Тот вьюжный, морозно-оттепельный, пронзительный ветреный декабрь 1989 года… Забудут ли его те, кто сошелся в тесном помещении Московской коллегии адвокатов на гражданскую панихиду перед церковным отпеванием Софьи Васильевны Каллистратовой — адвоката, защитника, не потому, что это профессия, а защитника людей по всей сути своей души, по всей линии жизни.
Я не знаю никого, кто сделал бы больше для своих подзащитных, чем Софья Васильевна. И для тех, кого история назвала диссидентами, чтобы они по праву получили свое второе историческое название — правозащитники. Ведь это не только защита людей, конкретных, страдающих и страждущих. Но защита Права. Она была нашим учителем в воспитании уважения к Праву как необходимой составляющей жизни нормального общества, нормального государства. И еще одно удивительное качество отличало Софью Васильевну, редкое и трудно объяснимое. При ней люди становились лучше. Она как-то непонятно пробуждала все хорошее в них, то, что было сковано обстоятельствами жизни или особенностями характера. Они становились отзывчивей, человечней, я бы даже сказала (хоть это звучит немного громче, чем хотелось бы), — при ней люди становились всечеловечней.
Я не помню, как впервые встретилась с Софьей Васильевной. Наверное, это было летом или в начале осени 1970 г., когда я искала адвокатов для находящихся под следствием участников ленинградского «самолетного дела». Никогда до этого я не имела дела с адвокатурой и была, что называется, «белый лист», но сразу почувствовала, что лучшего советчика не найти. В последующие годы мне еще не раз предстояло пользоваться советами Софьи Васильевны, а с 1977 г. постоянно вместе работать над составлением и редактированием документов Московской Хельсинкской группы.
Как во всяком добровольном и не регламентированном строго сообществе, в Хельсинкской группе рождались противоречия, и временами было трудно прийти к согласию. Возможно, если б с нами не было Софьи Васильевны, то возникли бы и ссоры. Более ста пятидесяти документов нашей группы не только прошли требовательную и тщательную правовую оценку Софьи Васильевны, но часто она была и их инициатором и первым автором. После ареста основателя и первого руководителя группы Юрия Федоровича Орлова в феврале 1977 г., а затем отъезда на Запад сменившего его Петра Григорьевича Григоренко в Хельсинкской группе не было (по общему решению) формального председателя, но бесспорно нашим неофициальным руководителем и высшим авторитетом была Софья Васильевна.
Группа выпустила свой последний документ в дни, когда против Софьи Васильевны было возбуждено уголовное дело и после неоднократных обысков ее вызывали на допросы. В нем, в частности, говорится, что мы считаем дальнейшую работу группы невозможной в условиях, когда тридцать пять стран, подписавших Хельсинкский Акт, не в силах прекратить преследования членов общественных Хельсинкских групп. Этот документ подписан тремя членами группы, к тому времени остававшимися на свободе, — Софьей Васильевной Каллистратовой, Наумом Натановичем Мейманом и мной. Впоследствии мне неоднократно пришлось выслушивать упреки за него, и некоторые расценивали документ как предательство по отношению к тем, кто уже был арестован и находился в лагере или ссылке. Боюсь, что подобные упреки были и в адрес Софьи Васильевны. Но не она и не Наум Натанович были инициаторами этого документа, а я. Я и сегодня не могу согласиться с теми, кто так остро воспринял этот наш формально общий — троих — шаг. Я думала в то время (и продолжаю считать так и теперь), что наше (группы) существование тогда становилось фикцией. Работать по-настоящему мы уже не могли — против Софьи Васильевны было возбуждено уголовное дело, Наум Натанович упорно добивался разрешения на выезд из СССР, я со дня на день ожидала, что каждая моя поездка из Горького в Москву станет последней. А кроме того — просто так, по-человечески — не могла я себе представить и не могла допустить, чтобы Софью Васильевну осудили, пусть даже по самому мягкому варианту — в ссылку. Так что все прошлые (и будущие) упреки за последний документ Московской Хельсинкской группы должны адресовать только мне.
Я очень любила Софью Васильевну, и в этом я не исключение. Думаю, что многие из тех, кому выпало счастье близко общаться с Софьей Васильевной, были глубоко и искренне к ней привязаны. За ясный ум, за доброту, за юмор и человеческое обаяние. И просто так — ни за что. Но есть у меня и свой, почти интимный, критерий, и, возможно, моя любовь к ней, помимо всего, в какой-то мере была ответом на то, что она относилась ко мне как ко мне, а не как к жене Андрея Дмитриевича Сахарова и уж точно не как к жене а-к-а-д-е-м-и-к-а. И к академику она тоже относилась как к человеку. Никакого придыхания или культа исключительности. И как же бесконечно и навсегда я ей благодарна за это.
Сахаров не увидел своей книги «Воспоминания». Он ушел из жизни за полгода до того, как она пришла к читателям. Не увидела книгу, одна глава которой почти полностью посвящена ей, и Софья Васильевна. Это не его воспоминания о ней, а рассказ о совместной работе, о той неоценимой помощи, которую Софья Васильевна оказывала Андрею Дмитриевичу на протяжении многих лет.
1997
Приложение 10Елена Боннэр. Памяти Андрея Малишевского (1943–1997)
Из приложения «Об авторе» в посмертном издании трудов А. В. Малишевского «Качественные модели в теории сложных систем», М.: Наука-Физматлит, 1998.
Андрея Малишевского привел к нам в дом Владимир Лумельский. Вернее, не к нам, а в дом моей дочери и зятя. Было это в конце 1974 или в начале 1975 г. Вскоре Володя уехал в США. Уехал, если столь прозаический глагол соответствует тому, что тогда это означало. В 1977 г. были вынуждены уехать (вернее сказать, были выдавлены) из страны мои дети. А Андрей Малишевский, войдя в их круг, как-то незаметно и тихо вошел и в наш, хотя был на пол-поколения старше их и на те же пол-поколения младше Андрея Дмитриевича и меня. С тех пор отношения Андрея Малишевского со всеми четырьмя поколениями нашей семьи становились все более близкими и с каждым по-своему глубокими: и с моей мамой, Руфью Григорьевной Боннэр, и с внуками, подросшими ко времени, когда они смогли приезжать в Москву, а Андрей получил возможность летать в Европу и Штаты в научные командировки.
С января 1980 г., когда Андрей Дмитриевич был выслан в Горький, Андрей совершенно естественно для него, хотя в условиях тогдашней жизни это не было само собой разумеющимся, остался в числе тех наших знакомых и друзей, которые сохранили верность прежним отношениям и дому на ул. Чкалова. Он всегда навещал меня во время моих приездов в Москву, выполнял какие-то мои хозяйственные поручения и был в числе тех, кто демонстративно провожал нашу невестку Лизу, когда она наконец получила выездную визу после нашей с А. Д. голодовки. На аэродроме в Шереметьево он преподнес ей подарок, вызвавший смех у провожающих и озабоченное недоумение у пристально наблюдавших за нами сотрудников в штатском. Это был веник — простой веник с базара. Так как он не мог означать «выметайся» — Андрей был дружен с Лизой, то, видимо, был призван стать овеществлением выражения «отряхни прах с ног своих». Когда меня в 1984 г. осудили к ссылке и тем самым я была лишена возможности приезжать в Москву, Андрей регулярно писал в Горький и посылал книги, иногда по нашему заказу, чаще по своему выбору. Сохранилось несколько писем А. Д. к Андрею. Одно из них, 1984 года, о присланной нам книге А. Пуанкаре. Оно короткое и, мне кажется, заслуживает того, чтобы быть приведенным полностью: «Дорогой Андрей! Большое спасибо за очень интересную книгу Анри Пуанкаре. Еще в юности я прочитал его „Науку и гипотезу“, эта книга вместе с „Механикой в критико-историческом изложении“ Эрнста Маха произвели на меня большое впечатление, хотя я далеко не был согласен с авторами, скорее наоборот. Конвенционализм, вообще говоря, кажется мне малоплодотворным, попросту — заблуждением. Сейчас, читая в присланной Вами книге острые и глубокие (но не всегда кажущиеся мне верными) рассуждения Пуанкаре, я вновь испытываю чувство восхищения и заинтересованности. Очень многое (большую часть) я читал впервые. С благодарностью. Ваш А. Сахаров».
Другие сохранившиеся письма относятся к первой половине 1986 года, когда я находилась в США, и Андрей Дмитриевич жил один. Они касаются быта А. Д., но основное их содержание — это подробности о моей операции на сердце. Интересно, что в 84-м г. А. Д. обращается к Андрею на «Вы», а в 86-м — на «ты». Как произошел этот переход, я уловить не смогла, но, бесспорно, это проявление возрастающей внутренней близости и доверия: «Дорогой Андрей! Спасибо за поздравление, за присланные тобой батарейки. У меня их теперь полный комплект, так что больше пока присылать не надо. Вообще, я должен сказать, что мне сейчас практически ничего не нужно, особенно в бытовом и около-бытовом плане, тут у меня полный порядок. Книги К. Суна у меня нет, вероятно, следовало бы с ней ознакомиться, но, откровенно говоря, я не знаю, найду ли я в ближайшее время для этого возможность — парадоксально, но у меня постоянная нехватка времени — а может, это просто эффект возраста. 28-го я — уже вторично — говорил с Люсей по телефону (что само по себе воспринимается как чудо, в дополнение к главному чуду — ее поездке). Андрей, еще раз спасибо за память, за постоянную заботу! С новым годом, с новым счастьем! Исполнения желаний! Андрей С.».
В декабре 1986 г., проведя в Горьком день в день шесть лет и одиннадцать месяцев, после телефонного звонка М. С. Горбачева, Андрей Дмитриевич получил возможность вернуться в Москву. Мы приехали налегке с теми же двумя дорожными сумками, с которыми улетали туда. Разница была только в том, что при возвращении не было конвоя. Спустя какое-то время мы возвратились в Горький, чтобы собрать вещи. На помощь к нам на несколько дней приехали Андрей Малишевский и Леонид Литинский. Вместе с Андреем Дмитриевичем они напаковали 53 ящика книг и бумаг — поразительно, как мы сумели ими обрасти! Это были очень хорошие дни! Трое мужчин занимались упаковкой багажа, я крутилась на кухне, кормила их и катала по весеннему и уже не кажущемуся столь неприветливым городу.