оят, поближе к Тимофеевской башне придвиньте. Так надо! – строго добавил тысяцкий, увидев, как вытянулись лица у оружейников. – Главное – не дать татарам ворота разбить. О том и с соседями говорить хочу. Сейчас пойдем с тобой, Михайла, к бочарам, – кивнул он старосте и, обращаясь к остальным, продолжал:
– За сидельцами глядите, словом добрым бодрите их. Особливо вы, Лапин и Бредня, за селянами присматривайте, к осаде они непривычные. Ну а Темир со своими, чаю, тоже среди первых будет. Верно? – привлек Лукинич к себе успевшего ему полюбиться старосту московских татар-кожевенников, вместе с кузнецами и оружейниками державших оборону на прясле.
– Не опасайсь, бачка тысяцкий, – широко заулыбался Темир. – Наша крепко стоять будет!
Князь Остей тяжело опустился на лавку, прижал руки к вискам. В груди учащенно стучало сердце, голову сдавила тупая боль.
Появление татар подхлестнуло князя, заставило действовать. Он ходил на стенах, призывал сидельцев держаться, не пустить в Кремль лютых врагов. Сопровождавшие его архимандриты и игумены благословляли москвичей на битву. Встречали их по-разному. Там, где оборону держали посадские купцы да сироты черносошные и боярские, со смирением прислушивались к каждому слову. По-иному вовсе – чернослободцы: кузнецы, гончары, плотники, бочары и прочий люд ремесленный. Здесь в ответ на увещания без бойкого словца, а то и насмешки не обходилось. Слобожане требовали добавить пушек и тяжелых, бросающих камни самострелов, жаловались, что на стенах мало людей, искусных в ратном умельстве, подводили осадного воеводу и бояр к недостроенным, без зубцов и крыши участкам стен.
Остей дернул плечами, поднял голову, за дверью послышалось топанье подкованных сапог, громкие голоса. Вошли бояре Морозов, на веселе явно, и трезвый Лихорь.
– Что, княже, живой? Чернь не пожрала? Ха-ха!
Морозов вразвалку подошел к Остею, хотел похлопать его по плечу, но тот, брезгливо поджав губы, резко отстранился. Боярин, покачнувшись, ухватился за лавку, едва удержался на ногах. Но не обиделся, присел рядом с воеводой.
– А ты как думал, напрасно я говорю: воры они все и мятежники? Так оно, княже, и есть. Власти никакой не признают! Что хотят вытворяют!
Желтоватые глаза боярина злобно блеснули, поудобней умостившись на лавке, заговорил торопливо:
– Как ушел ты, мы с Иваном Мстиславичем наслушались. На прясле, где кузнецы стоят – вот истинно тати все, – стал архимандрит Яков благословение Божье сказывать. Голос-то у него не бог весть какой – жидковат… Еще и закончить не успел, а вор, что подале стоял, как заорет на все прясло: «Аминь!» и тут же: «Верно ль говорят, будто владыка Киприан в Тверь подался князю Михайле служить?» Яков ему: «Митрополит одному Господу токмо служит, а не суете людской!» А бунтовщик знай свое: «На Москве, может, Господу служил, а в Твери – не иначе нечистому!» Тут уж я не удержался, хоть тогда на вече от черни подлой едва ноги унес, закричал ворам: «Бога вы не боитесь, как с архимандритом речи ведете?» А они мне, боярину великому: «Иди отсель, пока жив! Жалко, что на Ивановской тогда не поймали!»
Морозов с искаженным от ярости лицом вскочил с лавки, заметался по горнице:
– Вишь, разбунтовались, никого не опасаются!
– Ты скажешь… – сопя крупным угреватым носом, пробурчал Лихорь.
– А ты Новгород не запамятуй: чернь городская что хочет там делает!
– То Новгород, а мы в Москве. Да и там, как люди великие задумали, так все выходит. Чай, и сам хорошо про то ведаешь.
– Кто знает, может, у нас похуже, чем там, будет! – не унимался Морозов.
– Понапрасну ты, Иван Семеныч, тревожишься, – стал успокаивать его Лихорь. – На Москве люд степенный, а что меж слободской черни мятежники есть, сие не беда. Даст Бог, отстоим Кремник от Орды – враз с ними управимся.
– Управимся, управимся… – желчно пробубнил тот. – Не так-то оно просто будет управиться.
Все это время князь Остей молчал, рассеянно прислушиваясь к спору. Он уже чувствовал себя лучше, голову отпустила боль, только сердце еще покалывало.
– Нашли время спорить, бояре. Может, ордынцы сей час… – неожиданно бросил он с укоризной, но не успел договорить. За окнами, заглушив его голос, что-то ухнуло, задребезжало. Над Кремлем прокатился вырвавшийся из тысяч глоток крик:
– Орда пошла на приступ!
Домна склонилась у изголовья сына, жалостливо поджала морщинистые синюшные губы. Голова отрока была завязана холстом. Открыта была лишь часть лица. В забытье он бормотал во сне что-то.
Когда Андрейку ударила татарская стрела, его подхватил сотский плавильщиков Лопухов, оказавшийся рядом. Опустив обмякшее тело отрока под прикрытие заборола, он снял с него шлем, извлек из раны обломившийся наконечник стрелы. Сочувственно приговаривая: «Не углядишь оком, заплатишь боком», – стал унимать куском холста кровь на лице. Подбежал Иван, тревожно спросил:
– Куда попало? Не в глаз?
Отрок уже немного оправился, как мог спокойнее процедил:
– Оцарапало только. Я сейчас снова стрелять буду. С полдюжины ордынцев уже свалил!
Старший брат разозлился:
– Я тебе постреляю! Вон кровь, как из кабана, хлещет. Ну, пошли – рану обмыть и перевязать надо!
Андрейка заупрямился было, но когда Иван пригрозил отнять лук, а самого запереть в доме сурожанина, поплелся за ним вниз по лестнице. Возле стены валялось множество черноперых татарских стрел. Отрок стал собирать их, складывать в свой колчан. Когда нагнулся в очередной раз, в голове вдруг загудело, в глазах замелькали золотые песчинки, и он повалился на землю.
Домна осторожно поправила подушку в изголовье, подошла к висевшему в углу образу. Просила за раненого, за мужа, за Ивана, за всех, кто вместе с ними стоял сейчас на стенах Кремля.
Когда вошла Алена Дмитриевна, не слышала. Молодая женщина, ступая на носках сапог-котов, приблизилась к постели. Взглянув на пылающее лицо Андрейки, сердобольно покачала головой.
– Ух, напугала ты меня, Аленушка, не слышала, как и вошла! – вздрогнув, обернулась старуха.
– Я тихо, – грустно улыбнулась ей жена сурожанина. – Как Андрюшенька?
– Полегчало ему малость, болезному, заснул. Трав целящих на рану положила, заговор пошептала: «Шла баба по рожь, вела быка по нитке, нитка-то оборвалась, кровь-то унялась; сяду я на камень – кровь-то не каплеть, сяду я на кирпич – кровь-то укрепись!»
– Вот и хорошо, Домнушка! – обрадованно воскликнула Алена Дмитриевна. Спохватившись, бросила испуганный взгляд на Андрейку – не разбудила ль? – Теперь все горазд будет. Сказывает Корней, страсть сколько ордынцев ныне побили!
– Господи, чем только оно кончится? – тяжело вздохнула старуха. – Жалко вас, молодых, пожить-то еще не успели, а тут беда такая, – вытерла она набежавшие слезы.
– Не плачь, тетя Домна, отобьются наши. Верно ведь?
– Отобьются, сердешная ты моя, – прижала она к груди Алену. – Такие молодцы, как Ивашко мой с дружками-слобожанами, да Антон твой… И чего зарделась, голубушка? Чай, любишь Антона, да и как не любить его, такого доброго молодца.
– Грех при живом-то муже, – потупилась молодая женщина. И вдруг, вскинув голову, отчего тонким звоном звякнули семилопастные подвески на ее кичке, сказала решительно:
– Не могу без него! Как увидела живого, снова покоя лишилась. Голос, шаги услышу, кажется, так сердце из груди и выскочит. Руки на себя наложу, не жить мне теперь!
– Что ты, Аленушка! – растерянно вскрикнула жена оружейника. – Любить не грех, не вчера ты его узнала, – целуя взволнованную Алену, успокаивала она ее. – Полюбовницей быть, ежли истинно не любишь, то грех, лебедушка моя чистая. Ничего, все образуется, – прижимая к груди рыдающую молодку, шептала она. – Только бы от Орды окаянной отбиться да живыми родимых увидеть. Тяжко им там! Ох и тяжко!
Глава 13
Битва за Кремль продолжалась. Со всех сторон шли на приступ ордынские тумены. С полдня крепость прикрывала Москва-река. Переправляясь через нее, татары попадали под перекрестный огонь со стен и выдвинутой к воде Тайницкой башни, и они осторожничали. Также и с западной стороны топкие, низменные берега Неглинной не позволяли штурмующим применить осадные орудия. Но защитникам стен, тянувшихся вдоль Великого посада и Зарядья, приходилось воистину туго. Сюда бросил Тохтамыш все тараны и камнеметы, большую часть отборных нукеров. Фряги из Кафы и Сурожа, Ногайская и Казанская орды, кунгуты и мангураты – чистокровные монголы, чьи предки полтора века назад ринулись за Чингисханом на завоевание вселенной, таща осадные лестницы, с криками и воплями подступали к стенам Кремля. Скрипя колесами, к Фроловским, Никольским, Тимофеевским воротам двинулись черепахи и тараны. Выстроив в ряд камнеметы, ордынцы стали забрасывать осажденных тяжелыми камнями. Лучники, кто сидя в седлах, кто спешившись, осыпали москвичей стрелами. Ворота загудели от ударов таранов и камней, разлетались в щепки дубовые заборола, отбитые от крепостных зубцов осколки неслись во все стороны, убивая и калеча людей.
Штурмом восточной стены Кремля руководили двоюродные братья Тохтамыша – огланы Бек-Булат и Коджамедин. Им помогали улусные беги Бекиш, Турдучак-Берды, Давуд, Идигу и Исабек. С Загородья на крепость наступали тумены любимого сына Тохтамыша – Акхози-хана, со стороны Заречья шли нукеры второго – Кадир-Берды. Сам Тохтамыш с младшим отпрыском Джелал-ад-Дином не покидал шатра. Связь между полководцами и Белой вежей поддерживалась гонцами – молодыми бегами во главе с проворным Мубареком, сыном Идигу.
На стенах, не умолкая, гремели тюфяки и великие пушки. С шипением и воем летели ядра, ломая окованные медью деревянные перегородки осадных машин, поражая, но больше пугая идущих на приступ ордынцев. Осаждавшие уже не бросались прочь от стен, заслышав выстрелы. Перед очередным штурмом тысячники объявили нукерам приказ Тохтамыша:
«Если побежит один из десятка, весь десяток будет казнен, если побежит десяток из сотни, вся сотня будет казнена! Так завещано яссой великого Чингисхана, и будет исполнено так!»