Еще один спор был, когда позвонил Б. Ельцин и попросил Андрея снять его кандидатуру в Московском национально-территориальном округе, а он снимет свою в каком-то другом, и Андрей дал согласие. В так называемой «реальной политике» это принято, и я не нахожу в этом ничего плохого. Но общественная деятельность Сахарова должна была быть и была действительно несравнимо выше любой «реальной». Так же как не было политическим все правозащитное движение с его чисто нравственным императивом. Поэтому я считала участие Сахарова в соглашении такого рода ошибкой. Была она совершена по совету нескольких хороших людей из общества «Мемориал». Во второй книге-биографии «Горький, Москва, далее везде» Андрей Дмитриевич вспоминает эти эпизоды.
Не столь серьезный спор был в 1977 году. К статье «Тревога и надежда» Андрей поставил эпиграф «Несправедливость в одном месте земного шара — угроза справедливости во всем мире». Он считал, что это слова Мартина Лютера Кинга, а мне казалось, что они принадлежат одному из президентов США, но я забыла кому. Мы так и не кончили этот спор — не нашли, где проверить. (Недавно моя дочь сказала, что Андрей Дмитриевич был прав. Но я все еще сомневаюсь.) Другой случай серьезней. И он показывает, что переубедить Андрея, если он уверен, что его действия необходимы, было невозможно. После взрыва в московском метро (январь 1977 г. — Ред.), когда погибли люди, в основном дети, на Западе появилась статья журналиста Виктора Луи. Он писал, что взрыв, возможно, произвели диссиденты. Мне показалось, что это может быть подготовкой общественного мнения к будущим репрессиям. Андрей считал эту заметку просто провокацией КГБ. И решил сразу против нее выступить. Я испугалась. Такой открытый замах на КГБ при отсутствии каких-либо доказательств казался мне очень рискованным. Я ему тогда сказала, что эта организация все «заносит на скрижали». И спросила, понимает ли он, что ему это припомнят. «Да, конечно» — был его ответ. В это время позвонила Софья Васильевна Каллистратова, обеспокоенная той же заметкой В. Луи. Я сказала ей, что Андрей отвечает. Софья Васильевна стала говорить, что этого не надо. Это очень опасно. И стала меня уговаривать, хотя я была с ней согласна, остановить его. Андрей покачал головой, сказал, что мы обе умные, но «Люсенька, это необходимо». Эта история, кстати, показывает, что вопреки расхожему мнению далеко не всегда я придерживалась более радикального мнения, чем Андрей.
Дня через два-три после кражи сумки 13 марта Андрей начал восстанавливать утраченное. И очень страдал, что невозможно восстановить дневники, которые он вел, когда я уезжала в Москву. Через неделю он вошел в свой обычный, очень активный темп. Я молча радовалась этому, потому что считала работу над книгой главной для его внутреннего самосохранения в горьковской изоляции. И вообще более важной, чем множество правозащитных документов, бывших вроде как текущей работой. Но было горько, так как вновь написанное иногда теряло эмоциональность первого рассказа. Мы завели новую сумку. Андрей с ней не расставался. Я часто ездила в Москву и тоже не расставалась с бумагами. Что-то удавалось там перепечатать. Что-то отправляла в авторской рукописи и, пока не получала подтверждение, что дошло, волновалась.
В его дневниках 1982 года такие записи: «Сегодня купил цветы и 3 кг сахара, 1 кг хлеба, 0,3 кг клубники. Вместе с постоянным грузом тащил домой 12 кг, возможно несколько больше. Солнце сияло! <…> Заново переписал (сделал) гибрид из двух вариантов 1978 и 1981–82 гг. двух первых глав <…>, но большую часть текста написал заново, и все переписал целиком. Готова 71 страница текста (две первые главы, всего глав около 36). Люся тоже много правила».
До кражи рукописей я перепечатывала черновики Андрея, но потом тоже стала писать от руки, чтобы стук пишущей машинки не наводил КГБ на мысль, что работа над книгой продолжается. Однажды, находясь в соседней комнате, я услышала звук вырываемых один за другим листов. Это Андрей вырывал из блокнота написанное под копирку. Я испугалась, что КГБ тоже слышит этот звук, и попросила Андрея пользоваться ножницами, чего он не любил. Первые экземпляры рукописи пополняли его сумку, вторые, выходя из дома, я прибинтовывала на себе, что было неприятно, постоянно раздражало кожу, особенно в летнюю жару, когда это ощущалось как согревающий компресс.
В конце лета я привезла из Москвы на несколько дней книгу Амальрика «Записки диссидента». Андрей увлеченно читал эту удивительную, блестяще написанную автобиографию. И так как книгу надо было быстро возвратить, сделал несколько пространных выписок из нее. Сегодня эти дневниковые страницы выглядят как сравнительный анализ отношения двух авторов к истории страны, диссидентам, в частности к братьям Медведевым и Александру Солженицыну. Во многом их оценки совпадали. Но в дневнике это проявилось больше, чем в книге.
Мне всегда казалось, что у Андрея в текстах иногда появляется какая-то расплывчатость. Я как-то сказала слово «размазанность», и Андрюша на меня ненадолго надулся. Но, прочтя Амальрика, записал в дневнике: «Я усиленно читаю книгу Андрея Амальрика. Невольно сравниваешь его книгу и мою, и сравнение не в мою пользу — в точках пересечения <…>. В отличие от Амальрика я не могу назвать себя диссидентом <…>. Но и ученый я не в настоящем смысле <…>. Мои литературные трудности начинаются уже с названия, и это отражает существенные проблемы — многоплановость моей книги и непрямолинейность моей жизни». Книга Амальрика имела первоначальное авторское название «Записки незаговорщика». Я не знала, почему и на каком этапе произошло переименование, но мне больше нравилось первое название. А Андрей считал, что «Записки диссидента» лучше, потому что Амальрик — именно диссидент в точном смысле этого слова.
В связи с книгой Амальрика мы вновь вернулись к обсуждению названия книги Андрея, которое впервые начали в марте — апреле 1982 года, когда, казалось, работа над ней была близка к завершению.
Тогда Андрей записал в дневнике: «Предварительные названия: 1. „Листы воспоминаний“ (Люся). 2. Вариант — еще иметь в скобках („Время жить, время работать, время задуматься“). 3. А может, просто „Воспоминания“? 4. Или „Три мира и просто жизнь“ (в тексте объяснить, что это мир военного завода, объекта, диссидентства). Еще был десяток названий, но ни одно не нравится». Позже Андрей придумал и несколько дней обсуждал со мной название «Красное, желтое, зеленое, синее». Его он тоже записал в дневник, но я этой записи не нашла. Возможно, она в тех тетрадях, которые были украдены. И я не уверена, что точно помню может, у него было только три цвета: «Красное, зеленое, синее». Тогда он объяснил, что это цвета жизни.
Я считала, что названия, которые требуют объяснения в тексте, принципиально нехороши. А «Листы воспоминаний» объяснения не требуют и дают возможность о чем-то и не писать, если не хочется или почему-то трудно. Андрей колебался, а потом вроде как согласился со мной, и это название сохранилось на магнитофонных пленках, которые начитаны Андреем после завершения работы над первыми главами. Он тогда прочел их вслух — конечно, не дома, а в лесу. Вообще-то мы понимали, что и в лесу нас слушают, но мне очень хотелось сделать такую запись! После книги Амальрика Андрей передумал и окончательно остановился на самом простом: «Воспоминания». Зато придуманное мной название второй книги — «Горький, Москва, далее везде» — он принял буквально в ту минуту, как я его предложила — как говорят, «с ходу»!
Третья кража была совершена 11 октября 1982 года. Днем на улице, когда я, оставив Андрея в машине, пошла в кассу покупать билет на поезд в Москву. Кто-то разбил стекло машины и сунул ему в лицо спрей. Он потерял сознание. Этот эпизод есть в книге, но Андрей почти не пишет о своем состоянии. Когда я увидела его, то решила, что нашу машину сбила какая-то другая. И только одна мысль — он жив, жив, на своих ногах, остальное неважно. Он шел от машины ко мне навстречу, вытянув вперед руки, как бы неся их перед собой, и с них капала кровь. Лицо его было совершенно белым. Я подбежала и схватила его руки. Несколько мгновений он ничего не мог ответить на мои вопросы, будто он не совсем в сознании и не все понимает. Потом он заговорил, но не мог точно вспомнить, как все произошло. Мы пошли в милицию, сделали заявление. Андрей пишет, что пошел он, а не мы.
Мне кажется, что он так и не мог точно вспомнить тот день. Нас допрашивали в разных комнатах, потом обоих привели в кабинет начальника отделения, его фамилия Кладницкий. Мне показалось, что он был смущен ситуацией и, может, даже испытывал стыд, когда уверял нас, что они примут меры к отысканию воров. Мы сидели у него долго, пока не принесли протоколы наших допросов. Кто-то, видимо, их изучал. Может, они со временем попадут в архив Сахарова? Андрей иногда как бы отключался. Сказал, что его подташнивает. Похоже, продолжалось действие вещества, которое ему дали понюхать. Провели мы в милиции более двух часов. Дома вечером Андрей ничего не ел, только выпил чаю. Потом его вырвало. Позже у него начался приступ параксизмальной тахикардии. Параксизмальная тахикардия (экстрасистолии у него были всегда) возникла тогда впервые и больше никогда не повторялась, во всяком случае, при мне. Но я не знаю, что с ним бывало во время насильственных госпитализаций. Я дала ему большую дозу валокордина. Приступ довольно быстро прошел. Он уснул. Два последующих дня у него была головная боль, но давление не подымалось. Он опять говорил о том, что с книгой ничего не выйдет, а на третий так плотно засел за работу, что исписывал иногда до 30–35 страниц в день. Во время наших вечерних чаепитий шутил, что злость — болезнь инфекционная, что я его заразила и он становится графоманом.
А в декабре того же 1982 года воры перешли на полицейские методы. В поезде Горький — Москва мне предъявили ордер и произвели официальный обыск. Опять пропала рукопись — почти треть книги. Обыск означал, что впереди может быть арест, суд… Да еще сердце стало меня подводить. Андрей снова впал в отчаяние. Целыми днями не подходил к столу. Я ругалась с ним и принимала нитроглицерин. Он снова начал работу, но говорил, что продолжает ее только потому, что не хочет меня расстраивать. Потом это настроение сменилось ничем не обоснованной надеждой, что книгу все же удастся кончить. Мы оба очень торопились.