Андрей Рублев — страница 26 из 27

1

Москва радовалась, что ранняя весна с дуновениями теплых ветров торопливо очистила город от сугробов.

Но с зачином апреля пошли хмурые дни. Уходящая зима, будто спохватившись, снова начала метелить, мокрым снегом разводя на улицах непролазную грязь…

Вечером великий князь Василий в малой трапезной привечал гостей, потчуя их медом на крепком настое мяты.

Горели свечи, освещая за столом боярина Тигрия Владимировича и заезжего татарина Дарилартая, навестившего Москву после возвращения из Орды. Хозяин по-обычному во время беседы вымерял горницу шагами.

Дарилартай двадцать восемь лет назад был на Куликовом поле в полчищах Мамая. В той битве был тяжело порублен, но не добит, не задохся под навалившимися на него мертвыми телами. Его подобрала и выходила сердобольная женщина, и после выздоровления он не покинул Русь. Вначале став дружинником удельного князя, Дарилартай дослужился до чина воеводы. Полюбив женщину, спасшую ему жизнь, принял христианство, женился на ней и был счастлив.

Обмятый Русью, Дарилартай все годы внимательно следил за постепенным возвышением на Руси Московского княжества и лелеял мечту обосноваться в нем. Воспользовавшись знакомством с Тигрием, татарин не упустил удобного случая побывать с ним у великого князя, рассказать, что ему удалось узнать в Орде, чем и привлечь к себе внимание хозяина Москвы.

Уже выпита чара меда, а ручеек беседы все еще не промыл торную канавку, по которой слова и мысли текут с искренней или придуманной задушевностью.

Василий не торопясь выспрашивал татарина про весенние дороги и настойчиво всматривался в его суровое лицо с добрыми глазами.

– Поди, не без надобности в Орду наведывался? – спросил Василий.

– По наказу своего князя отвозил очередной выход.

– Вон как? Князь Григорий, видать, послушно чтит волю Орды?

– Береженого Бог бережет. Орда за непослушность на память злая.

– И как же приветили тебя сородичи?

– Приобыкли, что стал русичем по разуму, но до сей поры дивятся, что меня, плененного, на Куликовом поле не прикончили.

– Лишка у нас доброты за пазухой.

– Верно. Доброты у вас много. Только она не для русичей, а для всех, кто приходит к вам со злом. За зло добром отвечаете. Али не так разумею?

Василий, не ответив, пристально оглядел татарина.

– Не пустое молвил, княже. Истинный Христос, не любите друг друга. О князьях сказываю, о боярах.

Василий остановился.

– Много ль удельных князей тебе с искренним сердцем преданы?

Василий, улыбнувшись, покачал головой:

– Обо всем, чую, дознаешься?

– Пошто такое творят? Пошто не хотят признать тебя за князя, коему отцом твоим завещано быть поводырем удельной Руси? Князь Дмитрий, благословленный отцом Сергием, сумел приучить Русь к слитности, чтобы отстоять ее честь на Куликовом поле. Орда урок запомнила. Бродят над Русью грозовые тучи, а в ней надобного единства и след простыл. Случись какая беда, ты, княже, нелегко соберешь под свою руку надобное воинство.

Василий шагнул к татарину, тот спросил:

– Повелишь молчать?

– Пошто молчать? Правду молвишь. Все так. Только в нашей неполадности татары шибко виноваты. Приучили нас двурушничать, защищая свою беззащитность наговорами друг на друга, обучили нас душить друг друга из-за корысти и зависти. Стали мы друг друга обкрадывать, чтобы откупаться от ханских ненасытных желаний.

– Так ли, княже? И до Батыя разве князья да бояре не мутили житейский покой ради властолюбия? Всем ведомо, какое великое горе Руси Орда приносит, но помогают ей до сей поры удельные владыки. Добры русичи, но только не к самим себе. Меня, врага, спасли только потому, что был повержен. Тогда-то я и понял, что Русь сильна бабьим милосердием. За это сознание приял вашу веру, остался на Руси с клятвенным обещанием защищать ее покой. А верность клятве доказал, защищая землю удела при нашествии Тохтамыша.

Василий слушал, не переставая ходить, но пожелав переменить тему, безразлично спросил:

– Пошто ко мне наведался?

– Упредить, княже, хотел, чтобы ты очей с Орды не сводил.

– Чем докажешь, что должен тебе верить?

– Честью, коя заставила меня стать Руси верным.

– Житье обучило меня с опаской верить на слово. Татарин ты. Орда всяких упредителей ко мне засылает, у коих супротив Москвы за пазухой припасен камешек. А ежели ты, пользуясь доверием боярина Тигрия, пожаловал ко мне по наущению Орды с надобным ей умыслом? Я опасливый. Ноне и родному брату надо верить, семь раз подумав. Поди, слыхал, что московский князь с братом не в ладах? Слыхал?

– Слыхал.

– И верил?

– Верил.

– Вот теперича и я стану тебе верить, потому от правды, как от солнышка, рукой не заслоняешься. Сказывай свое упреждение.

– Нежданного для себя, думаю, ничего не услышишь. Но кое-что из мною сказанного может пригодиться. Знаешь, что иные князья частенько в Орду наведываются и редкий из них не обносит тебя наговором, будто норовишь ты прибрать к рукам всю удельную Русь.

– Про эдакое слыхивал.

– Мурза Эдигей тобой шибко недоволен за то, что утерял к Орде подобающее повиновение.

– Повидал Эдигея?

– Повидал. О тебе он расспрашивал. Сердился, что не удосужился до сей поры показаться ему на глаза. Спрашивал, не притесняешь ли моего князя, не запугиваешь ли его своим властолюбием. Гордецом считает тебя Эдигей.

– А нет ли у него замысла отучить меня от гордости?

– Об этом не сказывал, но все, кто возле него трется, без устали советуют ему напомнить тебе о повиновении.

– Верно. Напоминают. Только я будто не слышу.

– Тебе виднее. Может, лучше изредка отдаривать, как мой князь? Покорность рушит злость. А возле тебя нет на Руси слитности. А главное – наслышан Эдигей, будто ты свое богатство хранишь где-то возле Владимира.

– Понятней скажи!

– Будто о сем ему суздальский князь шепнул. Вот Эдигей и не решится, какое княжество ему наперед разорить, выискивая твое богатство.

– Спасибо, что про Суздаль помянул ко времени. Тамошний князь, видать, шибко разговорчивый, а прикидывается верным мне молчуном. По-татарски чуешь разброд удельной Руси. Не до конца еще осознал, что любой ее разброд разом кончается, когда судьба горем нас ополаскивает. Неужели не приметил в Орде, что и там стали понимать, что Русь бессмертна и от любого разорения не погибнет?

– Упредил тебя – и совесть моя чиста. Упредил, потому как княжество твое манит меня к себе.

– Может, есть у тебя охота послужить Москве? Мне люди надобны. Слыхал, что князь Григорий доволен тобой. А ежели Москва манит, зачинай в ней житье править. Только с согласия своего князя. Чтобы он на меня обиды в душе не носил. Не любят меня князья только потому, что мыслю о Руси на свой взгляд. Должна она быть единой под властью Москвы.

Князю показалось, что гость даже вздрогнул от сказанного, но ничего не стал говорить татарину, увидев, как в трапезную вошла девушка в синем сарафане. Василий спросил ее:

– С чем пришла, Анютка?

– Княгиня дослала поведать. Иконники из Спаса на Яузе пожаловали.

– Вели обождать.

– Спасибо, Тигрий, что навестил меня с дельным человеком.

– Опять, чую, понадобились тебе, княже, иконники?

– Задумал я во Владимире Успенский собор украсить новой живописью. Задумал доверить сие сотворить Андрею Рублеву да Даниилу Черному. Ты помог мне увериться, что помянутые иконники могут сотворить самую невиданную лепость. Владимирское Успение достойно того, ведь ставлен сей собор на веки веков.

2

Весенняя ночь при полном горении луны. Небо в неподвижных кружевах облаков, а на земле город, осыпанный перламутровой пылью лунного света.

Владимир.

В Мономаховом городе крутой склон холма, придавленный белокаменной громадой Успенского собора, нависает над Клязьмой. В эту ночь тень от него широкой полосой укрыла площадь кремля, огороженного земляным валом, рубленой стеной с башнями и с воротами: Золотыми, Серебряными и Медными.

Родившийся во Владимире внук Мономаха князь Андрей Боголюбский, завладев киевским столом, не захотел жить в нелюбимом городе, увел свои дружины к Суздалю.

Замыслил Андрей для привезенной им из Вышгорода чудотворной иконы поставить во Владимире собор, своим обличаем напоминающий киевскую Софию. Икона Богоматери с Младенцем византийского строголикого написания была завезена на Русь греками и, по слову князя Андрея, стала на новом месте именоваться Владимирской Божьей Матерью. Собор при Боголюбском был с одноглавым золоченым куполом. Брат его, Всеволод Большое Гнездо, заново перестроил Успенский собор, и при нем он стал пятиглавым.

А ныне московский князь Василий доверил Андрею и Даниилу украсить собор новой живописью.


Светит луна, временами ее скрывают облака.

Во дворе соборного подворья у крыльца избы спит кудлатая черная собака. Скрипнула дверь, будто ктото ойкнул от страха. На крыльцо вышел Андрей Рублев. Собака, торопливо вскочив, завиляла хвостом, лениво побрела за Андреем, который пошел к воротам, но вскоре остановилась и, зевнув, снова легла.

Пройдя мимо дремавшего сторожа и выйдя за ворота, Андрей пошел по площади, на минуту потерявшись в густой тени от собора, а потом, сопровождаемый своей тенью, пошел к березовой рощице.

Уйти из душной избы заставила бессонница, которая завелась, как всегда, от житейских раздумий. Его раздумья о своем погребенном счастье. Они отгоняли сон, ворошили воспоминания, заботливо воскрешали видения.

Совсем недавно Ариадна жила в далеком монастыре, и воспоминания о ней редко волновали Андрея. Работа не оставляла для них времени. Только нежданная встреча, произошедшая, по желанию покойной княгини Евдокии, вновь властно заставила Андрея жить памятью об утерянном счастье. Жить видениями, в то время как ему надобно думать о выполнении повеления князя Василия, об украшении Успенского собора.

Прохлада весенней ночи успокоила, но от битвы мыслей он будет чувствовать себя растерянным, пока не настанет рассвет, тогда отступят все ночные тревоги и придет время взять в руку кисть и начать работу.

Побывав во Владимире прошлой осенью, Андрей с Даниилом вновь появились в городе, когда всюду, славя радость весны, журчали и пенились ручьи.

Стоял апрель.

Собор, куда они направились после приезда, снова, как и осенью, поразил своей громадностью и величием. В долгие дни зимы в монастырской келье Андрей с Даниилом беседовали, делились замыслами, горячо спорили, обдумывая детали предстоящей сложной работы. На берегах Яузы многое для них уже казалось понятным и ясным. Однако теперь, оказавшись в соборе и отразившись черными пятнами в его сверкающем медном полу, они вдруг осознали, что все задуманное надо передумывать и что совсем иначе следует располагать на стенах роспись. Чтобы не терять времени, они начали писать иконы чина и праздников для иконостаса. Живописцы бродили по пустынному храму, разделенному на три корабля шестью столбами-опорами, державшими на себе своды собора и высокий барабан со шлемовидными куполами. Все было грандиозно, охватывая взглядом внутреннее пространство собора, которое им предстояло украсить, оба они осознавали, сколь трудна задача. Особенно сложным представлялось Андрею изображение Страшного суда.

При мыслях о том, как выполнить задуманное, Андрей всегда холодел. Он хорошо помнил изображения Страшного суда, написанные в Новгороде и в Дмитровском соборе Владимира, где он писан по-византийски. Бог на этом изображении гневен и страшен, а все сцены светопреставления наводят ужас. Увидевший их теряет душевный покой от неминуемого Божьего наказания за земные грехи.

Давно поверив, что люди на Руси хотят Бога милостивого, Андрей изображал Христа и святителей милостивыми, а теперь ключарь собора, иерей Патрикей, настойчиво велит Андрею написать Страшный суд страшнее, чем в Дмитровском соборе. Патрикей уверен, что московские изографы так напишут Суд, что от одного погляда на него миряне будут, крестясь, затаивать дыхание. Еще зимой решил, что не станет пугать ужасами Суда верующих, ведь, по его разумению, страх перед Богом не должен омрачать их и без того безотрадное, полное страданий земное житье. Андрей надеялся, что сможет писать во Владимире свой Страшный суд, способный возвысить в любой христианской душе устойчивую веру в добрую истину слов Христа, молвившего: «Придите ко мне все страждующие и обремененные».

Только во Владимире Андрей поделился своим замыслом с Даниилом. Друг, кажется, его понял и со многим согласился. Предстоял разговор с помощниками, владимирскими живописцами. Владимирцы, выслушивая Андрея, бледнели, в их глазах затаивался страх, но Андрея это не пугало. Он надеялся, что они убедятся в его правоте, когда наглядно увидят, как он воплотит в жизнь свой замысел. Для себя же он решил твердо, что его Суд не будет возвещать о конце мира, о наступлении страшного часа расплаты за грехи, а будет вселять надежду, что милостивый высший судья – Бог поймет и простит.

Андрей верит в себя, верит, что у него есть право на смелость по-новому изобразить Страшный суд милостивого Бога.

Не сводит Андрей взгляда с собора на лунном свету. Величаво высится над Клязьмой, над Владимиром собор, созданный из чистого молочно-белого камня и увенчанный золочеными куполами. Похож собор на седовласого былинного богатыря, под приглядом которого Русь на Клязьме живет, трудится, радуется и страдает. Именно поэтому Андрей обязан украсить стены храма живописью радости и надежды, чтобы миряне, покидая храм, закрывая за собой створы его позолоченных и усыпанных каменьями дверей, уносили в душе покой и веру, что их молитвы услышаны и просимая милость будет оказана…

3

Всходило июльское солнце, и ранние петухи будили Владимир.

Сегодня у Андрея выдался легкий день. Уже написаны иконы чина и праздников, и скоро по его слову стеноделы начнут готовить собор для настенной росписи. Воспользовавшись возможностью отдохнуть, он решил совершить дальнюю прогулку к берегам Нерли, чтобы насобирать ракушечника для приготовления краски, а заодно снова полюбоваться церковью Покрова, стоящей среди заливных лугов на стрелке Нерли при впадении ее в Клязьму. Андрей видел ее не раз, но всегда, приходя на встречу с ее первозданной красотой, испытывал восторг.

Вся церковь была украшена каменным убором, а в закомарах – Давид Псалмопевец, женские лики, голуби, грифоны, львы – гербы Владимирского княжества, сменившие суздальского коронованного кречета. Предания уверяют, что Боголюбский намеренно поставил церковь у самого порога Суздальской земли, в начале большого пути к верховьям Волги: помолись у Покрова перед дорогой и держи счастливый путь, ежели нет в разуме худого умысла против Владимирского княжества.

Андрей миновал Боголюбово, когда солнце освещало церковь Покрова, и он снова увидел, как ее белокаменные стены окрасились нежной розоватостью, приняв на себя отблески утренних лучей.

Он шел лугом, не отводя глаз от розового храма, купол которого с крестом уже горит золотом, как огонек в белой неугасимой лампаде.

4

За Коломенским на крутом изгибе русла подступает к реке Москве песчаным обрывом холм. Среди берез по его склону изгибается частокол – бревенчатая стена огораживает женский монастырь, возникший на земле Московского княжества по завету супруги Дмитрия Донского – княгини Евдокии, и обороняет веру Христову в этом монастыре игуменья Ариадна…


Кидая на реку кумачовые косынки, октябрьский закат при порывистом ветре насекает на поверхности воды зубчатую рябь.

По цвету река Москва с отливом каленой стали.

Ветер, посвистывая, треплет голые ветви берез, пощенячьи скулит в путаных патлах кустарника, студенит лица идущих по прибрежной тропе игуменьи Ариадны и Андрея Рублева.

Осенние ненастья начисто ощипали листву, примяли к земле побуревшие травы. Все студенее дожди, а иной раз из нависающих туч сыплется снежная крупа.

Возвращаясь из Владимира после окончания работы в Успенском соборе, Андрей с Даниилом по пути навестили обитель, чтобы узнать, нет ли у игуменьи в них нужды, а заодно написать обещанные для храма иконы.

Неделю гостит в монастыре Андрей, а вечерами с игуменьей прогуливается по берегу. Молчаливы прогулки. Оба живут сокровенными мыслями, стараясь не облекать их в слова. Неделю молчит Андрей обо всем, что сотворил в соборе. Матушка Ариадна не спрашивает. Ждет, когда сам скажет, а может быть, совсем промолчит. Кто его знает, как поступит. По-новому стал задумчив. Весь в себе, потому и не решается игуменья спросить, хотя очень хочет знать, удалась ли новая работа. Не спрашивает Ариадна, но чувствует, что неспокойно на душе у Андрея, – видимо, не сладилась в чем-то работа, а может, недоволен тем, что неправильно поняли его замысел те, кому надлежит понять. За годы монашества и Ариадна постигла, как окаменели суждения всяких пастырей христианской веры.

Молчит о Владимире Андрей, но не тревожится Ариадна, потому как помнит, что никогда не был он словоохотлив. В эту встречу опять отыскала она перемены в облике Андрея. Изменились жесты и отяжелела походка, – видно, ноги по ночам мозжат от усталости, да и руки сильно опухли от постоянной сырости. Но больше всего перемен в лице, оно будто потемнело из-за выражения глаз, которые кажутся потухшими. Тяжелыми стали веки, словно застыли от постоянного прищура и не открывают глаза во всю ширь, будто скрывают от посторонних затаившиеся в них, только ему одному известные мысли. Она же так хорошо помнит эти глаза доверчивыми и лучезарными. Она все помнит и не пытается забыть, не запугивая себя этой мирской греховностью.

Сегодня днем, приняв от Андрея написанную икону, она вновь убедилась, сколь зрелым мастером он стал, как глубоко постиг силу и таинственную власть красок.

Все примечая в облике Андрея, чувствуя даже новые интонации в его голосе, Ариадна была уверена, что и он все примечает в ней, и от него не скрываются изменения в ее облике. Разве мог Андрей не заметить, как она мельчит шаги, как тяжело опирается на посох, утратив прежнюю горделивость осанки, как останавливается от покалывания в груди при подъеме в гору? А ее лицо? Оно теперь так сильно закрыто паутиной морщинок…

В этот вечер Андрей, идя рядом с Ариадной, заговорил о Владимире, вспоминал, как писал ангела в голубом плаще, ведущего младенца Иоанна Предтечу в пустыню, с удовольствием упомянул о том, что удалось в росписи передать в движении ангела легкость порыва. Потом вспомнил, как заходившие в собор бояре удивленно смотрели на написанных им патриархов Авраама, Иакова и Исаака. Хмуро смотрели, что-то бормотали недовольно. Судили вслух, что, дескать, лики патриархов не по-правильному написаны – простодушными стариками. Спорили между собой, всякий по-своему высказывая мнение о росписи. И хотя Андрею своего недовольства они не высказывали, но, встречаясь с ним, не скрывали своего удивления. Их взгляды были красноречивы: «Прости, Господи, грешного за то, что осмелел не в меру из-за своей неразумности». Но Андрея радовало, что все побывавшие в соборе замирали на месте, едва их взоры встречались со взором Трубящего ангела, смотревшего с росписи.

Сильный порыв ветра взметнул перед идущими пыль и вынудил остановиться. Ариадна поправила на голове апостольник, из которого выбилась седая прядь. Заметив удивление Андрея, тихо сказала:

– Отбелила старость мои волосы. Давно отбелила. Спину мою согнула, зоркость глаз убрала. Но душу мою подчинить себе не может. Не дозволяю ей студить душу. Потому как берегу в ней тепло пережитой давней радости.

Тропа тянулась возле самой воды, оба долго молчали, потом Андрей задумчиво произнес:

– Давно хочу молвить, как владимирский владыка худыми словами высказал мне свое суждение о написанном мною Страшном суде. Кричал. Укорял меня, тыча мне кулаком в грудь, что не смел я апостола Павла писать с ласковым лицом. Не смел забывать, что он апостол, а не раб Божий. До красноты на лице епископ гневался, и все за то, что нет устрашения в нашей живописи, а она должна была устрашать. Грозился подать весть митрополиту. А Фотий византиец, и ему не поглянется наша роспись.

– Никак, страшишься?

– Страшусь. Потому как митрополит может напеть хулу князю Василию, а он, кажись, не супротивник византийского.

– Посылая вас во Владимир, князь наказывал творить по разумению. Вы так и творили для Руси. Князь Василий, конечно, нравом не тверд. Иной раз не гнушается от молвленного отпираться. Но ты к беде себя не приучай, – сказала она мягко и, вздохнув, добавила: – До чего же мне охота повидать ваше сотворение.

– Увидишь. Поутру покажу тебе рисунки всей росписи. Везем с собой, чтобы помогли отбиться от княжеского недовольства.

– Пошто до сей поры молчал о таком?

– Боялся, что и тебе не поглянется.

– Пустое молвишь.

Они опять замолчали, но на этот раз молчание нарушила Ариадна:

– Про князя Василия так скажу. Усомнилась я в нем – ведь завещанное княгиней моему монастырю золото и серебро он до сей поры не передал в мои руки. А она при мне ему сей строгий наказ давала.

– Может, у него оно в большей сохранности. Вашу городьбу боднет бык, так бревнышки из нее враз повывалятся.

– Твоя правда, моя обитель покуда беззащитная. Верю, что она окрепнет. Москва тоже не разом стала белокаменной. Но знаю, сыну материнский наказ надлежит выполнять.

Глава восьмая