– Отшельник Варлаам проповедует индийскому царевичу Иоасафу.
– Ну, индийцам оно, может, и к лицу, – покивал грек, – такая зелень. Они, может, на лицо все такие, в Индии. Каюсь, князь, не видал в жизни ни единого индийца. А Варлаам тоже разве индиец? Да и отчего царевич так брюхат и толст? От сидения под деревом этак расползся?
Ответов на его вопросы не было ни у кого.
– Позовите Андрея, – деревянно, без выражения произнес князь. – Почему не вижу его? Где он? Болен?
Длинноносый мастер хотел было ответить, но монастырский настоятель Изосим опередил:
– Нет его, князь. Ушел. На рассвете, а то и ранее.
– Как ушел? Куда?
– Как услыхал вчера, – спокойно разъяснял игумен, – что ты приедешь смотреть работы, так, верно, испугался.
Храм огласил детский рев. Митюша стоял посреди коробьев, а на лицо из-под шапки струились золотистые яичные потеки. Васята разыграл братца и теперь зажимал себе рот, потешаясь.
– Борис! – раздраженно крикнул князь. – Уведи их!
Дядька княжичей боярин Голощеков подхватил под мышку орущего Митюшу, за шею взял Василия и потащил вон из храма.
– Прости, князь, – заговорил долгоносый иконник, давно порывавшийся, – но Андрейка этот, Рублёв, чистый прохвост. Уж не знаем, как он прежде писал, а только сам видишь… Может, и был у него талан, да весь вышел. Горделив паче меры! А за то, может, и отнял Бог талан. Ты вот его над нами поставил. А он себя еще выше поднял. Слова ему поперек не скажи – а скажешь, так оплюет всего, серчая да гневая. Нас с Антипой за неумех держал. Краски вон терли, кисти ему отмывали. А допрежь того все выпытывали у него, когда начнем. Дни теплые уплывали, осень, хляби на носу, а он все думает себе чего-то, очами по стенам водит. Сам, говорит, знаю, когда начать. Пощусь, мол, да молюсь, а без того никак…
– А как он постится, видал я на торгу в заречном посаде, – встрял второй иконник. – Углядел, как он вареные яйца за пазуху складывает да мясной кус жует. Потом еще молоко у бабы пил. Цельную корчагу выхлебал! А я за ним скрытно ходил, видал все.
– Что врешь, богомаз! – прикрикнул князь, не стерпев.
– Вот ей-богу, не вру, – обиделся на «богомаза» Антипа, стушевался.
– И я видал, князь, – подтвердил долгоносый. – Вон там сидел, – он показал на верх подмостья, – и яйцо облупливал. Думал, нету никого, не заметят.
– Ну довольно о том, – отмахнулся Юрий. – В плену оголодал. Чего бесов злословьем тешить!
– Так и я говорю, – согласился длинноносый мастер, – никто его к посту не принуждал. Работал бы да скоромное потреблял. Чай, мясоед на дворе. Никто б и слова не сказал.
– Да и я тебе, князь, говорил, – молвил Никифор, все еще любуясь тяжелыми, темновидными фресками с одутловатыми и мертвыми ликами святых. – Дурак дураком этот монах. Но ты сам настоял, чтобы я познакомился с ним.
– Отнял Бог талан, – повторил долгоносый с сочувствием, то ли притворным, то ли искренним. – Да и совесть с таланом потерял.
– Совесть! – Юрий, встрепенув, уцепился за слово. – Неужто братец мне подгадил?! Не мог Андрейка сам. А, Федор? – обратился он к боярину Никитину. – Подговорили!.. С кем он встречался? Кто приходил к нему?
– Да тут, в монастыре ни с кем вроде, – потер в затылке Антипа-иконник. – А на посаде кто ж его знает…
– Хитро, князь, – в сомнениях качнул большой, кудлатой головой Никитин. – Мудрено.
– Опомнись, князь! – сурово возгласил игумен. – Кто б дерзнул сквернить храм Божий таковым замыслом?! Ни брат твой, ни иной кто! Ибо хула есть на Бога и Духа Свята, грех непростительный замышлять подобное!
– Тебе виднее, отче, – опустил глаза Юрий.
– Покража у нас, князь, – продолжил настоятель, – вот о какой совести речь. Пономарь перед утреней возжигал в алтаре свечи, обнаружил. Перед тем же нашел двери церковные отверстыми, тогда как с ночи запирал их. В этом, будучи мною с пристрастием спрошен, целовал крест. А пропало из алтаря кадило серебряное, да крест напрестольный золотой с каменьями, что ты, князь, обители жаловал. Да другой крест, серебряный, да ковчежец-мощевик из позлащенного серебра. Да лампада цветного стекла, что над гробом отца нашего Саввы горела, твой же опять дар, князь…
Пока игумен обстоятельно перечислял украденное, Юрий медленно менялся в лице. От прилившей крови он стал красен, взор беспомощно перебегал с игумена на остальных поочередно и обратно.
– Вот так дурак дураком, – подивился философ, – а уста не дурны, как у вас говорят?
– Губа не дура, у нас говорят, – поправил боярин.
– Почему на Рублёва думаешь, отче? – Князь ушел к гробнице Саввы, только теперь заметив, что нет всегда горевшей тут, блестевшей цветными огоньками лампады. – Может, тати ночью побывали?
– У татей ключа от церкви нет, ломом бы замок сокрушили. Андрейка же мог у пономаря ключи вынуть да сотворить слепок. А на посаде к кузнецу заглянуть. Никто его в монастыре не держал, ходил куда хотел. Прочая же монастырская братия вся здесь, до единого.
Князь с опущенной головой отошел от гроба.
– Федор, надо разослать людей по дорогам, – бессильно произнес он. – Пускай ищут.
Кинув последний, виноватый взгляд на гроб духовного отца, Юрий зашагал прочь из храма.
Во дворе, садясь на коня, дополнил веленье:
– А не найдут, на Москве пусть ищут. Только тихо, без шума.
– Чернеца-святотатца сыскать святое дело, – заверил боярин Никитин. – Не ушел еще далеко.
– Святые угодники! – посмеивался философ, замыкая на своей кобыле княжью свиту. – Как низко пали монахи-праведники!
Впереди него трусил на смирном коньке старший княжич, бок о бок с дядькой, державшим в седле малого Митюшу. Оборотясь назад, Васята что есть силы вывалил изо рта язык, скорчил наставнику страшную рожу. Никифор холодно улыбнулся мальчишке. Кривлянья маленького негодника не могли испортить сегодня философу доброго расположения духа.
Даже дурные вести из Константинополя отступили ненадолго в тень. Как славно, что безумные отцы-монахи сами изобличают себя. Однако нужно еще много, очень много времени, чтобы своротить упрямую веру, за которую мертвой хваткой держится вслед за своей чернью русская знать.
Но как раз времени остается все меньше. И новый крестовый поход против сарацин, обещанный Святым престолом в обмен на русские земли, может опоздать.
Разве там не понимают этого?
А впрочем, кому там теперь понимать такие сложности? Вместо одного римского папы объявилось вдруг трое. И кого из этих трех сейчас волнует, что, отдав Ромейскую империю туркам, они не получат и русской Татарии?!
Часть втораяУ Сергия
Удельная столица звенигородского князя Юрия Дмитриевича невелика. Дубовая крепость на холме да понизу два посада, разделенных рекой. Москва была такой лет сто назад, а может и полтораста. Нельзя и сравнить. Хоть и небеден город серебром – одной татарской дани дает чуть поменее трех сотен рублей, больше всех прочих градов в московских землях. Но князю в своем уделе непросторно, как вольной птице в клетке.
Младшие братья Петр и Андрей, даже несговорчивый Константин своим житьем и малым княжением довольны. Юрию же опостылело малое, душа давно рвалась к великому. И к великому столу, и к великим деяниям. Как у отца, князя Дмитрия, грезившего освобождением Руси от татарского гнета и от царьградской церковной опеки. Пора Руси вставать на ноги! Избавиться и от помочей, и от узды. Но Василий слишком осторожен, малодушен, со всеми хочет лишь мира – с татарами, с греками, с литвинами. Не ему поднимать такие дела. В отрочестве сидел несколько лет заложником в Орде, водил ханского коня под уздцы – там ему хребет и согнули, размягчили. Да никто на Москве тогда и не ждал, что он вернется живым из Орды. Исподволь готовили к великому княжению следующего сына, Юрия. И сидел бы сейчас на Москве он, а не Василий, если б тот не совершил единственный в жизни сильный поступок – бегство из Орды кружным путем через ногайские степи и Литву.
Долгое сидение старшего брата на московском столе томило Юрия, как засевшая в невестах девка, уже и не девка, а старая дева, томит отца с матерью, не дает им в покое и довольстве доживать век. Василий еще и подогрел это томленье, когда отказал Юрию в наследовании московского стола. Тогда-то и порвалась между ними нить, связывавшая обоих по-родственному, как сыновей одного отца. Теперь были просто – соперники. Каждый за себя, кто как может…
Двух курмышских посланников Юрий принимал тайно. Знал только самый ближний круг бояр. Если б мог, князь и от самого себя скрыл бы эту встречу. Но от себя не утаишься. Следовало претерпеть неприятность разговора, заглушить все вопрошания совести, исполниться холодного безразличия ко всему, что не есть дело. Помнить только то, о чем написал в ответной грамоте белозерский подвижник Кирилл: у тебя, князь, и у твоего брата своя правда, а у них, сродников ваших, изгоев нижегородских, своя. И рассуди по-божески, выкажи им любовь и милость, чтобы они не погибли для Бога, блуждая в татарских землях. В чем они правы, в том со смирением им уступи, чтобы не лилась кровь христианская. Ведь если кто говорит, что Бога любит, а брата при том ненавидит, тот лжец перед людьми и перед Господом.
Вспоминая эту грамоту, Юрий всякий раз понимал, что двоится в мыслях – так хитро старец перемешал одну братнюю вражду с другой. Не разделишь. И во всяком случае выйдешь лжецом – сойдясь ли с одним, уступив ли другим. Однако и другое верно – во всяком случае исполнишь правду, хоть наполовину. Какую именно правду, Юрию выбирать уже не приходилось – она сидела перед ним в лице нижегородского братца Ивана, отпрыска Данилы Борисыча.
Сговаривались поздней ночью. Закрытые ставни отсекали лишние и случайные взоры, но и свечей жгли немного, только чтобы видеть друг друга. Чтобы только не ускользнула никакая лукавость в лице или взгляде. С Юрием для совета сидели двое думных бояринов – Семен Морозов и Захарий Протасьев-Храп. С Иваном из Курмыша был один воевода Карамышев. В Звенигород они въехали вдвоем, не привлекая внимания, своих послужильцев оставили где-то на дороге. Даже слугам не велено было крыть на стол, и за дверьми сидел в стороже хоромный боярин.