Рахманов двор – прибежище самого пестрого люда, приходящего в Москву. Тут и постой, и корчма для мелких торговцев, разорившихся в стольном граде купчишек, промысловых и беглых смердов, богомольцев, не нашедших иного приюта, а больше – отребья всех видов, занятого темными делами. Днем тут не прекращается шумное бражничанье и азарт: бросают зернь и кости, бьют щелчками лбы, спорят на серебро о чем ни попадя, делят срамных девок и ломают скамьи друг о дружку. Да и редкая ночь проходит в тишине: то прирежут кого, то удавят, то обворуют, то песни во хмелю орут. Для смоленского же изгоя тут самое спокойное на Москве место.
В тесной жилой клети он скинул тулуп и клобук, сел на лавку, тяжело дыша.
– Налей вина, – велел служильцу, одному из тех, что ходили с ним по Москве. – Осталось?
– Вчера откупорил, а ты и не пил совсем, князь.
Невзор потряс корчагой и наполнил деревянную кружку.
– Князь, – усмехнулся Юрий. – Князья не сидят в курятниках, не носят монашьи подрясники и колпаки, не пьют конскую мочу вместо вина.
– Недурное ж вино, – дернул усом служилец. – На торгу брали, не здесь.
– Недурное? – Юрий сделал глоток, брезгливо поморщился. – Пивали и лучше.
– Трапезовать будешь? Я скажу Сухану.
– Скажи…
Пока Невзор выходил, князь осушил кружку. Потянул завязки у горла, скинул с плеч мантию. Вернувшегося служильца спросил:
– От Булгака были вести?
– Давно были, – удивился дворский. – Я ж говорил тебе. Два обоза торговых на Клязьме взяли. Один с меховой рухлядью…
– Да не про то я, – в нетерпении перебил князь. – В Торжок посылали?
– Ну посылали, – насупился служилец и отвернулся.
– Рожу-то не вороти, – прикрикнул Юрий. – Отдали попадье ларь?
– Да отдали, отдали, – буркнул Невзор. – Угрюм с Молчаном ездили. Только не пойму, для чего столько серебра какой-то бабе ушло. Забыл, что ли, как ее поп на тебя в церкви лаял, проклятьем грозил?
– Молчи, дурень. Помню. Все помню. И попа, и…
Он умолк.
Дверь отворилась, двое холопов уставили стол блюдами с дичиной, рыбой и резаным караваем, горшком овощного варева, корчагами с пивом и постным медом. Юрий угрюмо принялся насыщаться.
В душе занозой села досада на укоры служильца. Если б мог, сам бы отвез тот ларь с серебром, никому ничего не сказав. А так лишь себя осрамил перед слугами. И в самом деле, зачем убогой вдове столько серебра? Он уже жалел о содеянном. Протопоп торжокского собора по-прежнему являлся ему в редких снах, протягивал напрестольный крест… и молчал. А лучше б грозился в полный голос, стращал и призывал, как тогда.
Словам Юрий не верил, никаким и ничьим. Какая сила в них? Пес брешет, ветер носит. А того, кто их говорит, так легко заставить умолкнуть. Вот он и молчит, усмехнулся Юрий, круша ножом на блюде дичину. Знает, что не его громы и молнии заставили князя бежать из Торжка.
Наглость попа, взывавшего «Покайся!», тогда лишь разъярила Юрия. Толпа в церкви расступалась, шарахаясь от него, когда он шел от притвора к амвону. Ладонь сжимала рукоять меча. «Нечестивец! В храм Божий с оружием! От совести своей и от Бога всемогущего хочешь мечом оборониться?!» Юрий остановился перед ним. «Доверши меру грехов своих, переполни чашу терпения Божия! – снова загремел поп. – Пролей новую кровь! И да разверзнется бездна у твоих ног, окаянный!» Увидев колебания в лице князя, он восторжествовал, вытянул длань с перстом указующим: «Изыди из храма! Отныне не принимаю от тебя ни вкладов, ни приношений, и двери не отверзаю пред тобой, токмо для единого покаяния! Да берегись! Бог терпит и на великих грешниках, а московский князь не замедлит с гневом!»
Вот что заставило его бежать. Страх перед Василием, московским щенком из худого бокового рода Мономашичей. А вовсе не стыд и раскаянье, не срам от бесчестья, как потом наплел всем звенигородский князек, возлюбленный его зять.
Невзор налил в кружку меда, прибрал со стола кости. На улице начинало смеркаться, служилец зажег огонь в медном светце. Юрий пил мед, смотрел на пламя и вспоминал ту ночь, когда уходил из Торжка с десятком дружинников. Никто из бояр не захотел ехать с ним, стыдливо отводили очи, иные же вовсе через слуг хворыми либо в отсутствии сказались.
Собрались тогда быстро и так же быстро поскакали. Сделали лишь недолгую остановку возле протопопова двора. Юрий Святославич безучастно смотрел, как занимается огнем дом, слушал, как колотят в подпертую бревном дверь, выбивают переплет окна. Когда пламя поднялось до застрех, он тронул коня и уже не оглядывался. Ему было все равно, успел ли поп выбросить в окно кого-то из своего приплода или нет. Узналось случайно год спустя, в Звенигороде: всех побросал на снег, и попадью протолкнул, сам же сгорел под рухнувшей кровлей.
Позванный холоп убрал со стола. Прогоняя дурные воспоминанья, Юрий тряхнул головой, в которой за полгода еще более прибавилось седины.
– Найди Рагозу.
– Чего искать-то, – хмыкнул служилец. – Опять свое серебро в кости проигрывает хлыновским мужикам. Легко, знать, досталось серебришко. А где хранит – не допытаешься.
– Приведи его, – сытым, ленивым голосом распорядился князь.
Невзор управился быстро. Правда, полухмельного гуляку пришлось не вести, а насильно волочь – помогавший Сухан ускорял его пинками. Рагоза выкрикивал брань и угрозы, требовал вернуть алтыны, которые не успел проиграть. Его бросили на лавку. Стукнув всклокоченной головой о стену, Рагоза чуть успокоился. Он был в портах и грязной исподней срачице, облитой брагой.
Чернеца-расстригу князь подобрал поздней осенью на посадской улице – избитого и брошенного в канаву. Поселил его в соседней клети на Рахмановом дворе, нанял лекаря, а после предложил стать своим «келейником». Расстрига не долго думая согласился.
– Зачем снял подрясник?
От резкого голоса князя Рагоза вздрогнул.
– А кто ты такой, чтоб меня в рясу облачать?! – развязно проговорил он. – Хватит, поизмывались надо мною. То игумен обругает, то Андрюшка пристыдит, а то келарь лишним куском укорит. Всяк пес норовил тяпнуть и облаять! А ты кто – игумен надо мной?
Невзор взял его за шею и заново приложил о стену.
– Как с атаманом говоришь, клоп давленый.
Рагоза присмирел, съежился.
– Я тот, кто может сей же час выдать тебя княжьим людям, а те отдадут катам, – бесстрастно молвил Юрий. – Повисишь у них на крюке, расскажешь, какой татьбой добыл свое серебро. А если окажется, что оно, не дай Бог, церковное? Тогда не только в яму бросят, ведь и на кол, чего доброго, придется сесть.
Рагозу передернуло, хоть князь и преувеличил. За церковную татьбу лишали живота, но не сажаньем на кол.
– Подрясник… одену, – пробормотал он. – Не надо катам…
– Так-то лучше. А надумаешь сбежать, тогда уже мои люди тебя искать станут и из-под земли вынут. У меня с изменниками разговор короткий.
Кузьма затряс длинными жидкими волосами.
– Тебе… верой и правдой…
– Хорошо. Убедил. А теперь запоминай, что надо делать. Завтра пойдешь в Кремль, в Благовещенском соборе измеришь на глаз Смоленскую Богородицу… Ты говорил, что в монастыре иконы писал. Глаз должен иметь наметанный. Потом найдешь мне икону в тот же размер.
– Где найду? – оторопел расстрига. – Иконки-то на дороге не валяются, в торгу не продаются.
– Из церкви какой ни то вынеси, – ухмыльнулся Невзор.
Юрий задумался.
– Нет, не годится. Шумно. Значит, сам сделаешь. Доски и прочее на торгу купишь. Сколько времени на все потребно?
– Так ведь… – Рагоза взволнованно соображал, потом бухнул: – Месяц, никак не меньше. А что писать-то? Ее же?
– Да хоть что. Хоть беса со свиным рылом.
Кузьма испуганно потянул руку ко лбу, да уронил, не сотворив креста. Служилец коротко гыкнул, однако затем тоже удивленно воззрился на князя.
– Шутка, – мрачно сказал Юрий. – Ее же и намалюешь, как сумеешь. Невзор, проследи, чтоб проспался до завтра. В клети запри, что ли.
Дворский взял расстригу за шиворот, потянул с лавки. Но Кузьма вырвался, встал сам.
– Не надо меня под запор! – он гордо вздел кверху бороду. – И в Благовещенье мне не надо. Что я, не был там? Андрюшкиных икон не разглядывал? Смоленской не видывал?
Он отстранил рукой служильца, пойдя к двери.
– А ну-ка стой.
Рагоза неуверенно вернулся.
– Какого это Андрюшку все время поминаешь? – хмуро спросил князь. – Не Рублёва ли?
– Его, – упавшим голосом ответил Кузьма и завилял: – На языке вертится, вот и поминаю. А кто ж его не знает. Рублёва всякая собака на Москве знает. Он же как притча во языцех.
– Знакомец твой? – допытывал Юрий.
Рагоза струсил.
– Нет.
– Врешь, собака!
Невзор наложил на расстригу руку и упредил:
– Бить буду. Больно.
Кузьма понурился, раздумывая. Затем брызнул желчью, возвысив голос:
– А если и знакомец, так что с того?! Ехидна он, ядом жгущая, Андрюшка. Из-за него стражду ныне! Ненавистник он мой, от начала меня невзлюбил и возненавидел. От него из монастыря ведь бежал без оглядки, только б подалее от аспида быть. Нищ, наг и неприютен стал, Бога позабыл – а все из-за него, Рублёва!..
Князь с кривой полуулыбкой смотрел на расстригу, полыхающего ярым взором. Когда тот смолк, ожидая расспросов, Юрий кивнул служильцу:
– Уведи и запри. Скажи Сухану, чтоб завтра шел с ним на торг.
Рагоза взмахнул руками, разочарованно затянул:
– Ну давайте, сажайте меня в темную, на хлеб и воду. Впервой мне разве терпеть глад и уничиженья?! Всю жизнь от ненавистников муки принимаю… – доносилось уже из сеней.
Слушая его унылые причитанья, князь поскучнел, поугрюмел.
Одно и то же, везде и всегда. Всюду человечья грызня, зависть и ненависть, в князьях, в боярах, в монахах и черни. И все то же он мог сказать о себе: всю жизнь от ненавистников терпел, страждал, был в униженьи. Кто в силе, тот и прав, а кто ослаб, того будут гнать и топтать, пока не добьют.
Никакой Андрейка Рублёв со своими иконными праведниками не докажет иного. Ведь даже праведники предвкушают Страшный суд над грешниками…