Когда начали делать музей Сахарова, я рассказал Елене Георгиевне, что в этом доме всю молодость провел Алексей Ремизов[227]. Она пообещала сделать комнату Ремизова — но не сделала. Она на меня обиделась слегка, когда, по-моему, в 1990-м году услышав по радио или прочитав в газете, что (Павел) Судоплатов — тоже «жертва политических репрессий», я написал письмо в прокуратуру, и об этом была большая статья в «Известиях», что рядом с таким замечательным человеком я жертвой политических репрессий быть не могу, и прошу меня из этого списка исключить.
Прочтя статью в «Известиях», она на меня обиделась: «Ну что ж ты мне не сказал, я бы тоже написала». Дни августовского путча 1991 года я провел в Белом доме. Мне в четыре часа утра позвонили из Парижа и рассказали о перевороте, чего в СССР пока никто не знал. Я позвонил Полторанину[228]…
За моей квартирой постоянно следили из квартир в домах напротив. С ночи меня проводили четыре какие-то хмыря на жигуленке и тихо спали в машине у подъезда. Я вышел, нашел телефон-автомат и позвонил Полторанину… С гордостью могу сказать, я — единственный человек, бывший всё время в Белом доме (я занимал кабинет Красавченко[229]), и не награжденный, слава Богу, медалью.
В то время проходил ещё какой-то съезд соотечественников в Москве. На нем в качестве корреспондента была моя парижская приятельница, Фатима Салказанова. Салказанова не одно интервью у меня взяла на «Свободе» — даже несмотря на то, что с 1990 года на «Свободе» меня было запрещено упоминать. Там в это время был ГБ-шный руководитель русской службы. У меня интервью брали в Нью-Йорке, Париже, Лондоне, но не в Москве и не в Мюнхене.
Когда я вышел из Белого дома, мне навстречу бросилась Фатима и говорит: вот, я мечтала, чтобы у меня были свои люди в КГБ — наконец они есть. Я смотрю на неё, не знаю — квадратными глазами. Она сует мне номер газеты «Куранты», где интервью с вновь назначенным зампредседателя КГБ (Евгением) Савостьяновым[230], в нем Савостьянов между делом заявил, что будет создан комитет ко контролю за КГБ. Председателем его, по совету Елены Боннэр, будет известный правозащитник Сергей Григорьянц. Я звоню Елене Георгиевне. Она говорит, ей позвонил какой-то человек:
— Я Женя, мы с вами когда-то виделись, я тоже физик. А сейчас я зампредседателя КГБ. Мы создаем комитет по контролю за КГБ, не согласитесь ли вы его возглавить?
— Я женщина, старая, больная, мне не до того.
— Может быть, кого-нибудь порекомендуете?
Она рассказала, что назвала мое имя — но думала, что меня хотя бы спросят.
Я провел полдня в поисках хоть какого-нибудь человека, которому я мог бы дать интервью о том, что ни при какой погоде никаким председателем комитета по контролю за КГБ я не буду — Фатима категорически отказалась. Было непонятно, чем далее должно было заниматься КГБ, да я и не компетентен в деятельности спецслужб, а быть ширмой мне неинтересно. Действительно, этот комитет пару раз собрался только. Меня туда звали, но я ни разу не пришел…
Последний раз с Еленой Георгиевной, это было незадолго до ее кончины в июне 2011 года, мы говорили в Бостоне о смерти Андрея Дмитриевича. Елена Георгиевна, в конечном итоге, отмолчалась, хотя я с ней обсуждал вполне конкретную вещь[231]…
В жизни Елены Георгиевны было три, по меньшей мере, очень важных и близких для неё среды, круга людей. Это была её мать, отчим и их коминтерновский круг. Но она о них написала только о детских годах — не об их биографиях, судьбах, работе.
Воспитали её сестры Суок и весь этот одесский круг — это ж так было интересно по тем временам: Шкловский, Нарбут, Олеша. У нас с ней был общий знакомый, Валентин Валентинович Португалов[232] — поэт, попавший на Колыму, вернувшийся. Меня он познакомил с Шаламовым. Елена Георгиевна любила вспоминать о Вальке Португалове, который бегал в дом Багрицкого… Это была её среда. И написать на эту, казалось бы, увлекательную тему, времени у неё не хватило.
Сергей Григорьянц, 2018. Фото Якова Кротова.
Наконец, её поколение, её друзья: она жила стихами, она знала стихи, в том числе фронтовых поэтов просто все и наизусть. И всех этих людей знала, она была с ними на фронте и после фронта. Она участвовала в издании книги о Всеволоде Багрицком. И это всё. После ухода Андрея Дмитриевича она провела огромную работу по изучению родословной Сахарова, семьи Сахарова (книга [7] — Ред.). Сахаровы, Гольденвейзеры — это русская культура, русская цивилизация XIX века. Именно это оказалось для неё гораздо важнее, чем всё, что было связано лично с ней.
У Андрея Дмитриевича то же: если вы внимательно посмотрите его воспоминания, то увидите, как его отец почти с огорчением смотрел на его медали, награды. В своем развитии он ушел от советского мира и вернулся к своему отцу, дедам. Вернулся к русской культуре.
И этот процесс и у Елены Георгиевны, и у Андрея Дмитриевича: это победа русской культуры и цивилизации над всяким Коминтерном, и над НЭПовскими великими писателями, и даже над фронтовиками — думаю… Все эти миры оказались гораздо менее важными, менее значительными[233].
Галина Евтушенко
Евтушенко (Сокол-Луконина) Галина Семеновна (1928–2013), жена поэта Евгения Евтушенко в 1961–1978 гг.
«И грустно быть героем»
«Гений — это дух, это ветер, который носится среди нас и над нами, а мы редко замечаем его, и он — улетает». Кто сказал? Почему-то не записала… Надо, надо это сделать. Написать про Андрея Дмитриевича Сахарова. Прошло почти десять лет, как его нет на свете, а я и сейчас боюсь, говоря о нем, показаться нескромной — что называется, «примазаться» к чужой славе, как сделали уже очень многие. Я испытываю страх и грусть, прикасаясь к ворохам бумаги на моем столе, перебирая свои бесценные сокровища — его и Люсины записочки, телеграммы, письма и уведомления о получении чего-то там отправленного мною в Горький. На конвертах — адрес, написанный его рукой. Под письмами — его собственноручная подпись. Несколько рифмованных строк в ответ на мои скромные подарки ко дню его рождения. Или просто: «Спасибо, целую. Ваш Андрей». Для меня это самая дорогая память.
Галина Евтушенко, 1980-е.
Он не был моим идолом, моим идеалом — просто я очень любила его. Восхищалась этим необыкновенным человеком, преклонялась перед ним, и тогда и сейчас понимая, что близко соприкоснулась с истинным российским гением.
Жизнь как-то не раз и не два сталкивала нас с Андреем Дмитриевичем заочно, словно подготовляла почву для нашего знакомства. Мое личное знакомство с Сахаровым состоялось уже после его возвращения из горьковской ссылки. До этого были только письма. Люсю Боннэр я знала давно. Когда мы с ней познакомились, не могу вспомнить точно, но, конечно, еще до ее брака с Сахаровым. Симпатия наша друг к другу была давнишней. Она в своей книге «Постскриптум» назвала меня близкой подругой, но это уже ее поздние ощущения, основанные на наших общих переживаниях. Все наши встречи до ее брака с А. Д. я совершенно не помню. Она помнит, а я нет. Она мне даже пыталась рассказывать какие-то подробности об этих встречах, о том, как я была одета, а она всегда была в ужасе от того, «в какой ты компании» (мы тогда часто появлялись с Белой Ахмадулиной, а ее она не любила). Рассказывала, что Танечка, ее дочка, была в меня влюблена в детстве. Примкнула же я к ним с Андреем Дмитриевичем именно в период горьковской ссылки, когда Люсе оказалась нужна моя помощь.
Впервые я с удивлением осознала, что Сахаров — это наш современный Чаадаев, в 1973 году. Я летела из Австралии в Париж. Кто-то из друзей (естественно, эмигрантов) сунул мне в дорогу местную русскую газету: «Почитаешь Чаадаева». К стыду своему, я понятия не имела, кто это, откуда и какому времени принадлежит. Известное по школе пушкинское стихотворение «К Чаадаеву» давно выветрилось из памяти. Помню свое потрясение, когда впервые прочла: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами… Мне чужд блаженный патриотизм… патриотизм лени… которым, к сожалению, страдают теперь у нас многие дельные умы…».
Это было невероятно похоже на то, что говорили Солженицын и Сахаров, наши главные диссиденты в те годы. Помню, как я испуганно смотрела по сторонам: не видит ли кто, что я читаю (а вдруг мужики, сидящие рядом, из КГБ?!). Типичная советская дура! Потом, взяв себя в руки (я же в австралийском самолете лечу, откуда здесь КГБ?! И у меня в руках газета, а не подпольный листок!), я рассмеялась, но стало еще противнее. Вот так мы и жили тогда: все время казалось, что кто-то идет по пятам, читает твои письма, перетряхивает твои книги и вещи, пока тебя нет дома, подслушивает из-за спины. (Сегодня даже трудно себе представить нашу тогдашнюю жизнь, так она теперь далека от нас. Сколько же в ней было идиотизма. Помню, как однажды я отправляла очередную бандероль в Горький, а девица на почте с пафосом мне выговаривала: «Вам должно быть стыдно, что вы помогаете предателю русского народа!». Она даже попыталась не взять у меня посылку, сославшись на какой-то мифический закон, а когда я с ней поскандалила, плюнула мне в лицо.)…
В Москве я бросилась искать Чаадаева по букинистическим, даже не подозревая, что после гершензоновского издания 1913 года он не переиздавался. Отчаявшись найти, обратилась к Межирову, главному моему «учителю» в те времена: он был образован прекрасно. Сначала Саша, как всегда, напустил на себя таинственность: