– Не по-вашему, не по-нашему! Осилит кто из вас Сугоняя, – показал он на верзилу, – пущай по-вашему. Не осилит – по-нашему!..
– Подержи-ка… – передал Иван Чернову свой меч.
– Ты что, ополоумел? – удивленно посмотрел на друга тот. – Кто ж с таким громилой управится? Ежли так, давай хоть я спробую… – Он был кряжистей и рослее Ивана.
Рублев только головой покачал. Сбросив кафтан, неспеша засучил рукава кумачовой косоворотки.
К нему, широко расставив длинные жилистые руки, приближался голый до пояса Сугоняй. Он был на две головы выше ростом, шире в плечах. Но когда гультяй, наклонясь вперед, уже хотел схватить противника, Иван увернулся и отскочил в сторону. Верзила, подбадриваемый криками приятелей, бросился за ним и снова просчитался. Так повторилось несколько раз. Сугоняй рассвирипел – стал гоняться за оружейником, громко сопел, рыкал, словно дикий кабан. Уже не только гультяи и зеваки – многие дружки Ивана решили, что он струсил и боится вступить в единоборство с верзилой. Андрейка, переживая за брата, кривил в отчаянии лицо. Ватага торжествовала. Опять послышались угрожающие выкрики, свист.
Топая дырявыми сапогами, из которых выглядывали пальцы, по гудящему деревянному настилу мостовой, огромный гультяй продолжал яростно преследовать кумачовую рубаху, что мелькала перед ним в пыли. Наконец ему удалось настигнуть оружейника. Иван заметался из стороны в сторону и вдруг круто повернулся лицом к верзиле. Судорожно хватанул ртом пыльный, смешанный с запахом грязного обнаженного тела воздух и кинулся на опешившего преследователя. Сдавив руками влажное туловище, резко наклонил гультяя набок и сильным ударом носка сапога правой ноги по левой противника опрокинул его на мостовую.
– Матушка-Москва бьет, родимая, с носка! – крикнул кто-то.
– Молодец оружейник, ничего не скажешь! Ловкач! Экий урус бачка!.. – одобрительно загомонило сборище.
Андрейка бросил горделивый взгляд на стоявшего с ним рядом Орку; круглое, с узкими щелками глаз лицо юного татарина все больше расплывалось в улыбке.
Поскольку задачей единоборства, которое звалось в народе московской борьбой, было первым бросить противника на землю, оно считалось законченным – победил Иван. Посрамленные гультяи, вяло огрызаясь на насмешки толпы, стали расходиться. Только Сугоняй по-прежнему продолжал лежать посредине мостовой, с тупой сосредоточенностью потирая ушибленное колено.
– А здорово ты его, Ивашко! – похлопал Рублева по мокрой спине окладчик Ермил Кондаков.
– Знай наших! – по-мальчишечьи озорно ухмыльнулся молодой оружейник. Надел кафтан, взял у Тимохи Чернова меч, прицепил его к красному в темных точках широкому поясу. – Айда теперь, братчики, за боярами! небось заждались их на вече! – возбужденным после схватки голосом сказал он. Затем повернулся к татарам-кожевенникам, ободряюще подмигнул им: – Не бойсь ничего, ребяты, идите на Ивановскую.
К нему подошел рослый, могучего сложения татарин с оспинками на лице.
– Ты бачка! Ты добрый молодец! Урус истинный! И ты, и ты!.. – показывая на чернослободцев, взволнованно восклицал он. – Гультяй – тьфу! Злой люди, собаки! Не урус, не татарин!..
– Будет тебе, паря. Ни к чему сие, – махнул рукой Иван. – Что с них возьмешь, гультяев пьяных… – И к своим: – Идем, что ль?
– Темир, – стукнул себя кулаком в грудь кожевенник, – добрых дел на запамятует, Иван!
– Я тож! – сверкнув узенькими щелками черных стремительных глаз, горячо выкрикнул Орка.
Остальные усмари-кожевенники, оживленно переговариваясь по-татарски, улыбались, одобрительно кивали головами.
Глава 5
Бурлит, волнуется вече. Адам-суконник давно уже речь свою кончил, а на Ивановской площади, не смолкая, крутится, гремит вихрь слов, восклицаний, других каких-то звуков.
Переминаются с ноги на ногу, молчат на помосте гости торговые и старосты слободские, поглядывают в сторону Фроловской улицы – бояр ждут…
А время не ждет, идет себе. Вот уже солнце высоту потеряло, к закату клонится. Устали все, голодны, да и вече затянувшееся надоело. То тут, то там раздаются нетерпеливые, недовольные голоса:
– Эй, господа старосты и сотские, сколько мы еще тут стоять будем? Люди-то изморились, с утра не емши!
– Давай сказывай кто, как, Москву оборонять станем! Что молчите?
– Вишь, прихвостни боярские, шагу без них боятся сделать!
– Кончай вече! Тащи их оттоль, сами управимся!..
На помосте зашевелились, стали советоваться; приноравливаясь к толпе, кто-то выкрикнул:
– Верно, братчики! Неча нам воевод князевых ждать! Стены у Кремника добрые – отсидимся!..
– А посад как? А Заречье? Там ведь избы и лавки наши! – заволновалось вече.
– Станут они об том тревожиться, как же! Свое, небось, давно в Кремник снесли да в тайниках припрятали. Не одну кубышку с деньгой в землю зарыли.
– Да где мы тут поместимся? Еще и сирот с деревень да сел набежит сюда сколько!
– Тут, братчики, чтобы не случилось, как в присказке: многого желать – добра не видать. Дабы посад и слободы уберечь, надо в чисто поле идти с ордынцами биться! – закричал староста кузнецов Петров.
– А можем ли мы сие без воевод, с малолюдством таким? – поддержал его кто-то из выборных.
– Оно-то жаль всего, не найдено, не пожаловано. Горбом да потом своим нажито, – громко вставил долговязый сотский сурожан Саларев. – Ан что думать, раз ничего не придумать.
– Саларь, Коверя да другие купцы дюже пот льют, только чей-то? – раздался насмешливый голос в толпе.
– На правеж-наказание их, небось, не ставят, не то что нашего брата!
– Ради корысти своей родного отца по миру пустят!..
Не по себе от выкриков таких людям лучшим, слободским и посадским. И в лихую годину не забывают обид горожане.
Трудна жизнь черного тяглеца малоимущего. Не только от княжьих тиунов терпит. От людей лучших не меньше приходится. Когда мирской совет тяглом-налогом слободу обкладывает, все вроде бы честно делается. Младшему братчику давать вдвое меньше, чем среднему, а тому – половину того, что несет лучший. Но всегда так получается, что первый концы с концами сводит едва, а кто позажиточней, с достатком остается. Если ж надо улицу деревянным настилом через низины и топи мостить, на такое лучшего не выгонишь. Это в удел младшим братчикам. Ну а в отношении купцов сурожан и суконников, их корыстолюбия и жадности, в народе не зря говорили: «Они и Богу норовят угодить за чужой счет!» Немало кривды и обид видели от них мелкие торговцы и ремесленники и потому всегда к гостям торговым были настроены враждебно.
На помосте выборные уже и об ордынцах забыли – засуетились, шушукаться стали.
– Много каши сваришь с голью… Я б их! – злобно шипел горбатый Ельмесев, сотский зарядских купцов.
– Нишкни, Гридя! – оборвал его Савелий Рублев. – Не все мели, что помнишь, мил человек.
– Запамятовал – не в лавке своей сидишь! – сердито буркнул Адам-суконник. – Тут, братец, и голову потерять недолго.
Ельмесев еще пуще нахмурился, но умолк, в который уже раз пожалел, что не уехал из Москвы.
Шумит, волнуется вече, и слова не дают выборным молвить. Чем кончилось бы все, кто знает, но тут, отвлекая толпу, по Ивановской пронеслось:
– Боярина Морозова ведут!
Горожане встрепенулись.
– Где, где он?.. – Становились на цыпочки, вытягивали шеи.
– Вон с сыном боярским и холопами идет!
– Как сыч надулся – с похмелья, видать.
– А очи-та, как у быка, когда кумач узрит.
– Вишь, одет по-нарядному, а на голове шлем, будто на рать собрался…
Морозов и свита, степенно вышагивая, пересекли площадь и поднялись на помост. На боярине короткий узкий кафтан из темно-синего бархата со стоячим, искусно вышитым золотом воротником, сапоги со швами, унизанными жемчугом, за шелковый алый кушак заткнут кинжал, на голове шлем с узорчатыми серебряными украшениями.
Люди лучшие почтительно пропустили его вперед. Морозов, недовольно щурясь, прошел к краю помоста.
«Эка мятежников сколько! – окинул он враждебным взглядом площадь. – Спужалась чернь за шкуру свою… А от меня что им надобно? Неужто мыслят: за воеводу у бунтовщиков буду? Не дождутся сего, воры! – надменно выпрямился боярин. – Когда б на Москве князь Дмитрий Иванович и боярство все в осаду село, за честь великую бы посчитал. А так – может, в Кремнике ордынцев лучше увидеть, чем толпу мятежную у власти!.. Ох, печет же нечистая – спасу нет, – болезненно скривился Морозов от приступа изжоги. – Сейчас бы кваску или опохмелиться да спать лечь, а тут стой, с чернью беседуй…»
Ожесточение поднималось откуда-то изнутри, из сожженного хмелем брюха, растекалось по груди, дурманило голову. Усмиряя клокочущую лють, боярин с шумом втянул и выдохнул воздух и вдруг бросил в толпу строго:
– Так в осаду садимся?! А как с камнеметами и таранами тягаться, против башен и черепах стоять – ведомо?
Вече угрюмо молчало.
– Так чего ж за сие браться?! – не сдержался, заорал он и тут же пожалел, помимо воли опасливо задергал сутулыми плечами.
Ивановская площадь грохнула тысячами разгневанных глоток:
– Кому ж, как не нам, дело, ежли сучьи бояре сбегли?! Небось великим князем на то воеводой поставлен, чтоб нас ратному умельству учить! Ан по роже видать: сей из тех, кои вбок глядят, в сторону говорят! Другого воеводу надо! Чего с ним, псом, час терять? Гони его в шею! Гони его! Ату!..
Морозов побледнел, на щеках проступила багровая сетка прожилок, в груди неспокойный холодок… Другой кто, может, и ушел бы с помоста, но упрямства и гордости боярину не занимать. От выкриков черни подлой речь свою не кончить?!. Такого срама еще недоставало!
И перестоял. Надоело кричать люду московскому, да и любопытство разбирает: не уходит Морозов, а ежли и впрямь что путное скажет?
Как пыль оседает на потревоженной в летнюю пору дороге, так шум тысячной толпы стал понемногу стихать. Со всех концов Ивановской площади понеслись примирительные возгласы: