Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна — страница 25 из 129

первые уроки этики и нравственности, когда в сытом, привилегированном доме партработников, снабжаемом пайками, в голодные годы постоянно подкармливаются «лишенки», «бывшие», да и просто неимущие родственники и знакомые. От бабушки, от ее постоянного противостояния одичанию жизни — первое смутное ощущение того, что мир, может быть, устроен вовсе не так правильно и четко, как кажется из газет, лозунгов и школьных собраний, и, быть может, первый опыт инакомыслия. Вот подслушанный в конце двадцатых разговор: Батаня просит дочь помочь дальней родственнице Нюточке, которая хочет эмигрировать. Руфь Боннэр сопротивляется: по ее мнению, Нюточке совершенно нечего делать в эмиграции. Батаня парирует: «А что она будет делать здесь? Ждать, когда вы ее прикончите?» — «Ну, за что ее, что ты, мама», — отбивалась моя мама, а Батаня ей с необычной суровостью ответила: «Уж вы найдете, за что. Обязательно найдете, не сейчас, так потом, но найдете обязательно».

«Все мы родом из детства», это уже изрядно затертое клише то и дело всплывает в памяти, когда читаешь «Дочки-матери». Противостояние — вот, пожалуй, ключевое слово для развития характера автора книги. Сначала просто детское сопротивление тому, что противоречит собственным представлениям о справедливости: «коллегией адвокатов» прозвала Люсю Боннэр учительница, к которой девочка без конца прибегала защищать обиженных. Потом — серьезный разлад с матерью, застигшей девочку за чтением крамольной книги — «Марии Магдалины» Данилевского и потребовавшей выдать имя подружки, у которой взята книга. И, наконец, первое лицом к лицу столкновение с государством, когда в конце 37-го, после ареста родителей, четырнадцатилетнюю Люсю трижды по ночам возят на допросы в «Большой дом», и она упорно молчит, не отвечая на вопросы следователя. Сколько потом будет еще таких противостояний — не счесть. Но начало осталось там, в тридцатых.

Марсель Пруст сравнивал книгу с кладбищем, на многих плитах которого уже нельзя прочесть полустершиеся имена. Елена Боннэр своей горькой, грустной, трогательной и вместе с тем удивительно светлой книгой помогает прочитать — или по-новому осознать — многие и многие полустершиеся имена, спасая их от забвения.

Семен Глузман

Психиатр, автор «Заочной экспертизы по делу П. Г. Григоренко». Политзаключенный и ссыльный 1972–1982 гг. Исполнительный секретарь Ассоциации психиатров Украины, автор многочисленных выступлений и публикаций по проблемам прав человека.

Е. Г. Боннэр

Сначала было имя. В какой-то беседе с Виктором Платоновичем Некрасовым, в документах Самиздата. Затем был голос, то ли по радио «Свобода», то ли в Би-Би-Си. Чуть позднее — какая-то мерзкая грязь в советской газете. Или журнале. Мерзкая, отталкивающая грязь о человеке и женщине с явным педалированием этнического происхождения. В ноябре 1971 года — личное знакомство.


Семен Глузман


Киевский железнодорожный вокзал. Меня ждут Елена Георгиевна и Андрей Дмитриевич. Виктор Платонович знакомит меня с ними. В то время я уже автор заочной экспертизы П. Г. Григоренко. Текст увёз летом в Москву Некрасов. Отдал из рук в руки Андрею Дмитриевичу. И вот — встреча. Увидев меня, Елена Георгиевна громко, эмоционально произносит фразу, реальный смысл которой я понял спустя два года, уже — в зоне ВС 389/35 на Урале. Я не подписал свой документ о Григоренко. Боялся. Очень не хотелось идти в тюрьму. Сахаров и Боннэр должны были попросить автора поставить своё имя. Елена Георгиевна тогда воскликнула: «Боже, какой мальчик! Какой юный мальчик!». А вокруг нас стояли однотипные молодые рослые крепыши, и каждый из них внимательно читал газету. Был разговор о психиатрии с Еленой Георгиевной и Андреем Дмитриевичем, затем мы с Некрасовым проводили их к вагону. Да, Андрей Дмитриевич в свойственной ему «физической» манере размеренно и точно высказал своё мнение о моем документе, назвал его превосходным. Я был счастлив! Сам Сахаров похвалил меня!

Следующая встреча с Еленой Георгиевной — спустя восемь лет. Спустя два или три дня после этапирования меня в ссылку, она прилетела ко мне в Сибирь. С какими-то необходимыми мне вещами, едой и, спасибо ей особенно, с маленьким радиоприемником. И с важной для меня информацией: «Готовься, тебя в ближайшее время должны обменять на двух пойманных в США советских шпионов. Идут серьезные переговоры. Ты должен быть готов к этому ежедневно!». А я всегда был готов, я, сложившийся в лагерях матерый антисоветчик «широкого профиля», только о том и мечтал… Дни шли, шли недели, а меня ни на кого не меняли. То ли переговоры по причине несогласия Брежнева и Ко расстроились, то ли советские шпионы взбрыкнули, не захотели возвращаться на свою постылую родину.

Быстро приспособившись к жизни в ссылке, я стал часто звонить в Москву. К ним, А. Д. и Е. Г. Просто так, ни о чем не просил. Звонил действительно часто, почти еженедельно. Разумеется, своего телефона у нас в колхозном общежитии не было (у нас — поскольку со мною были жена и дочь), я шёл на почту, оттуда и заказывал Москву. Отношения с украинским КГБ у меня были сложные, потому мне в отпуск в Киев лететь не позволяли. Иначе — обязательно зашёл бы в Москве к дорогим моим друзьям…

Три года ссылки закончились. Мы возвращались в Киев. Через Москву. Были и у Елены Георгиевны. Безрадостный день. Андрей Дмитриевич в Горьком, продолжаются аресты, в лагерях ужесточается режим… Мы сидели долго, говорили о прошлом. Не о будущем, его не было. Елена Георгиевна была собранной, спокойной. Сказала: «Завтра еду в Горький к Андрею. Собираю белье, еду. Возьму и письма, их много, из разных стран». Я отреагировал на слово «письма». Сказал ей: «Никто из нас, бывших лагерников, не знает, когда опять арестуют. За три года ссылки я накопил много писем, кто-то писал из ссылки, кто-то вернувшись домой. Десятки писем. Многие — от двадцатипятилетников, солдат УПА. Простые крестьянские сыновья, состарившиеся в тюрьмах и лагерях. От них вообще ничего не останется, умрут и тут же исчезнут из истории. Мы, диссиденты, достаточно известны, а те — совсем неизвестны. Прошу вас, Елена Георгиевна, помогите мне переправить на Запад все эти письма, я соберу их вместе и привезу вам. Сделайте это!». Она ответила: «Я постараюсь. Но учти, Слава, времена изменились. И иностранные журналисты, и дипломаты научились бояться…».


Боннэр у Глузмана в ссылке в Сибири.


Я вернулся в Киев. Где меня не прописывали, потом мешали искать работу. По-видимому, к чему-то готовили. Совсем не к обмену на советских шпионов. Собрав все эти скорбные письма, я привез пакет в Москву, отдал Елене Георгиевне. Спустя несколько месяцев я опять приехал в Москву. Зашёл к Елене Георгиевне. Усадив меня пить чай, она вынесла из комнаты мой пакет и горько произнесла: «Не могу. Даже я, жена академика Сахарова, бессильна. В это трудно было поверить, но это случилось. Дипломаты и журналисты боятся КГБ больше нас. Слава, решай, увезёшь в Киев или оставишь у меня на случай оказии?». Я оставил. Ей, в конце концов, удалось передать этот чрезвычайно опасный для государственной безопасности пакет на Запад. Леониду Плющу во Францию. Лёня прислал письмо, где были такие слова: «Читаю письма Ивана Свитлычного и плачу…».

Потом был Горбачев. И неожиданное чудо свободы. Казалось, вечное. Я приехал в Москву, зашёл к ним сказать несколько теплых слов… и остался до утра. Говорили, в основном, о прошлом. Еще свежем и болезненном. Вспоминали знакомых и незнакомых друзей и соратников. Это были первые недели их возвращения в Москву. Тогда, в эту ночь Елена Георгиевна рассказала мне, что они, ни на что не надеясь, присматривали себе место на кладбище в Горьком. Понимали, что их не вернут в Москву и мертвых.

Я часто бывал в Москве. Звонил Е. Г. (к телефону по-прежнему подходила она, щадила мужа). Иногда забегал на короткое время. Мне было тепло с ними. Очень тепло.

Смерть Андрея Дмитриевича застала меня в Германии. Я не смог попрощаться, смотрел церемонию похорон по немецкому телевидению. Было очень тоскливо. Тогда я впервые подумал о совсем неласковом нашем будущем.

Встретился с Еленой Георгиевной на Сахаровском Конгрессе в Москве. Успели коротко о чём-то поговорить. Она поблагодарила меня за мой острый доклад. О затушевывании психологических последствий Чернобыльской катастрофы спекуляциями на тему психиатрии. Были и другие встречи, всегда «на бегу». Хотелось много успеть.

8 мая 2016 г.

Александр Гольдин

Сотрудник оргкомитета Сахаровского конгресса 1991 г. Сейчас — главный эксперт по связям с инвесторами госкомпании «Русгидро».


Я работал в геологоразведочном институте, и там же работал Юрий Самодуров. В 1990 году он предложил мне бросить недописанную диссертацию и уйти работать в оргкомитет Сахаровской конференции — по-советски мы называли ее Конгрессом.


Александр Гольдин


Передо мной встала дилемма: заниматься дальше наукой, которую выбрал не случайно, поскольку геологией интересовался с детства, либо все бросить и пойти в этот комитет. То есть пойти работать во временную общественную организацию, когда 1990-й год на дворе! Чтобы принять решение, мне нужен был совет мудрого человека со стороны, и такой человек нашелся самым неожиданным образом.

В это время в институте я выполнял весьма своеобразное по советским временам задание: меня приставили сопровождать гостя, профессора из Индии. Он просился на стажировку в один из институтов Академии наук, но в каком-то министерстве, заведовавшем обменами, видимо, решили, что раз он из университета, то и нужно ему в вуз, а не в исследовательский институт. По профилю он никакой кафедре не подошел, и развлекать визитера выпало мне. И именно он, профессор из университета города Бхубанисвар, сказал, что на моем месте пошел бы в общественную работу, что я — человек гуманитарный.


Юрий Орлов на открытии Конгресса, 21.05.91; сидит — Александр Дубчек.