Но, по нашим временам всеобщего беспамятства, картина древа семьи Боннэр очень внушительная. В этой семье хранили фотографии в альбомах, сберегали — и сберегли — память. Свидетельством тому — воспроизведенные в книге, на удивление четкие фотокарточки конца прошлого-начала нашего века: прадедушка, прабабушка, послесвадебная фотография деда и бабки, дядья, тетки — музыканты, ученые, врачи, литераторы, инженеры, бравый николаевский солдат перед отправкой на фронт (1915 год), политкаторжане, меньшевики, эсеры, большевики… Обычная (чуть не написала «типичная») большая трудовая еврейская интеллигентная семья. И — обычное же завершение судеб в тридцатые-сороковые-пятидесятые: погиб в лагере… умер в ссылке… расстрелян… уничтожена немцами… умерла в блокаду… погибла на фронте… Как тут не вспомнить пастернаковское: «История не в том, что мы носили, а в том, как нас пускали нагишом».
Нельзя не подивиться цепкой памяти рассказчицы, которая пронесла через десятилетия — и какие десятилетия! — не просто события, но краски, запахи, словечки, все то, из чего слагается «шум времени». Даже в описаниях блужданий маленькой «бродяжки» Люси по московским и ленинградским улицам ощущается атмосфера той поры. Чуткое ухо шестилетней девочки фиксирует появление новых слов: «ордер, который где-то давали», «жилплощадь», «прописка»… Автору удалось самое трудное: не заслонить тогдашний взгляд ребенка сегодняшним, взрослым, более трезвым, более знающим, но наверняка в чем-то и более тривиальным. А сколько в книге поразительных первооткрытий — «чистого поля» и городских улиц, себя самой и окружающих, — которые почти неизбежно сопутствуют всякому пробуждению души, но со временем забываются, затираются наслаивающимися впечатлениями. Здесь же явственно ощутимо — и передано читателю — счастье прогулок в глубоком снегу, таинственного чтения в сумерках на подоконнике в лесной школе, радость поездки через всю Москву на трамвае, идущем так неспешно, что можно рукой касаться плывущих мимо деревьев. Счастье первой дружбы — и горе первой утраты, гордость от первого преодоления собственного страха; и надо всем, и за всем — энергия удивительно подвижного, открытого и светлого восприятии жизни.
И полет первой любви: классическая история школьной дружбы, переросшей в детско-юношескую любовь. Первые цветы, первый поцелуй, стихи на московских бульварах, танцы под патефон, знакомый всякому москвичу каток «Динамо» (не случайно ведь Елене Боннэр посвящена одна из самых пронзительно-ностальгических песен Галича «Два двенадцать, сорок три. Это ты? Ровно в восемь приходи на каток…»[211]). Юность, оборванная войной, гибелью любимого под селом со странным названием Мясной Бор, — сколько уже читали мы про этих «лобастых мальчиков невиданной революции», которые «ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы», — материал, казалось бы, отработан, знаком, зачитан до дыр, но рассказчица вносит в него собственные нотки. Взросление мальчика и девочки происходит посреди стремительно дичающего мира, который скрипит и рушится у них на глазах. Прежде чем стать солдатами самой страшной войны в истории человечества, Люся Боннэр и Сева Багрицкий становятся соседями по очередям тридцать седьмого года, в которых стояло полстраны. «Странными сиротами» назвал Илья Эренбург тех детей, кто в свои десять, или четырнадцать, или сколько там лет стали действующими лицами и жертвами народной трагедии. И «странными» они были потому, что теряли родителей в мирное время, не от болезней и не от старости и вовсе не потому, что судьба их была исключением из правил. «Мы всегда были „как все“, — утверждает Елена Боннэр. — И если уж были „исключительными“, то как раз до ареста и гибели наших, таких „идейных“, таких „партийных“, родителей».
Но все-таки главное в книге — это рассказ о семье, об отчем доме. Странный это был дом: шикарная, начальническая квартира в гостинице «Люкс», заселенной в начале тридцатых работниками Коминтерна, с казенными занавесками и мебелью, на которой поблескивали медные ромбики номеров, с «бюро пропусков» у входа — попробуй войди! Дом, бытие в котором определялось сознательным отказом — подкрепленным и собственным расположением, и государственной политикой — от всего «мещанского», от собственности, от быта. Дом, в котором неуклонно соблюдалась «генеральная линия партии», и даже дети чуть не с младенчества становились «партийными», вылавливая из разговоров взрослых отзвуки партийных ссор и дрязг. А взрослые, жившие в этом доме, правоверные коммунисты, истовые строители социализма, до предела захваченные своей работой, оставляли детей на попечение нянек, школ и пионерлагерей, успевая разве что заметить их — но редко когда разглядеть пристальней «в сплошной лихорадке буден»: «У мамы всегда весной была посевная, а осенью — уборочная», — это не упрек и не ирония, просто констатация факта. Прелестен рассказ о том, как во время тяжелой болезни десятилетняя Люся приходит в себя в больнице и видит возле кровати осунувшуюся и побледневшую мать. «Ты не уйдешь?» — спрашивает девочка, и мать обещает не уходить. Но дочери этого мало, она просит у матери партбилет и, получив его, прячет, успокоенная, под подушку. Надуманный жест из соцреалистического романа? Парафраза «Смерти пионерки» Багрицкого? Нет, голая и практическая правда жизни: Руфь Боннэр, работник МК, должна была регистрировать делегатов начинавшегося в те дни XVII съезда вошедшего в историю страны под горделивым названием съезда победителей и прославившегося тем, что едва ли не 90 процентов его делегатов не дожили до следующего съезда. Без партийного билета она на съезд — к месту своей работы — пройти не могла, и дочь об этом знала.
Вообще история и будничная жизнь не просто соседствуют в книге Елены Боннэр, но сопрягаются с удивительной непринужденностью, границы между ними размыты, и история легко вписывается в будни, а будни становятся историей. Да и как может быть иначе, если в дом секретаря исполкома Коминтерна Алиханова то и дело вбегали по-соседски вожди будущей мировой революции Тито и Тольятти, а девочка тайком ревновала отца к самой Пассионарии[212], если люксовские мальчишки выклянчивали марки у соседей — индонезийцев, китайцев, японцев, а спустившись этажом ниже, в «красный уголок», можно было подглядеть и подслушать, как проходит партийная чистка — как взрослые дяди и тети, подобно нерадивым школьникам, оправдываются на сцене перед полным залом слушателей и судей. Жена крупнейшего физика-атомщика Энрико Ферми назвала свою книгу воспоминаний о нем «Атомы у нас дома». Елена Боннэр могла бы назвать свою — «История за обеденным столом».
За этим обеденным столом сидели в первые ночи декабря 34-го ее родители и их друзья, оглушенные известием об убийстве Кирова. Страницы об этом — из самых ярких в книге: здесь все увидено как бы в двойном ракурсе — из прошлого в будущее и из сегодня, когда все известно, в прошлое, и наложением этих двух перспектив создается на редкость выразительная картина: «Стоп-кадрами: бледные лица, запавшие глаза, чья-то рука, стряхивающая пепел с папиросы. И лампа над столом то ли в дыму, то ли в тумане. Что провиделось им? верным ленинцам, сталинцам, кировцам?.. Неужели они ничего не понимали, не предчувствовали? Из тех, кто в кировские страдные ночи был у нас дома, погибли все мужчины!»
«Люкс», призванный быть полигоном мировой революции, превращается в опытное поле большого террора, где «каждую ночь шуровали группы военных, приходящих арестовывать, и были слышны их громкие хозяйские шаги. На лицах всех живущих в доме был отсвет обреченности». Девочка подслушивает разговор родителей, только что узнавших об очередном аресте — близкого друга: «Нас же с тобой не арестовывают», — уверяет отец, а в ответ — сквозь рыдание — доносится: «Ну, мы еще дождемся! Уже скоро!»
Тринадцатилетние Люся Боннэр и Сева Багрицкий придумывают себе странную игру: когда-то Лидия Густавовна Суок-Багрицкая сообщила сыну об аресте близкого друга словами «между прочим, арестован такой-то». Дети взяли эту формулу на вооружение, чуть изменив ее: «Севка чуть ли не каждый день сообщал мне новости про соседей и знакомых. Между прочими папа Юрки Селивановского. Между прочими папа Софы Беспаловой. Между прочими отчим Лены Берзинь… Я ему в тон отвечала. Между прочими мама Елки. Между прочими папа Нади Суворовой. Между прочими папа Маргит Краевской… Было похоже на игру. И было так страшно».
Проходя по коридору, девочка каждый день видит новые сургучные печати на дверях квартир — отметины дьявола — и только однажды посреди ночи раздаются выстрелы: это немецкий коммунист, которого пришли арестовывать, стрелял в энкаведешников и застрелился сам. «Для меня он стал героем, — замечает автор. — И был какой-то разрыв, какая-то пропасть в моем сознании. Я никак не могла соединить мысль о том, что он герой, что хорошо бы все начали стрелять, когда приходят арестовывать, с уверенностью в том, что наша страна самая лучшая в мире и что всему миру необходима мировая революция. С уверенностью, что „мы наш, мы лучший мир построим“».
Елена Гессен с Матвеем и Аней Янкелевич, середина 80-х.
Впрочем, мировоззренческий разрыв тоже в немалой степени определял жизнь этой семьи — демаркационная линия проходила все по тому же обеденному столу, и девочка с самого детства оказалась как бы на скрещении двух полярно противоположных подходов: «партийное влияние» матери, «женработника, партработника, анти-мещанки и максималистки», уравновешивалось влиянием бабушки, Батани, которая становится в книге не просто олицетворением традиций, прошлого устойчивого уклада жизни, в котором, как сказано у Пастернака, «принято было доверяться голосу разума… то, что подсказывала совесть, считали естественным и нужным», но еще и живым воплощением долга, ответственности, активно действующей, не сюсюкающей, не сусальной доброты. Цитируя строчки Владимира Корнилова: «И казалось, что в наши годы вовсе не было матерей. Были бабушки», Елена Боннэр подтверждает: «Были бабушки!». От бабушки — первые книги, Жуковский и Гоголь, первые уроки эстетики — в опере и домах бабушкиных подруг, ставших «бывшими» людьми,