Андрей Рублев — страница 21 из 27

— Разбился.

— Улетел, — мастеровому уже надоедает спор.

— А я говорю, разбился, — с пьяным ожесточением настаивает хозяин.

— Уле-е-тел! — вдруг громко кричит малый под стол, по-прежнему не поднимая головы. Собака, поджав хвост, шарахается из-под ног Бориски.

— А ты молчи! Что орешь? — строго обрывает его старик.

Бориска поднимает скуластое лицо и глядит на хозяина хмельными голубыми глазами.

— А чего это мне молчать? — зло спрашивает он.

— А того, что щенок еще!

— Во! Во! Все равно, как отец. Ненавижу вот таких!

— У него отец — колокольных дел мастер, Николай, — кивая на Бориску, объясняет мастеровой. — Слыхал, может?

— Мастера-то слыхал, а вот сынка его горластого не слыхивал пока, — отвечает старик.

— Не верите! Детям своим не верите! — говорит Бориска, качая головой. — Секрет колокольной меди знает и никому ведь не говорит! Даже от меня, ирод, скрывает. От сына родного!

— Ладно, про отца-то… — успокаивает расходившегося малого мастеровой.

— Это что ж творится? — возмущается хозяин. — Сын отца костит да еще секрета требует! А? Да секрет-то еще заслужить надо! Милый! Заслужи-ить! Сопля обнаглевшая!

— Он ведь секрет-то не для себя приспособить хочет, — заступается за Бориску мастеровой.

— А для кого?

— «Для кого»… Чтоб людя́м лучше было…

— «Людя́м»… — насмешливо улыбается старик. — Э-эх! Русский русского на большой дороге сторонкой обходит… Уж не знаешь, кого бояться — там татаре, здесь — бояре! «Людя́м»… Ладно, давай выпьем.

— Так ведь выпили все.

— Шут с вами! — старик, разохотясь, машет рукой. — Вон на стене фляга висит, видишь? Давай ее, родную, сюда.

Он принимает поданную флягу и разливает брагу по чаркам.

— И чего мы спорим? Бестолку все это…

Андрей с сочувствием смотрит на них и думает о чем-то, прислушиваясь к пению ветра в соломенной крыше, к стуку по бревенчатому настилу лошадиных копыт в конюшне, к далекому детскому плачу.

— А я еще часы выдумал, — грустно говорит мастеровой. — Пошел в Москву. Так меня к великому и не допустили. Сотник его вышел. Так, мол, и так, говорю. Часы хочу построить, чтоб, час отмеривши, в колокол било. А сотник, здоровенный такой детина, и слушать не стал. Иди, говорит, иди! Иди отсюда, рыло, пока ноги носят! Нам, говорит, часы иноземец — Лазарь — делать будет! И на меня такими глазами посмотрел!

— Ну и правильно! — поучительно вставляет старик.

— А я, дурак, по ночам не спал, думал! — горько улыбаясь, продолжает мастеровой. — Все придумал! А вместо меня Лазаря пригласили.

— Этот Лазарь небось сотнику взятку сунул, и все тут!

— Ну да?

— А ты что думал?

— Ну погоди! — негодует мастеровой. — Я на него в суд подам. На Лазаря этого!

— Э-э-э, милый! — пренебрежительно улыбается хозяин. — Судиться захотел! Вой брат мой судился с приказчиком митрополичьим — Чеботаем. По земле тяжбу завел. Ну и что? Чеботай судье шубу кунью и пятнадцать рублей деньгами сунул, и все… А ты чего посулить можешь? Курицу падучую?

— Ну тогда… — захмелевший мастер в раздумье чешет затылок, — тогда я на судью великому пожалуюсь!

— Да ты ведь уже раз ходил!

— Ну?

— Неглупый ты человек, как я погляжу. Вроде бы даже умный. А слушать тебя тошно, — укоризненно вздыхает хозяин. — Ни в жисть тебе до князя не добраться! У него и сотники, и бояре, и пристава, приказчики там разные. А кто их выбирает? Святой дух, что ли?

— Ну тогда… — Мастеровой вдруг мрачнеет и трезво спрашивает: — Что же это творится? Где такое видано-то! Это же ведь и рассказать стыдно!

— Чего орешь? — останавливает его старик. — Не ори, дурак.

— Я не дурак! Я пока молчу! Молчу… Я хитрый, — самодовольно улыбается мастеровой. — Такой хитрый, такой, что… Погоди еще! Я такое еще придумаю, что меня прямо к князю! На руках принесут! Меня князь еще боярином сделает!

— Правильно, давить их надо! — снова встревает Бориска.

— Чего плетешь? Чучело! — обрывает хозяин восторженный монолог изобретателя. — Налей-ка лучше, «боярин».

— Это с полным уважением, — неверной рукой мастеровой с готовностью разливает брагу.

Андрей из своего угла с интересом прислушивается к неторопливому застольному разговору.

— Эк руки-то у тебя дрожат, — замечает хозяин. — Бросай ты выдумывать, займись делом лучше. Ты замки-то хоть чинить умеешь?

— Умею…

— И как ты их с такими руками? — старик неловко трясет пальцами и насмешливо улыбается.

— Ничего… Так уж у меня голова привернута насчет часов там или еще чего… — бормочет мастеровой.

— Правильно! — подымает голову Бориска. — Ты свое гни! А то пропадем…

— Молодцы! — иронизирует хозяин. — А я посмотрю, как вы его гнуть будете.

Выглядывает долгожданное солнышко. В углу двора в укромном месте собака зарывает про запас обглоданную кость.

— Солнышко-то! — улыбается мастеровой. Хозяин наливает ему и себе по чарке. — И вовсе не от погоды на душе у тебя такое…


И вдруг Андрей вспоминает себя мальчишкой, лежащим под телегой, во дворе, закиданном золотой пшеничной соломой, и мать с лицом, укутанным платком так, что видны только ее веселые синие глаза, и отца с короткой белобрысой бородой, когда они стояли друг против друга и, мерно взмахивая цепами, выбивали на сухих колосьев пшеницу, прыгающую, по убитому току, словно град, удары чередовались с удивительной равномерностью, прыгало зерно, летела по ветру полова, вороха разбитой, смятой соломы устилали двор, перекатывались под ветром, мерно и звонко ударяли цены, дрожала земля, отец из-под тяжелых бровей смотрел на молодую синеглазую мать с подоткнутым подолом, и дробный перестук цепов превращался в разговор, и приятно было и тревожно следить за взглядами матери и отца, которыми они обменивались: веселыми, синими — материнскими и тяжелыми, как бы безразличными — отца, но жадными, нетерпеливыми, и мокрый под мышками сарафан матери, и белый с каемкой льняной платок на ее голове, и ветер, проносящийся по двору и поднявший солому, летящую через ворота, мать, с хохотом падающая в колючую скирду, и отец, ложащийся рядом и обнимающий ее черной от загара рукой, и снова удары цепов — ровные, ритмичные, убаюкивающие, и солнце, солнце, воспламеняющее белую в ярком свете солому, и дождь, обрушившийся неожиданно крупными сверкающими каплями, и бегущие под навес люди, и гром, и ветер, разметавший по двору солому, и молния, сверкнувшая в солнечном свете, — все это проносится в сознании Андрея, как дыхание почти невозможного счастья щедрой скоротечной грозой, сверкающей и мчащейся над деревней его детства. И он вспоминает, как смотрел он, словно завороженный, на однообразные движения рук, нежно и резко очерченных солнечным контуром, и понимает, что именно тогда впервые коснулось его желание передать это движение, остановить, повторить его, понятное и расчлененное.


Андрей смотрит на троих за столом. Они сидят против света, опираясь о стол, и молча размышляют каждый о своем.

И самые простые и обыденные вещи открываются Андрею в своем сокровенном смысле.

Босые ноги малого спокойно лежат под столом, левая чуть вытянута, правая подобрана, не напряжена, и обтрепанные портки прикрывают тонкие загорелые щиколотки.

Распахнутая рубаха открывает резко очерченную ключицу и длинную шею. Голова мастерового чуть наклонена, и взгляд его глубок и неподвижен.

— Немец, тот и тосковать не умеет. А как затоскует, думает, заболел… — задумчиво произносит он.

Длинная, ниже колеи, рубаха прямыми и спокойными складками падает вниз. Хозяин поворачивается, и неожиданно возникают резкие ломаные линии, похожие на смятую жесть, сталкивающиеся, готовые внезапно рассыпаться. Старик вытирает о холстину руки и разгоняет на мгновение застывшие складки.

— Ну что же, давайте выпьем, чтоб дал господь нам всего на свете…

Андрей смотрит, потрясенный неожиданно обрушившимся на него замыслом.

Складки, промчавшись к локтю, исчезают и через мгновение прозрачными тенями падают с круглого и крепкого плеча, которое плавной линией переходит в руку, тянущуюся к ковшу…

Налетает неожиданный ветер, и солома, устилающая двор, несется по земле.

— Погодка… для хлебушка, — недовольно бормочет хозяин.

Андрей машинально подбирает с земли уголек и нетерпеливо перекладывает его из руки в руку, скользя взглядом по мягко и стремительно восходящему контуру плеч, который вспыхивает освещенным ворсом ткани и снова падает вниз, резко и остро сломавшись о локоть, и исчезает в тени, между столом и длинной ладонью.

Андрей не выдерживает и встает с пола.

Сидят трое в покойной беседе — неразделимые, уравновешивающие друг друга, замершие в мудром созерцании, и яркое солнце запуталось в растрепанных вихрах мальчишки золотым нимбом…

Андрей выходит из-под навеса и останавливается у выбеленной стены двора, широко открытыми глазами смотрит на ее притягивающую поверхность, и угольная пыль сыплется между его судорожно сжатыми пальцами.

— Господи… — мысленно шепчет он. — Пошли мне смерть, господи!

Солнце снова заходит за тучу, ослепительная стена гаснет, становится серой, и все вокруг становится тусклым и плоским.

За стеной раздается дружный хохот.

Андрей возвращается под навес и видит маленького человечка, который, подтягивая штаны, встает с земли. За столом рядом с хохочущими мужиками примостился здоровенный плешивый детина, заросший до глаз черной бородой.

Человечек вытирает руки о портки и весело объясняет:

— Вот за это самое меня и укатали! Продал кто-то. Пришли, значит, молодцы, одной рукой меня за портки, другой за это — и фю-и-ить! — свистит он и смеется. — В Задвинье меня и задвинули.

Человечек как-то странно произносит слова: «т» и «д» у него выходят, как нечто среднее между «с» и «л».

— Ну и чего? — интересуется хозяин.

— Чего! Вырыли яму — и в яму! А в яме — холод! — хитро подмигивает рассказчик. — Особенно зимой. Так и прыгаешь всю почь то на одной, то на другой, как воробей или там лягушка.