14 декабря 1989 года, когда мы получили ужасную весть о смерти Андрея Дмитриевича, я немедленно хотела каким-то образом попасть в Россию. Я с трудом дозвонилась в советское консульство в Бонне. Сказала: «Я знаю, что я в черном списке, но я хочу получить визу!» Сотрудница консульства попросила подождать и сказала, что я больше не в черном списке. Но я всё равно не получила визу, и так было несколько раз: консульство здесь было не против, а в Москве — против. Затем это кончилось — я вообще гражданин России сейчас — указом Бориса Ельцина.
Когда с 90-го года я начала по делам бывать в Москве почти каждый месяц, я постоянно останавливалась у Люси — даже если она была в отъезде. В Москве я занималась социальными проектами. Опекала меня Зоря, её двоюродная сестра.
В 90-х в России я пыталась давать не инструкции — Боже упаси — но какие-то рекомендации по устройству гражданского общества. Иногда я появлялась в каких-то телепрограммах. Но в основном — это было тогда нужно — я занималась просто социальными вопросами. В начале 90-х люди были на грани голода. На деньги, которые я собирала в Германии в рамках организации «Континент» — сначала у нас получалось собирать довольно крупные суммы — я организовывала столовые в Москве, старалась помогать больницам, в Питере занималась блокадниками. Мы успели сделать довольно много. Были организации намного крупнее нашей, наша была маленькой и работала на общественных началах.
Я регулярно общалась с Наиной Ельциной, мы делали вместе проекты в Екатеринбурге. Почти каждый раз, как я бывала в Москве, я встречалась с Наиной. Была знакома и с Борисом Ельциным. Елена Георгиевна и Наина Ельцина общались — я их познакомила. Наина знала, что я живу у Люси, и она приезжала к ней. Потом она уже приезжала и без меня. Мы сидели на кухне, обсуждали происходящее. Помню, я звонила Люсе во время кровавых событий 1993 года[207], и Люся сказала: «У меня сидит Наина Иосифовна, хочешь с ней поговорить?» Я с ней тоже говорила: она была в слезах, потому что были первые жертвы.
Они постепенно прекратили общаться — когда Елена Георгиевна всё больше времени проводила в Бостоне и из-за чеченской войны. Наина Иосифовна не пыталась оправдать эту войну — отнюдь! Она пыталась объяснить, как до такого дошло, как такое решение принял Борис Николаевич.
Обстановка у Елены Георгиевны была — куча людей, всегда проходной двор, всегда «что-то случилось», всегда какой-то стресс. Ещё был Нагорный Карабах — Люся как человек, если можно так сказать, с «армянским характером», была безумно занята этим вопросом.
Каждый день она либо сидела с гостями, либо занималась чем-то, в чем нужно было срочно помочь. Постоянно кто-то звонил. Люся просила меня брать трубку. Я научилась быстро спрашивать, кто просит её к телефону. Люся решала, говорить ли с этим человеком.
Помню, как по ночам повторяли очень интересные трансляции Съезда народных депутатов СССР[208]. Каждую ночь мы смотрели их до пяти утра. Люся потом долго спала, а мне приходилось в шесть-семь утра вставать — ради моих проектов. Спала я тогда два, максимум три часа.
Хотя часто было ощущение страха из-за политики, была и бодрость — было какое-то движение в нужную сторону. Это был утомительный, но здоровый для неё стресс.
Елена Боннэр и Наина Ельцина, начало 90-х.
Потом мы с Люсей разошлись немножко в политических оценках, что не мешало нашей личной дружбе. Я поняла в какой-то момент, что то, что происходит в России, и что нас абсолютно не устраивает, это закономерность, которая должна случиться после определенных вещей. Люся не хотела с этим мириться.
Главным предметом наших разногласий была Чечня. Я тоже была в ужасе от войны, но могла объяснить, почему началась Первая чеченская, что это была грандиозная ошибка. У нас были разногласия с Люсей в связи с Буденновском — она считала, что нужно выполнять требования террористов, сравнивала чеченских террористов с партизанами времен Второй мировой войны, сильно симпатизировала Лебедю на президентских выборах 1996 года.
Когда она жила в Бостоне, я регулярно звонила ей, но мы всё больше избегали политических вопросов. Хотя в международных делах мы сходились во мнениях. На старости лет всё больше и больше она отдавала себя семье. Она, конечно, была разочарованным человеком — как все до какой-то степени, её спасали внуки и дети. Разочарование — из-за ситуации в России, из-за фантастической глупости и некомпетентности западных политиков. Я просто рада, что она не дожила до того, что сейчас происходит.
Разочарование — когда получается не то, за что ты боролась, когда тебе вскоре уходить из этого мира и ты понимаешь, что лучше уже не станет. Когда мы молодые, мы надеемся, что мир изменится к лучшему, для пожилых людей это уже не так.
Елена Гессен
Елена Гессен (Елена Самуиловна Минкина) (1942–1992) — публицист, литературный критик, специалист по немецкой литературе и переводчик с немецкого и английского языков. Эмигрировала в США в 1981 году. Научный сотрудник Гарвардского русского научного центра, ответственный редактор журнала «Обозрение». Аналитический журнал «Русской мысли» (1982–1986). Будучи близко знакома с детьми Елены Боннэр (и с нею самой и Андреем Дмитриевичем после их освобождения из горьковской ссылки), была редактором «Воспоминаний» Сахарова и «Дочки-матери» Боннэр, впервые увидевших свет в нью-йоркском издательстве имени Чехова в 1990 и 1991 гг.
На обложке книги[210] — три милых женских лица, три поколения семьи Боннэр: бабушка, мать, дочь. Последняя фотография — женщины, лицо которой, многократно воспроизведенное на газетно-журнальных полосах, бессчетно показанное по телевидению, станет известно всему миру; с ней будут позировать государственные деятели разных стран; лучшие журналисты будут считать за честь взять у нее интервью; фотокоры всех агентств будут фиксировать каждое ее движение. Но все это — и всемирная слава, и безмерные испытания — пока еще впереди. Перед нами — юное лицо, две косы, прямой испытующий взгляд: фото 37-го года, девушке на карточке — она выглядит взрослее и серьезнее своих лет — всего четырнадцать, всё, как будто начинается.
Елена Гессен, 1991 г.
Начинается? Но многое в этой юной жизни уже кончилось — оборвалось детство, внезапно и страшно, обвалом, катастрофой — арестом отца, горем и неизвестностью. На последних страницах книги воспоминаний о детстве запечатлен ужас разрушения семьи, падения дома. Брат и сестра, ей — четырнадцать, ему нет десяти, с любимыми книжками в руках уходят из квартиры, в которой вчера был обыск, в которую больше никогда не вернутся. Последняя строчка: «Так мы и уйдем из отчего дома, потому что отчий дом кончился — он с „Квентином Дорвардом“, а я с Маяковским».
Вряд ли нужно объяснять, почему в наше время так популярны стали мемуары, которые читаются сейчас едва ли не больше беллетристики. Нигде столько не делалось для того, чтобы выкорчевать память, как в нашей стране. Выдирали, выжигали, ничего не жалея, по-черному, наглухо, с концами, казалось, навсегда…
Елена Боннэр, 1937 г.
В американских школах ученики второго-третьего классов получают задание — выспросить у родителей, из каких стран приехали их (пра-) дедушки-бабушки, на каком языке говорили в семье пятьдесят лет назад, проиллюстрировать сочинения семейными фотографиями — называется это «проследить свои корни». Рассказать сыну о нашей семье я кое-как сумела. Но до чего постыдно мало знала я сама о ней в свои семь-восемь лет! И не потому, что не хотела знать. Помню бесконечные свои вопросы над фотографиями в семейных альбомах: «А это кто?» — и в ответ — испуганное молчание или невнятно-поспешное: «Дядя Федя. Он умер». Тень таинственного «дяди Феди» витала над всем детством — чтобы потом оказаться известным эсером Федором Гернштейном, расстрелянным на Соловках (а ведь могли и фотографии даже не сохранить, обрезать отовсюду дядифедино лицо — и так бывало). Или — ещё более загадочная история, бесплодно дразнящая детское воображение: неведомо откуда взявшаяся «тетя Дора», о которой никому нельзя говорить, которая появляется на два дня, проводит две ночи в недрах бездонной коммунальной квартиры, чтобы тут же исчезнуть навсегда — словно никогда и не бывала, и все хитро, исподволь затеваемые разговоры о ней моментально прерываются шиканьем. Только через годы становится известно, что это была какая-то «десятая вода на киселе», пробиравшаяся из дальней ссылки в близкую, на сто первый километр — в Москве ей даже переночевать было подсудно. И как же тут заниматься корнями? Далеко ли заведут нас поиски? Увы — и недалеко, и неглубоко.
А коли так — «надо ли вспоминать?» Этими словами, как ни странно, начинается «Время и место», посмертно изданный роман Юрия Трифонова, писателя, больше многих сделавшего для восстановления связи времен. «Надо ли вспоминать?» — этим вопросом задается герой романа, писатель Антипов, для которого, — как и для автора— поворотным моментом в жизни стал арест отца. Впрочем, ответом на вопрос становится сам роман — результат запущенной на полный ход работы памяти.
Для Елены Боннэр вопроса — надо ли вспоминать? — не возникает: она изначально уверена в ответе. Истоком книги, стимулом дня разматывания клубка воспоминаний становится смерть матери. Возникает желание объясниться, разобраться — «вдруг оказалось, что не хватило прошедшей жизни»; начинаются поиски корней, построение родословной. «Кривое родословное дерево», — шутит автор по поводу того, что получилось: ибо родственники, и то не все, были известны ей только с материнской стороны. И лишь в 1988 году Елену Боннэр чудом нашли армянские родственники отца, о которых она никогда раньше не слышала.