– Пойду обед сготовлю, – покладисто сообщил Алексей, убредая на поварню.
…В послеполуденный час люда на улицах Городка мало. Прокатит, скрипя осью, телега с сонным возницей, проползет убогий с костылем, холоп метнется от усадьбы к усадьбе, да и все. Дневной сон для русского человека, встающего ни свет ни заря, свят, как утренние и вечерние молитвы. Еще в древности великий киевский князь Владимир по прозванию Мономах в своем поучении писал: «Спание в полдень назначено Богом; по этому установлению почивают и зверь, и птица, и люди». А что древние исполняли, то и нынешним не во вред, но в пользу.
Андрей возвращался с вынужденного гулянья по окрестным холмам. Шел не по мощеному большаку, пролегшему с одного конца Городка до другого, а узкими, петлистыми задворками, где солнце не так печет и есть тень от яблонь да груш в садах. Впереди показалась человечья фигура, странно брюхатая. Вблизи брюхо оказалось горкой яблок, накиданных за пазуху.
Поравнявшись друг с другом, одновременно повернули головы.
– Иван? – Монах почти не удивился.
– Ну ты гляди! – с разудалой ухмылкой Звон откусил яблоко и зачавкал кислой зеленухой. Убегать и скрываться он и не думал. – Видно, крепко повязался я с тобой, иконник. Не отвязаться никак.
Одет он был богаче, чем в прошлые встречи: красные яловые сапоги, камчатая рубаха, подпоясанная наборным поясом, черные порты из тонкого заморского сукна. Но хоть и побогател Ванька, а мелким воровством не брезговал – обобрал по пути чей-то сад.
– Видно, должок не дает отвязаться, – ощерился Звон и запулил огрызком через тын. – Ну говори, чернец, чем тебе его отдать? Серебришком али рухлядишкой? Может, дельцем каким? Выкладывай, не робей. Я теперь в силе, атаманом у своих лиходеев.
– Мне твое неправедное богатство вовсе не нужно.
Разбойник достал из-за пазухи новое яблоко, с громким хрустом вгрызся.
– Не тебя ли сегодня искали на епископском дворе княжьи люди? – спросил Андрей.
– Чего я там забыл? – поперхнулся Ванька. – Не, я церковные дворы за версту обхожу. Я ж тебе обсказывал свою жисть.
– Зачем же без опаски гуляешь по княжьему граду? Не боишься, что скажу про тебя князю либо кому из его бояр? Если задумал что нечистое здесь, лучше тебе сразу уйти, Иван.
– Да не стращай, чернец, – лениво отмахнулся Звон и бросил недоеденное яблоко под ноги, наступил сапогом. – Хошь теперь же беги к князю. У меня тут и волос с башки не упадет. Под белы руки выпроводят на дорогу да еще помашут на прощанье.
– За что ж тебе такая честь?
– А нашел купца на свой товар, – хвастливо заявил Ванька. – Сгодилась мне моя лесная схронка. Сговаривался нынче с тем купцом. Сколько захочу, столько и заплатит мне за товар. Земельку прикуплю, вотчинником сделаюсь. Честно заживу с женкой и детями. Из-за ларца того ризничного погорел, ларцом и отыграюсь. Во так. А ты меня в яму да в колодки хочешь, спасения мне не желаешь. Эх ты, иконник… Разо-чаро-вал ты меня. Передумал я тебе должок отдавать. Прощай.
Подперев свое яблочное брюхо, чтобы не разваливалось, Ванька Звон вразвалку зашагал дальше. Еще и песню затянул.
Андрей переступил через раздавленное яблоко и двинулся своим путем.
Восемь икон деисусного чина лежали в сушильне. Последним, девятым, Андрей писал срединного Спаса, без которого предыдущие восемь не были бы и нужны, ибо предстояли Христу, молясь вместе с церковным русским людом, набивавшимся в храмы. Подмастерья гадали: если восьмеро предстоящих написаны столь мощно и богодухновенно, каков же будет Спас?
Ждали какого-то чуда. Жили все эти дни его предвкушением. Но Андрея о том не спрашивали. А если б заикнулись при нем о тайне, которую чувствовали разлитой в самом воздухе, то известное дело: получили бы твердое указание поменьше думать о чудесах и поболее о том, чтобы творить краски нужной плавкости – не разжижать излишне и не густить чересчур. Либо о чем ином дельном.
Как-то Андрей вышел передохнуть, сел на ступенях крыльца под сенью. Пантелей тут же сбегал – принес холодного квасу. Отпив два глотка, иконник сунул кружку обратно подмастерью. Поднялся, пошел навстречу безумному колокольнику, опять забредшему к ним на двор.
Терентий в налипших на него комьях подсохшей грязи – попал под обстрел злых сорванцов – тянул руки и жалко мямлил:
– В крови… Колоколы как лить? Святое творить? Отрубить да новые приставить. – Несчастный приблизился к Андрею, изогнулся, заглядывая ему в глаза. – А ты отдай мне свои руки. Я тебе за это серебра дам, много. На три рубля! Коня купишь. Продай руки! А мои в огонь брось. В неугасаемый. Червям неусыпающим. Пускай жрут. А мне колоколы лить нужно!..
Безумец с силой вцепился в руки Андрея. Сбежались подмастерья, едва оторвали его. Но теперь уже монах взял колокольника за локоть.
– Пойдем, Терентий!
– Да куда ты его, Андрей? – растерялись подмастерья.
– Ничего, идите, – кивнул он им. – Сам управлюсь.
Он увел литейщика в хоромы, усадил на лавку в мастерской-моленной. Несчастный усмирился и вел себя кротко, только сидеть не стал. Вниманием его завладел недоконченный образ Спаса на столе. На иконе положен был необычный, почти белый вместо золотистого свет, объявший человеческую фигуру. Расписано доличное – темно-лазоревый гиматий, вишневый хитон с золотой полосой клава на плече, киноварное обрамление раскрытой книги. Спасов лик только намечен – первая плавь вохрой уже легла на светло-коричную санкирь, но самого лица еще не было.
Андрей, стоя спиной к колокольнику, зачерпнул пальцами из плошки чистой, несмешанной ни с чем киновари. Растер досуха, перемазав ладони в краске. Вернулся к бедолаге, пряча руки за спиной.
– Покажи.
Терентий послушно протянул длани, открыл рот и по обычаю собрался затянуть свое вопрошание. Но так и остался с разверстым и перекривившимся в ужасе ртом, шарахнувшись спиной о стену: Андрей резко сунул ему под нос свои распяленные кроваво-красные ладони.
– А вот мои. Видишь – кровь на них! И посмотри на свои.
– Аааа, – захрипел колокольник, потрясенно сравнивая собственные и Андреевы руки.
– Смотри, Терентий! Этими руками в крови буду писать святый образ Спасителя. А других рук у нас нет. Какие есть, те и тянем к небу. И плоды свои приносим, этими же руками взращенные.
Лицо колокольного мастера страдальчески сморщилось, из глаз поползли быстрые дорожки слез. Он скорчился на лавке, задыхаясь от застрявшего в горле рыдания.
Андрей отошел от него, взял кисть и вапницу с красками в углублениях. Не отвлекаясь более на безумного, по первой, подсохшей вохре стал плавить вторую, еще более высветленную.
Со стороны бы казалось, что из глубины иконного щита, из белого сияния медленно выступает на поверхность лик, еще лишенный живых черт, теплоты и чувства. Будто поднимается из глубины бездонных вод, пронзенных нездешним светом, который несет с собой таинственность иного мира, знание его инаковости, невмещаемости в мир сей и в человечью душу. Андрей тонкой кистью с текучей краской будто гладил Спасов лик, выплавляя его черты, вытеняя нужное приплесками. Закончив, оставил сохнуть и перешел к вохрению рук, благословляющей десницы и шуйцы с Евангелием. После на белых страницах книги четкими движениями вывел по памяти надписание: «Возмете иго Мое на ся и научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем. И обрящете покой душам вашим. Ибо иго Мое благо и бремя Мое легко есть».
Последней в этот день под кистью иконника заговорила третья, совсем прозрачная, будто сияющая вохра, ложившаяся живым светом, еще более смягчая лик. Уже по ней будут дописаны после глаза, брови, губы и вкраплены оживки-пробела – капельки отблесков…
Отложив кисть и краски, Андрей без сил опустился на скамью. Он не видел и не слышал, как во время работы заглядывали в клеть подмастерья. Они не решались звать его к обеду, не набрались смелости отрывать и когда миновало время обеда. Теперь уже близился вечер. В мастерской Андрей был один. Вспомнив о колокольнике, он вышел в сени, потом на двор. Спросил.
– Да ушел он, – ответили подмастерья. – Мокрый от слез, будто ведро себе на грудь вылил. Что у тебя с руками, Андрей? – уставились.
Он тоже посмотрел, будто впервые увидел. И совершенно серьезно сказал:
– Поменялся с ним.
– Теперь он будет лить колоколы? – не поверили подмастерья.
Иконник пожал плечами.
– Пощадите, братцы. Нет ли у нас какой еды? Я, кажется, позабыл нынче вовсе про свою бренную плоть. Теперь она укоряет меня в немилосердии.
– Да уж, – забубнили Пантелей с Елезаром, чуть не на руках потащив его в трапезную, – когда тебе о своей плоти думать. Так и в небо вознесешься, пожалуй, совсем ее скинув. Нас на кого оставишь?
Андрей, не внемля их ворчаниям, уписывал блюдо греческой каши с огурцами.
– Слышался мне будто днем голос Епифания?
– Приходил, – подтвердил Пантелей. – В сушильне побыл, повитийствовал над твоими образами. Сказал, завтра зайдет. Так что не работать тебе завтра, Андрей, – закончил он с явным неодобрением книжника, гораздого на долгие словеса.
…На другой день зарядил мелкий, скушный дождь. Работы у дружинников почти не осталось – только смотреть, как сохнет олифа да ждать, когда Андрей довершит труды. Закрыв ворота сушильни, впятером засели в доме и занялись кто чем.
Пришел Епифаний, в прискок одолевая лужи и грязи. Завел Андрея для секретного разговора в дальние горницы хором, извлек из-под промокшей мантии свернутые листы пергамена и стал жаловаться на князя.
– Не дается мне ум его в руки. Не знаю, как перед Никоном буду держать ответ за свое нерадение. Я ведь какую хитрость изобрел? Думал, стану писать похвальное слово отцу нашему Сергию… Не житие еще, а так, предначинание к житию… Да попутно с князем советоваться про написанное, хорошо ли, плохо ли, где что выправить. Вот так и хожу к нему: день пишу, после полдня в княжьих хоромах провожу. А отчего полдня, спросишь? Неужто князь на меня, грешного, столько времени тратит? Вот и отвечу тебе: не он тратит, а я, да большей частию впустую в горницах просиживаю. Избегает меня князь! Поначалу слушал, где-то и хвалил, одобрял. Потом стал я замечать, что смотрит на меня эдак в недоумении, а мыслями вовсе далек от моего скорбного писанья. А теперь уже и скрываться от меня начал, будто досаждаю ему чрезвычайно и необычайно. Будто не Сергию преподобному похваление творю, а некой козявке. Или, как у греков нынешних, чересчур ученых да умом от этого тронувшихся. Есть у них некие ложные назидания, в которых похваляются предметы вовсе неблаговидные и даже глупые. Похвала чернильнице – каково?! Да вот еще похвала питейной кружке запомнилась. И самой глупости же похваление некто составил, апологией назвав, сиречь оправдательным словом…