антом, редким, как всякий талант, и столь же драгоценным.
Подобная одаренность не всегда воспринимается обществом однозначно. В наши дни иные привычные нам оценки изменили смысл на противоположный, вот даже слово «эгоист» из отрицательного, чуть ли не ругательства, перешло в разряд одобрений. Помню буквально потрясший меня разговор, случайно услышанный в один из приездов в Москву на остановке троллейбуса, где некий молодой человек, чтобы не терять времени в ожидании, наставлял своего юного спутника, возможно, младшего брата: «Ты по натуре эгоист, это хорошо, но тебе недостает твердости, ты боишься навредить. Запомни, вся эта фигня: „дружба“, „благородство“, „жить для других“ — трёп для дурачков, нет никаких „других“, есть ты и твои интересы».
Для ровесников этих ребят стОит, пожалуй, напомнить, что значило понятие дружбы в советское время, время крушения естественных связей, родственных и социальных. В течение долгих лет связи родственные разрушались необходимостью держать их в тайне: не дай Бог на работе узнают, что бабка и прабабка у тебя дворянки; что дед владел фабрикой, а его сестра держала швейную мастерскую; что тетка была замужем за арестованным; что двоюродная сестра еще до 17-го года (того, прошлого века, а не нынешнего) вышла замуж за иностранца и уехала пусть не в Америку, а хоть в Польшу или, того страшнее, что у мамы в девичестве была еврейская фамилия. Скрывать — это еще не самое жуткое, в конце тридцатых людей заставляли отрекаться от близких! Отрекались от арестованных отцов, мужей, жен, какие уж тут «родственные отношения», само слово «родня» обесценилось. Отношения социальные, те, что не по выбору, тоже были извращены: добрососедские — уродством коммунальных квартир, уничтоживших приватность, выставлявших на всеобщее обозрение интимные стороны семейной жизни, отношения служебные — страхом доносов и разоблачений. Самый дух времени был отравлен недоверием, разобщенность, взаимная неприязнь правили бал.
Что нам оставалось? Великое счастье дружбы. Возможность обрести пусть не Alter Ego, но единомышленника. Найти того, кто говорит с тобой на одном языке, настроен на одну с тобой волну и понимает простые слова «хорошо» и «плохо» так же, как ты, — иными словами: испытать блаженное чувство доверия к другому представителю рода человеческого. В советское время, если люди находили свой круг друзей, это был бесценный подарок, которому радовались и который тщательно берегли. Помните у Мандельштама: «Я дружбой был, как выстрелом, разбужен»? Если для Пушкина естественно воскликнуть: «Друзья мои, прекрасен наш союз!», ибо лицейская дружба, сохранившаяся взрослыми людьми, для него — логичное и радостное продолжение детских игр и светлых переживаний общей ранней юности, то для Осипа Мандельштама дружба — это потрясение сродни удару, взрыву, это неожиданность, оглушающая подобно выстрелу. Нежданный дар.
Люся Боннэр была центром и душой многих дружб, складывавшихся и выживавших в недружественное время.
Дружба моей семьи с семьей Елены Георгиевны началась в шестидесятых знакомством Люси с моими родителями, старше нее почти на 20 лет, и продолжается на протяжении пяти поколений с её стороны и четырех — с нашей. Это не значит, что добрые чувства передавались по наследству, нет, все дружбы и малых и старых происходили одновременно. Мои родители были дружны и с люсиной мамой, Руфью Григорьевной, — замечательной личностью, необыкновенной красавицей даже в те преклонные ее годы, когда я её видела, и с самой Люсей. Дружили наши сыновья, люсин Алеша и мой Костя — Андрей Дмитриевич в «Воспоминаниях» говорит, что их отношения были похожи скорее на отношения братьев, старшего с младшим, у меня тоже сложилось такое же впечатление. Костя был двумя годами моложе Алеши и так увлекательно было наблюдать, как старший «воспитывал» младшего, а младший отстаивал свою независимость. В 12–14 лет иметь старшего друга — что может быть лучше!
Я не попадала ни в одну из возрастных групп, но меня дружеские чувства связывали равно со всеми поколениями этой замечательной семьи.
А. М. Бамдас, мать мемуаристки.
Глядя издалека, хочу отметить свойственную нашим отношениях взаимную честность и взыскательность. При самых теплых, даже нежных чувствах друг к другу у моего отца и Руфи Григорьевны были яростные споры и принципиальные разногласия. Они постоянно и горячо спорили — о чем? О личности Ленина! Руфь Григорьевна, которая провела 17 лет в лагере и ссылке, потеряла мужа в ходе репрессий, адекватно оценивала Сталина, но при этом считала, что Ленин вовсе не был таким же безнадежным чудовищем. Она полагала, что начало советской власти было многообещающим, и если бы всё пошло по ленинскому пути, страна достигла бы процветания. Мой отец, будучи ее ровесником, но прошедшим иной жизненный путь, приветствовавший в 1917-ом Февральскую революцию и скептически относившийся к октябрьскому перевороту, придерживался других взглядов: считал, что всё, начиная с октября семнадцатого, было единым трагическим процессом. В конце концов, отец и Руфь Григорьевна как-то пришли к консенсусу, нашли общий язык, и горячие споры, которые велись в начальную пору знакомства, со временем постепенно затухали, взгляды как-то сблизились. Моя мама иной раз позволяла себе высказывать Руфь Григорьевне неодобрение по поводу домашних дел, Люся осуждала мою покорность обстоятельствам и неумение постоять за себя, отец критически отнесся к вступлению Елены Георгиевны в партию (как известно, она не долго там продержалась) — при том никто ни на кого не обижался: пытались объяснить свою позицию, трезво оценить упреки, спокойно соглашались или так же спокойно оставались при своем мнении.
Как и принято было в годы «позднего реабилитанса», когда правда о убийствах, лагерях, инсценированных процессах открылась большей части населения страны (меньшая часть, люди нашего круга, никогда не верили официальной информации, но и они не знали многих чудовищных фактов), в кабинете моего отца, как на множестве московских и немосковских кухонь, рассуждали о политике. Стержнем бесед оставались преступления советской власти и подчас наивные мечты о крушении «империи зла», «тюрьмы народов», светлом будущем свободной России и, разумеется, постоянный обмен информацией: выпусками «Хроники текущих событий», сам- и тамиздатом.
Самый острый момент в нашем общении был связан с Эдуардом Кузнецовым. До «самолетного дела» Елена Георгиевна приводила его в наш дом, он всем понравился и ему, похоже, было у нас интересно. Когда выяснилось, что Эдик — как мы его называли — арестован и ему грозит смертная казнь, мы все, мои родители и я, помчались в Ленинград. Не в наших силах было ему помочь — то было желание быть ближе к человеку, находившемуся в опасности.
Позднее, когда Кузнецов был уже в лагере, Люся принесла нам полученные оттуда его записки. Мы читали их с огромным волнением, как весть с иной планеты, и я по сей день горжусь тем, что принимала участие в их передаче за границу. Как водится, трагическое и смешное любят являться вместе, и в истории связанной с «самолетным делом», не обошлось без анекдота. Некий весьма привлекательный молодой человек, которого я едва знала, неожиданно пригласил меня на ужин в элегантный ресторан (что тогда было не очень принято). Я была удивлена и, признАюсь, польщена его вниманием, принарядилась, настроилась на приятный вечер, а оказалась, что он выбрал такой способ сообщить мне, что его вызывали «в органы» и допрашивали: знает ли он что-нибудь о моем участии в передаче за рубеж «Дневников» Эдуарда Кузнецова, к тому времени они уже были там опубликованы. К счастью, он ничего не знал и от него отвязались. Вспоминаю этот эпизод как забавную иллюстрацию к нашей тогдашней жизни: молодой человек приглашает молодую женщину в ресторан лишь для того, чтобы предупредить: ею интересуется тайная полиция.
Гэбэшники не оставляли нас своим вниманием, мы и даже наши дети всегда находились под бдительным их присмотром, они нам не давали о себе забывать. Мой сын Костя увлекался фотографией и как-то — было ему тогда лет 13 — в выходной день отправился к Алеше показать свои новые работы. На подходе к сахаровскому дому на Чкаловской к нему привязались парни сильно старше и крупнее и выдрали из рук папку с отпечатками. Похоже, что Костю с его папкой приняли за курьера, доставляющего в дом Сахарова письма или иные важные бумаги диссидентского толка. Когда мне поручили передать Андрею Дмитриевичу от Юлия Даниэля коробку с записками заключенных, вывезенную тайком из зоны, — то был драгоценный груз и я, естественно, опасалась за его сохранность, помятуя тот случай, я сочла за лучшее попросить моего друга, Евгения Габовича, диссидента, человека смелого и физически очень крепкого, ни о чем не спрашивать, но подстраховать меня, что он молча и достойно выполнил, не без удовольствия побывав лишний раз в доме Сахаровых, где нас радушно приняли и угостили чаем с пирогом.
Дружба наших семей, разумеется, не сводилась к обмену литературой и размышлениями о судьбах новейшей истории: она была деятельной, эта дружба. В последние годы своей жизни мой отец часто болел, Елена Георгиевна, преподававшая в медицинском училище, выбрала из бывших своих студентов молодого человека, на которого могла положиться и которому могла доверять. По ее просьбе ее друг Женя Врубель, к тому времени дипломированный фельдшер, по первому зову приезжал к нам и был куда полезнее так называемой «Неотложки», городской медицинской службы быстрого действия. При тогдашнем состоянии медицины в СССР это было просто спасением для нашей семьи. После кончины моего отца Руфь Григорьевна оставалась верным другом моей маме, часто, не реже раза в неделю, навещала ее.
Познакомились мы на даче, в Мичуринце году, я думаю, в 1964-м, а позднее, подружившись, много лет снимали дачи по соседству в писательском поселке Переделкино — совсем рядом, на одном участке, так близко, что купленный в магазине «Детский мир» игрушечный, однако исправно работавший телефон (мобильных в те годы и в помине не было) удавалось протянуть от одного домика к другому, так что мальчишки, Алеша с Костей, когда разлучались ненадолго, могли им пользоваться, а если же случались помехи или птицы повреждали линию, Алеша в три прыжка преодолевал расстояние от своей двери к нашему окну и мигом перемахивал через подоконник. Жили практически одной семьей, мы с Еленой Георгиевной по очереди таскали туда провизию — в то время рядом с дачами не было возможности купить что-нибудь существенное. По выходным дням выносили столы наружу, расставляли их в одну линию между домами, собирали вместе и рассаживали своих гостей. Во время одного из таких застолий мои родители, мои гости, мой сын и я впервые увидели воочию Андрея Дмитриевича Сахарова. Все мы исподтишка его разглядывали, а владелец участка, обрусевший немец, когда подошел поздороваться и был представлен Андрею Дмитриевичу, осведомился: «Это правда, что ваша фамилия на самом деле Цукерман?», на что А. Д. с несколько извиняющейся улыбкой вежливо возразил: «Нет, неправда, Сахаров — это моя настоящая фамилия».