
— Да… жил я там… — неопределенно шепчет Кирилл.
— Вон еще один владимирский идет, — улыбается толстый, глядя в глубину двора. — Рублев… Андрей… Слыхал небось…
Мимо собора по тропке, выложенной камнем, идет Рублев.
Полуоткрыв рот. Кирилл смотрит ему вслед и, чтоб не выдать волнения, боится даже проглотить набежавшую слюну. Длинный пристально смотрит на него, и Кирилл ото чувствует.
— Уж больно худостен для иконописца, — замечает горбун.
— Да он больше и не иконописец никакой, — поясняет толстый, — не пишет ничего уж давно.
— Почему ж это? — спрашивает кто-то из странников.
— Да кто ж его знает! Не знает никто об этом. Молчит. Обет молчания дал… Все свое ремесло забросил и молчит.
Кирилл, прислушиваясь к разговору, в волнении шарит рукой в корзине с яблоками.
— А почему, интересно, он обет дал? — не унимается кто-то.
— Согрешил, вот и кается, — объясняет длинный. — Из Владимира блаженную с собой привел, а она вдруг… — и длинный делает выразительный жест обеими руками, намекая на большой живот. — Блаженная-то она блаженная, конечно, а понимает, видно, что к чему.
— Для позора своего и привел, — заключает горбун. — Чтоб грех свой все время перед собой иметь…
— Вот она святость-то! — наставительно вздыхает толстый.
— Нет все-таки стыда у людей! — вздыхает кто-то.
— А артель Андреева? — Кирилл, закашлявшись, сгибается в три погибели.
— Да распалась будто вся, — отвечает толстый. — Кого, говорят, татары убили, кого разметало в разные стороны.
Длинный продолжает с интересом изучать Кирилла.
— А Даниил? Жив? — сипло шепчет Кирилл.
— Разное говорят. Один говорят — на север ушел, другие — что ордынцы с собой увели, третьи даже — что фрягам в рабы продали…