Черновой вариант книги с восстановлением части украденного Андрей закончил в начале 1983 года. В мой день рождения рано утром (я еще спала) он съездил на рынок за цветами, а вернувшись, разбудил меня песней. В горьковские годы у него были две «дежурные». Когда мыл посуду, пел Галича: «Снова даль предо мной неоглядная…» А когда проходил мимо милиционера, вынося поздно вечером, почти ночью, во двор мусор (мы жили в доме, где был мусоропровод, но он все семь лет не работал), громко пел «Варшавянку».
И в это утро он тоже пел: «Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас злобно гнетут, в бой роковой мы вступили с врагами, нас еще судьбы безвестные ждут. Но мы подымем гордо и смело знамя борьбы за рабочее дело, знамя великой борьбы всех народов за лучший мир, за святую свободу». С «Варшавянки» перешел на Пушкина (Блока и Пушкина Андрей знал поразительно, но никто этого почему-то не пишет): «Мороз и солнце; день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный — Пора, красавица, проснись…» и продолжал, смеясь: «Муж голодный, хи-хи-хи. Вставай, подымайся… Пеки пироги». На табуретке рядом с кроватью стоял букет красных гвоздик в зеленой стеклянной вазе. Андрей любил яркие цветы — красные, желтые, синие — белых, кроме ромашек, не любил. К вазе был привязан листок бумаги со стихами. «Дарю тебе, красотка, вазу, за качество не обессудь, дарил уже четыре раза. Но к вазе книга — в этом суть». И в этот день на рукописи появилась дата окончания книги — 15 февраля 1983 года.
Нам еще долго предстояло гадать, будет ли книга когда-нибудь жить. А вазы, действительно, Андрей дарил по поводу и без повода, обычно с шутливыми виршами, и еще духи «Елена» — он их покупал, кажется, только за имя, потому что вообще-то я духов почти не употребляю.
Работа над рукописью продолжалась всю зиму. Я старалась не накапливать, возила по частям в Москву и пользовалась любой возможностью, чтобы какие-то куски переправить детям в США, а до них доходило не все. Чем ближе виделся конец, тем было напряженней и беспокойней.
И тут у меня случился инфаркт (25 апреля 1983 г. — Ред.). Я приехала в Москву с ним и с рукописью — на мой взгляд, законченной. Но Андрей так не думал. Инфаркт, который я сама себе диагностировала в Горьком, подтвердился на ЭКГ в поликлинике Академии. Они хотели меня сразу госпитализировать. Я отказалась, если со мной не госпитализируют Андрея. Ссыльным по закону разрешают приехать к родственникам в случае их тяжелой болезни, так что просьба была законной; только Андрей вот был вне закона. Меня привезли домой на «скорой» в сопровождении медсестры, предварительно взяв расписку, что они за меня не отвечают. А потом я из уличных автоматов — дома телефон давно был отключен — продолжала переговоры с Академией о госпитализации Андрея. И однажды от ее ныне покойного ученого секретаря Г. Скрябина получила бесподобный ответ, что они не дадут мне шантажировать их моим инфарктом.
Вообще-то, конечно, это был шантаж — ведь я чуть-чуть надеялась, что, если мне удастся госпитализировать Андрея в Москве, то потом его положение как-то улучшится. И повсюду таскала сумку с рукописью — столько бумаги на себе я расположить уже не могла. И кипела от негодования на Академию и на них — полицейских-воров, которые ходили за мной по пятам. Болело сердце, но инфаркт тогда меня не волновал. Адреналин, который поступал в кровь от злости, помогал сердцу. В ночь на 20-е мая мне удалось «оторваться» (жаргон не только сыщиков и воров), и я передала рукопись. А утром 20-го (видно, что-то чувствовали мои преследователи, но проморгали) у моей двери появился круглосуточный милицейский пост. Я вышла на улицу и провела пресс-конференцию с толпой собравшихся у парадного журналистов. Вернулась домой и легла в постель. 21 мая я узнала, что рукопись улетела в Америку.
Вечером пришел наш друг Юра Шиханович. Я лежала, а он хозяйничал. Потом читали друг другу стихи — праздновали день рождения Андрея. И рождение книги. Господи, как счастлива я была тогда, хотя я была с инфарктом, а он в ссылке.
По моему тогдашнему летосчислению этот день — день рождения Андрея — стал днем рождения книги. Но на самом деле и это неверно. 8 сентября 1983 года Андрей написал в новой тетради: «Начинаю вновь дневник с годовым перерывом после кражи <…>. Этот год я был занят восстановлением „Воспоминаний“ <…>. Совсем не занимался наукой. Это очень плохо. Но я не робот <…>. Я предполагаю, после того как макет посмотрит Люся и внесет исправления, переписать от руки в двух экземплярах <…>. Если Рема получит этот материал, у него будет все украденное год назад <…>». И через несколько дней: «Вчера не выполнил плана писания, хотя сидел допоздна и не ложился после обеда».
Лето и осень Андрей занимался монтажом книги (он говорил «макет»), не имея всей рукописи перед глазами. Он придумывал какие-то сложные обозначения для различных частей — буквенные и фигурные: кружки, квадраты, ромбики и треугольники. Я с трудом в них разбиралась, иногда приходила в отчаяние, не представляла как Ефрем, Таня, Алеша и Лиза в них разберутся, если страницы попадут в Америку. Но и это становилось все более проблематичным.
Я снова часто ездила в Москву. Нитроглицерин в одной руке, другой прижимаю сумку. Однажды на вокзале, сидя на чемодане (стоять не могла), я сказала: «Другой муж пожалел бы…». Сказала не в упрек, хотела пошутить, а у Андрея задрожали губы. Тогда я показала рукой на трех молодых, здоровенных наших сопровождающих из КГБ (они стояли в двух шагах) и громко, чтобы они слышали, прочла: «И все тошнит, и голова кружится, и мальчики кровавые в глазах…». Вроде как нас успокоить, что тошнит меня не от слабости, и им сказать, что мальчики кровавые — это они. А потом в поезде, всю ночь не сомкнув глаз, твердила себе: «Дура ты дура и шутки твои дурацкие». Андрей ведь уже предчувствовал, что ему предстоит, письма иностранным коллегам писал с просьбой помочь, чтобы меня пустили в США для операции на сердце. И мы оба понимали, что «за так» меня не отпустят — значит, голодовка. И разлука Бог знает на какой срок! («Разлука ты, разлука, чужая сторона…» Чужая всегда там, где не вдвоем!)
Так вот и было в жизни. И книга — все-таки осуществленная, вопреки всему выжившая, «всем чертям назло». И эти письма — я передала их вместе с рукописью в конце февраля 1984 года. И страх за меня. И «Люсенька, надо», когда я в третий раз ехала в Москву, чтобы переправить на Запад статью «Опасность термоядерной войны». Дважды она по дороге пропадала. Жаль, не знают об этом прагматики и миротворцы из американских фондов. И по сей день живучи упреки, что я его не жалела — не удержала от голодовок, а однажды ему: «Андрей, пожалей Люсю». И наш ответ на них тогда, и мой — сегодня: это не ваше дело. Не ваше — навсегда!
Из дневника Андрея Сахарова. 1984 г., февраль. «Я хочу, чтобы в книжке был наш с Люсей семейный портрет — глядя на него, думаешь о том времени, когда он будет экспонироваться: „Б. Биргер. Портрет неизвестных. Эпоха ранней атомно-электрической цивилизации. Восточная Европа. Планета Земля“».
А ответить на вопрос «Когда закончена книга?» я так и не смогла. Все три даты — 15 февраля 1983 года, 21 мая 1983 года и февраль 1984-го — правильны. Но будет еще четвертая, о которой мы не знали…
Однажды, уже когда у меня был второй (а может, это был третий?) инфаркт, Андрей сказал, что он не сможет жить без меня и покончит жизнь самоубийством. В его тоне была какая-то не свойственная ему истовость, как будто он заклинает судьбу или молится. Я испугалась. И просила его ничего не делать сгоряча. Взяла слово, что, если это случится, перетерпеть, переждать полгода. Он обещал.
Но вот счет веду я: уже прошло полгода, как Андрея нет. У меня никогда не было мысли о самоубийстве. Значит ли это, что я люблю его меньше, чем он меня? Что я слабей или сильней его? Мы ведь не знаем, сила или слабость — самовольный уход из жизни. Я живу. Говорю по телефону. Открываю дверь на звонок. Ем. Смеюсь. До 4–5 часов утра сижу за компьютером. Пишу о том, что болит — во мне, в стране, в мире. Радуюсь рождению внука. Мучаюсь бедами детей. Сплю, хотя со сном плохо. Разлюбила мыться и одеваться — каждый раз надо себя заставлять. Но ведь и это жизнь. И все время ощущаю, что жизни во мне нет. Или она какая-то другая — моя теперешняя жизнь, в которой был Новый год без Андрея. Потом мой день рождения в далеком заокеанском аэропорту — без Андрея. Весна, его день рождения без него. Другая жизнь.
…Самолет летел над океаном. За иллюминатором было розовеющее рассветное небо. Подумалось, что я прожила три жизни. В первой тоже было розовое небо, детство, светлая любовь девочки-подростка, стихи, сиротство, танцы, война, смерть. Но эта первая жизнь вся была — розовое небо. Вторая жизнь — роды, женское счастье, радость профессионального труда. Ее главным содержанием были дети.
Третья жизнь — Андрей! Как в старой сказке, сошлись две половинки души, полное слияние, единение, отдача — во всем, от самого интимного до общемирового, всегда хотелось самой себе сказать — «так не бывает!». «Ты — это я» — формула этой жизни. Она стала высшим смыслом всей жизни. Всех — первой, второй, третьей. И объединила их в одну.
Теперь я в четвертой жизни. Шесть месяцев. Сто восемьдесят дней. Десять месяцев — триста дней. Скоро год…
Каждое утро возвращает к реальности, в которой Андрея нет, его несмятая подушка. Утром всего трудней заставить себя жить.
Днем приходит обыденность, Звонки, люди, дела. Вечер и ночь до 3–4-х теперь у меня самое светлое время суток — его бумаги, статьи, книги.
И «Воспоминания» — мы семь лет ждали выхода книги в свет. Почему так долго? Это уже другой детектив, на другой сцене — в США. Дети и Эд Клайн боялись, что выход книги может ухудшить наше положение, что мы станем жертвой какой-нибудь очередной провокации КГБ или других советских властей. Вместо того, чтобы заключить с издательством договор с солидным авансом, который является реальным залогом быстрого издания книги, они заключили договор на основе секретности. В договоре нет фамилии автора, нет названия, но указано, что о рукописи в издательстве может знать только редактор и переводчик, что она должна секретно храниться, не выноситься из издательства, что ее публикация может быть остановлена на любом этапе, и еще много таких пунктов, которые тормозили работу. Затрудняла невозможность посоветоваться с автором, если перевод вызывал сомнения, особенно там, где речь шла о науке.