Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна — страница 3 из 129

1970–2011 гг. Правозащитная, общественная, литературная деятельность и связанные с этой деятельностью события и факты биографии

1970–1989. Правозащитная деятельность, в том числе вместе с А. Д. Сахаровым

Исходя из того, что основа правозащитной деятельности — это помощь конкретным людям — жертвам государственных репрессий, а также их семьям, не будет ошибкой сказать, что правозащитная деятельность Елены Георгиевны Боннэр началась еще в подростковом возрасте — с тех самых посылок, которые она, вместе с бабушкой и братом, собирала и посылала в лагерь маме и ее со-лагерницам (притворяясь их родственницей). «Всехняя Люся» — так называли Елену Боннэр узницы АЛЖИРа.

1970. Активное участие в «самолетном деле», присутствие на всех судах. Поездка в Калугу на суд над Р. Пименовым и Б. Вайлем. Знакомство с Андреем Сахаровым.

В 1950–60-е годы в кругу многочисленных друзей Елены Боннэр были и те, кто получил срок «за политику» в после-сталинские, но еще в до-диссидентские времена. Среди них был Феликс Красавин, которого Елена Боннэр знала с момента его рождения в январе 1930 года, поскольку его мама Анастасия (Людмила) Красавина и Руфь Григорьевна (мама Е. Г. Боннэр) были дружны с начала 1920-х годов, а отец Феликса Петр Таскаров был близок с Геворком Алихановым (отцом Е. Г. Боннэр). Феликс сидел дважды в 1950–1956 гг. и в 1957–1965 гг. Во второй половине 1960-х Феликс познакомил Е. Г. Боннэр со своими освобождающимися со-лагерниками Эдуардом Кузнецовым[113], Алексеем Мурженко и Юрием Федоровым[114]. Они в свою очередь привели в дом Е. Г. Боннэр Бэлу Коваль[115], ставшую другом семьи навсегда. Так и получилось, что после ареста Эдуарда Кузнецова по «самолетному делу» 15 июня 1970 г. Елена Боннэр активно занялась защитой его и его подельников.

Кратко о самом этом «деле». В конце 1969-го, в 1970 г. группа советских граждан (13 евреев-отказников и трое русских), среди них и Эдуард Кузнецов, решили пойти на «безумный» шаг — угнать с аэродрома самолет и перелететь из Ленинграда в Швецию. В подготовленном заранее обращении к мировой общественности они, в частности, писали: «Следует подчеркнуть, что наши действия не опасны для посторонних лиц; в тот момент, когда мы поднимем самолет в воздух, на его борту будем находиться только мы». Организаторы этой акции в общем сознавали ее обреченность, тем более, что были основания предполагать, что КГБ СССР осведомлено об их планах. Но в любом случае они этим своим «безумием» хотели привлечь внимание мировой общественности к проблеме свободы выезда из СССР. И в этой части акция оказалась чрезвычайно успешной, в значительной мере теперь уже по причине «безумия» советских властей. Действительно, больше всего участники группы боялись, что их «повяжут» дома поодиночке, втихую. Но спецслужбы поступили наоборот — вся группа была арестована 15 июня 1970 г. на летном поле аэродрома «Смольное» под Ленинградом. А суд в декабре 1970 г. и смертный приговор двум участникам (Эдуарду Кузнецову и Марку Дымшицу) всколыхнули весь мир (в результате 31 декабря 1970 г. кассационный суд заменил расстрел на 15-летнее заключение).

И ключевую роль в этой победе гуманизма сыграла регулярно передаваемая за рубеж информация из зала суда о процессе. И поставляла друзьям эту информацию Елена Боннэр, записавшаяся тетей Эдуарда Кузнецова и потому получившая разрешение присутствовать на этих судебных заседаниях.

«Через день или два из Риги стало известно, что большинство арестованных рижане-евреи. Но есть трое русских — Кузнецов, Федоров, Мурженко. И родственникам надо ехать в Ленинград, чтобы сделать передачи и говорить со следователями. Мама Кузнецова ехать отказалась, ссылаясь на плохое здоровье. Тогда я с помощью знакомого врача соорудила доверенность от нее, в которой указывалось, что я тетя ее сына… Так я стала тетей Кузнецова, хотя это было несколько рискованно. И моя мама была крайне обеспокоена тем, что я ввязалась в эту историю» (Елена Боннэр, «До дневников» [6]).

«Сразу после ареста Кузнецова и его товарищей Люся вылетела в Ленинград, где застала обстановку полной растерянности среди знакомых Кузнецова; она одна поехала на аэродром и узнала, что Кузнецов и другие действительно были арестованы там у трапа самолета… В ближайшие дни Люся подала заявление, что она — тетя Кузнецова, и таким образом получила право „родственницы“… Люся в первые же недели приложила очень много сил, подбирая адвокатов для Эдика и других обвиняемых, еще больше усилий в этом деле потребовалось от нее в дальнейшем — на протяжении более 10 лет… В декабре начался суд… Люся присутствовала на всех заседаниях, а вечерами каждый день по памяти восстанавливала запись суда… в Москву поступала самая свежая оперативная информация, немедленно печаталась и передавалась иностранным корреспондентам… Я решил написать от себя письма президенту США и президенту СССР Подгорному с просьбой о снисхождении в двух делах — А. Дэвис и ленинградских самолетчиков…» (А. Д. Сахаров, «Воспоминания». [3] стр. 448–449).

«Главным по этому делу проходил мой старинный приятель Эдик Кузнецов. А Люся Боннэр заранее записалась к нему теткой. Она у него в деле фигурировала как тетка… И как-то это прошло.

И она была единственной, кого пускали в зал суда как родственника. Но ее КГБ предупредил, что если она хоть какие-то данные об этом суде будет передавать кому бы то ни было, то ее не будут пускать.

И вот мы изобрели очень сложный способ как у нее незаметно эту информацию получать и передавать из Питера в Москву…» (Владимир Буковский[116], интервью в связи с кончиной Елены Боннэр, 2011 г.[117]).

«Суд в Ленинграде начался 15 декабря. Возвращаясь с судебных заседаний, я каждый вечер подробно записывала содержание судебного следствия. И кто-то из друзей (чаще всех Бэла Коваль) ночью отвозил мои записи в Москву для передачи двум Володям — Буковскому и Тельникову, которые их передавали иностранным корреспондентам. Таким образом нам удалось привлечь внимание к процессу практически всей западной прессы.

На десятый день суда был вынесен приговор. На чтение его в зал, кроме специально подобранных людей, пустили и нескольких друзей, находившихся в коридоре здания суда. Приговор был оглашен судьей Катуковой: две смертные казни — Кузнецову и Дымшицу — и большие сроки всем другим подсудимым, кроме одного. После зачтения его в зале, где, кроме родственников, было более 100 специально подобранных людей, раздались аплодисменты. Меня как выбросило в проход, и я закричала: „Только фашисты могут аплодировать смертным приговорам“. Ко мне кинулись милиционеры и стали тащить в сторону судейского стола, а сзади в меня вцепилась Бэлка, тащила от них и кричала: „Не дам, не дам“. К нам бросились другие родственники осужденных, и милиционеры отступили. Но люди, выходившие из зала, шарахались от нас, как от чумных.

Так закончился суд. Это было 24 декабря в первый день Хануки. И родственники осужденных сразу после оглашения приговора поехали в синагогу. Я, в состоянии почти невменяемости от двух смертных приговоров, жестоких сроков другим и свалки, которую сама неосознанно устроила в зале суда, поехала вместе с ними. И единственный раз в жизни оказалась в синагоге. На следующий день мне дали свидание. Два часа. В кабинете начальника следственного изолятора. Он сидел за большим столом. Мы с Эдиком сбоку за маленьким напротив друг друга. Помню, что был дневной свет. А в Ленинграде в декабре поздно светает и рано темнеет, видимо, было это между двенадцатью и двумя. Я достала из сумочки шоколадку и апельсин. Начальник сказал, что вообще-то это не полагается, но не запретил. Эдик грыз шоколад, натужно шутил, вспоминал строчки Вийона „…и сколько весит этот зад, узнает скоро шея“…

А 30–31 декабря 1970 года на кассационном заседании Верховного суда РСФСР мы с Сахаровым были уже как бы подельники — такое было у обоих тождественное сопереживание и нервное напряжение в ожидании решения. Были мы там вчетвером — мама Юры Федорова, сестра Менделевича Ева, Сахаров и я. Кассация была назначена столь поспешно (всего за шесть дней), что большинство родственников осужденных не успели приехать…

Кассационный суд заменил Кузнецову и Дымшицу высшую меру на 15 лет заключения. В тот момент это показалось великим благом. На выходе из суда стояла взволнованно ожидающая решения толпа людей, и Сахаров стал рассказывать о том, что было в суде. Потом мы с Сахаровым и с Валерием Чалидзе, который тоже был среди ожидавших, пошли к метро. Я сказала, что пойду на телеграф и дам телеграмму Кузнецову. Валерий заметил, что это бессмысленно. Пока приговор не придет в ленинградскую тюрьму, администрация заключенному ни писем, ни телеграмм не передаст. Но я все-таки пошла на Кировский почтамт и послала телеграмму. Валерий был прав — телеграмму не передали. Но я, послав ее, оказалась еще больше права. Начальник тюрьмы пришел в камеру к Кузнецову и пересказал мой текст. А написала я — „поздравляю Новым годом и жизнью“. Было 31 декабря 1970 года» (Елена Боннэр, «До дневников» [6]).

20 октября 1970 г. — суд над Борисом Вайлем[118] и Револьтом Пименовым[119] (обвиняются по статье 190–1 УК: «распространение измышлений, порочащих…» — в общем за самиздат и за разговоры). «Я один прошел наверх (в зал заседания, кроме орденоносного Сахарова, никого не пустили. — Ред.)… приехало человек тридцать друзей Вайля и Пименова, в их числе смогла приехать Люся. На этот раз она уже знала, кто я, мы познакомились. В перерыве Люся поставила на подоконнике бутылки с молоком и бутерброды для приехавших на суд; она предложила и мне …» (А. Д. Сахаров, «Воспоминания». Том 1. М.: Права человека, 1996, с. 437–438).

И так далее — череда людей, за которых надо было заступаться, писать заявления, искать адвокатов, навещать в местах заключения: русские, украинцы, евреи, литовцы… Но не только это. В своей повседневной деятельности, в своих обращениях правозащитники ставили и более общие вопросы защиты гражданских и социальных прав — проблемы образования, медицины: «Неравноправие у нас — по очень большому числу параметров. Есть неравноправие между сельскими и городскими жителями… Есть неравноправие районов. Москва и большие города — привилегированные по снабжению, по быту, по культурному обслуживанию…» (А. Д. Сахаров, интервью Улле Стенхольму, 2 июля 1973 г.). Кажется, что сказано сегодня — в 2019 году. И сегодня, точно также, как и в советское время, мы все зависим от наличия в паспорте прописки, называемой теперь «регистрация по месту жительства». Тезисы к этому интервью Андрей Дмитриевич сочинял, очевидно, уже совместно с Еленой Георгиевной.

1971. Поездка в Ленинград на суд над Бутманом и другими. Первый совместный выезд с А. Сахаровым — для знакомства с ленинградскими друзьями. Первая «секретарская» работа над документом А. Сахарова — о свободе выбора страны проживания.

Вот как они работали:

«В сентябре 1971 года я написал первый из своих основных документов о свободе выбора страны проживания… Письмо Верховному Совету …печатала под мою диктовку Люся, в дальнейшем это стало традицией. …На протяжении многих лет у нас выработался определенный способ работы. Обычно я сначала устно сообщаю ей об очередном замысле; потом она читает первый (рукописный) вариант и делает свои замечания и предложения. Дальнейший этап обсуждения — во время перепечатки рукописи, обычно очень бурный, я со многим не соглашаюсь, и мы спорим; в конце концов, я принимаю некоторые ее изменения текста, другие — отвергаю. Без меня она никогда не меняет ни одного слова в моих документах и рукописях (единственное исключение — Нобелевское выступление[120], которое оказалось недоработанным, что-либо согласовать уже было невозможно при отсутствии связи, она тогда внесла свои исправления; речь идет именно о выступлении на церемонии, а не о лекции, подготовленной мной полностью)… А в чем на самом деле заключалось влияние на меня Люси, …. Коротко — в „очеловечивании“». (А. Д. Сахаров, «Воспоминания». [3], с. 484–485).

«Осенью 1971 года Люся повезла меня в Ленинград к ее близким друзьям Регине Этингер[121], Наташе Гессе[122]и Зое Задунайской[123]. Это был наш первый совместный выезд из Москвы. Дружба с этими людьми была очень важна для Люси, и она должна была ввести меня в этот круг. Так оно и получилось — это стало еще одним моим внутренним приобретением благодаря Люсе. Регина (Инка, как зовет ее Люся) была ее школьной подругой в Ленинграде. Их дружба была очень глубокой, каждый из них был очень нужен другому на всех крутых поворотах судьбы — целых 43 года, вплоть до смерти Регины осенью 1980 года. Они хорошо понимали и знали друг друга; Люся говорила: Регина знает обо мне больше, чем я сама (это распространялось и на фактические обстоятельства жизни, которые Люся иногда забывает, и на внутренние — Регина, с ее тонким душевным проникновением, чуткостью и аналитическим умом, видела, как говорится, на сажень в земле). В середине 60-х годов Регина тяжело заболела — у нее обострился порок сердца, она стала полупостельной больной, прикованной к дому, по существу полным инвалидом. Эта болезнь привела ее к смерти через 17 лет, но, благодаря собственному удивительному мужеству и стойкости и преданной непрерывной и самоотверженной помощи друзей, Регина прожила эти годы содержательно и в каком-то смысле красиво. Были у нее в это время новые занятия, увлечения, а самое главное — она была очень нужна своим друзьям. Регина, Наташа и Зоя жили втроем (а теперь только двое из них) в одной квартире на Пушкинской (мы их между собой называем „пушкинцами“). Они — не родственники, но далеко не каждая семья может создать такую атмосферу дома. Все трое — пенсионерки с ограниченными доходами. Их дом стал центром притяжения для многих людей разных возрастов — благодаря удивительному духу какого-то внутреннего благородства, интеллигентности, товарищества, внимательности к каждому. Каждая из троих хозяек вносила что-то свое, необходимое в этот дух. Старшая из них — Зоя Моисеевна Задунайская; вероятно, она внесла больше всего доброты, мягкости, терпимости, деятельного повседневного труда; она долго работала под началом известного детского писателя Самуила Маршака, была одна из „маршаковен“. Вместе с Наташей они составляли и в последние годы сборники сказок. О Наталье Викторовне Гессе я уже писал — это она была в Калуге на процессе Пименова — Вайля. Решительная, деятельная, умная, с живым интересом к людям, событиям, идеям Наташа стала достойной и необходимой третьей вершиной Пушкинского треугольника. Таковы были Люсины главные друзья, ставшие и моими… Теперь этот дом сильно опустел без Регины…

В октябре 1971 года мы с Люсей приняли решение пожениться. У Люси были серьезные сомнения. Она боялась, что официальная регистрация нашего брака поставит под удар ее детей. Но я настоял на своем. Относительно ее сомнений я полагал, что сохранение состояния неоформленного брака еще опасней. Кто из нас был прав — сказать трудно, „контрольного эксперимента“ в таких вещах не бывает. Удары по Тане, а потом по Алеше — последовали…» (А. Д. Сахаров. «Воспоминания». [3], с. 497–498).

1972. 7 января регистрация брака с Андреем Сахаровым. Поездка в Киев к Виктору Некрасову. Выход на пенсию. Свадебное путешествие. Кампания по сбору подписей по отмене смертной казни. Поездка в Ереван. Исключение Тани Семеновой из института. На суде над Кронидом Любарским. Выход из КПСС. Первое интервью Сахарова западному журналисту в кв. 68 на ул. Чкалова.

«Официальная регистрация в ЗАГСе состоялась 7 января 1972 года… С нами почти никого не было, кроме свидетелей… ГБ прислало своих свидетелей — полдюжины мужчин в одинаковых, очень хорошо сшитых черных костюмах. …Вечером того же дня мы с Люсей вылетели в Киев, … чтобы встретиться с известным писателем Виктором Некрасовым[124]— у него была переписка с главным психиатром СССР проф. Снежневским[125]… по делу Буковского. Мы надеялись, что эти письма будут полезны для кампании в его защиту. Такое начало нашей официальной семейной жизни, быть может, символично. И дальше много лет подряд сотни общественных дел почти каждый день заставляли нас куда-то спешить, сидеть до 4-х ночи за машинкой, с кем-то спорить до хрипоты. Но не это сделало нашу жизнь трудной, даже трагичной…».

«Люся уволилась [из медучилища] в марте 1972 года, вскоре после достижения ею пенсионного возраста — 50 лет, установленного для женщин — инвалидов Отечественной войны. 50 лет ей исполнилось по паспорту, фактически она на год моложе. Сразу после замужества у нее начались трудности с получением педагогической нагрузки». (А. Д. Сахаров, [3], с. 534).

«…с обыска увезли на допрос Кронида Любарского… Начинался новый, более трудный период в диссидентской жизни… несомненно, 1972 год принес очередную волну политических репрессий. Особенно тяжелыми они оказались на Украине… В Москве, кроме Любарского, арестованы Якир[126](летом) и Ю. Шиханович[127](сентябрь)». (Там же, с. 498, 508–513).

«В 1972 году я был автором и (вместе с Люсей) участником сбора подписей под Обращением об отмене смертной казни, адресованным правительству СССР в связи с 50-летием СССР». (Там же, стр. 703).


А. Д. Сахаров и Е. Г. Боннэр — молодожены, 1972 г.


1973. Проблема образования детей Е. Г. Боннэр, ставших заложниками общественной деятельности А. Д. Сахарова. Новые интервью и пресс-конференция Сахарова западным журналистам в кв. 68 на ул. Чкалова. Ужас коллег Сахарова, но не всех. Первая газетная кампания травли А. Сахарова. Родился первый внук Е. Г. Боннэр. «Черный сентябрь» грозит расправой. Допросы в следственном отделе КГБ в связи с передачей на Запад тюремного «Дневника» Эдуарда Кузнецова.

«Дорогой Боря! Мне мало что есть написать о твоем отце. Я ведь только присутствовала, настоящего общения с ним у меня не было. Получится пересказ того, что говорил Андрей, да еще неточный, потому что точности время смывает как вода. Но я очень хорошо помню знакомство с Львом Владимировичем и с твоей мамой Марией Парфеньевной[128].

Было начало лета 1973 года. В Москве шел очередной международный кинофестиваль. Андрей купил билеты на какие-то просмотры в Дом ученых. Наши места оказались рядом со Львом Владимировичем и твоей мамой. Андрей был явно обрадован таким соседством и, как мне показалось, твои родители тоже. На каждом просмотре обычно демонстрировали два фильма. В антракте, который между двумя фильмами длился минут двадцать, а может и больше, мы вчетвером вышли на улицу, чтобы продышаться — в зале было очень душно. А я сразу заторопилась на улицу, чтобы покурить. В маленьком садике перед входом в Дом ученых было тесно, но вокруг нашей четверки образовалось некоторое пустое пространство, как будто был невидимый, но явно очерченный круг, куда нельзя ступать, хотя некоторые люди, явно знакомые Андрею, не входя в круг, слегка кивали — то ли здоровались, то ли случайно трясли головой. Неестественность этого движения как-то четко обозначалась на фоне очень благожелательного разговора твоих папы и мамы с Андреем. Почему все эти давно знакомые с Андреем люди так себя вели? Ведь еще не было вызова Андрея к Малярову. Соответственно, не было его (Андрея) пресс-конференции, обвинительного письма в его адрес сорока академиков и последующей газетной анти-сахаровской травли, отраженной в сборнике „Pro et contra“[129].

Потом Лев Владимирович в декабре того же года посетил нас в академической больнице. А потом был долгий перерыв, когда я с ним не встречалась. А после нашего возвращения из Горьковской ссылки было несколько вечеров на нашей кухне, долгое чаепитие с чем-нибудь вкусным специально мной приготовленным. Немножко по Блоку „Авось и распарит кручину, хлебнувшая чаю душа“[130]. Правда кручины уже не было. Даже наоборот — мерещились какие-то светлые дали — как будто мы все стали чуток Маниловыми. И время стало двигаться с иной скоростью, как бы толкая нас к неоправданной эйфории.


В кв. 68 на ул. Чкалова, сент. 1973 г.


Но горьковская семилетняя без месяца изолированность с января 1980 по конец декабря 1986 года — она навсегда сохранилась. Как сохранилось в памяти, что в каждый мой приезд в Москву (они были возможны до апреля 1984 года — до моего задержания в Горьком и суда) среди тех, кто встречал или провожал меня, помогал с почтой, покупками еды и книг и регулярно писал письма Андрею всегда был ты, Боря. И мне во время этих „блоковских“ чаепитий всегда хотелось, но я почему-то не решилась поблагодарить Льва Владимировича за тебя. И эта моя записка — не воспоминания. Это благодарность! Благодарность за то, что ты один из тех, кто в то время житейски как бы буднично был с нами, также как Литинские-Кагановы, Галя Евтушенко, Копелевы-Грабари, Бэла Коваль, Юра Шиханович, Наташа Гессе, Маша Подъяпольская, трагически рано ушедший из жизни Андрей Малишевский, Шинберги. И внешне вроде в поведении вас всех нет ничего, о чем стоит говорить, — повседневность. Но в той нашей жизни такая „повседневность“, это особые черты души и нравственности. Есть такой с советских времен словесный штамп „солдаты невидимого фронта“. Вы и были такими солдатами. С риском для себя, для своей семьи. С нами. За нас. Были тем воздухом (не нарочно, но опять получается по Блоку), тем воздухом, которым можно было дышать. И который я при каждом возвращении в Горький, в Щербинки привозила Андрею»[131] (Е. Г. Боннэр, письмо Борису Альтшулеру, 18 января 2009 г.).

«…В воскресенье утром 18 октября (1973 г. — Ред.), в квартиру неожиданно позвонили два человека, по виду арабы. Хотя их поведение показалось мне чем-то необычным, я впустил их в квартиру (задвижки или цепочки у нас не было) и провел их в нашу комнату. Туда же прошла из кухни Люся. Кроме нас в квартире был Алеша. Руфь Григорьевна находилась у Тани — она поехала проведать своего первого правнука, которому в то время еще не было даже месяца (он родился 24 сентября, роды были с задержкой и очень тяжелыми, сопровождались большими волнениями). Один из пришедших был без пальто, он сел на кровать рядом с Люсей, я сидел напротив на стуле; второй, низкий и коренастый, в пальто, не снимая его, расположился между нами в кресле, слегка сбоку, напротив телефона. В дальнейшем говорил только высокий (правильно по-русски, но с заметным акцентом), низкий не произнес ни слова. Люся в начале разговора спросила высокого, где он так научился говорить по-русски; он ответил:

— Я учился в Университете имени Лумумбы.

Вероятно, он сказал правду. Высокий сказал:

— Вы опубликовали заявление, наносящее ущерб делу арабов. Мы из организации „Черный сентябрь“, известно ли Вам это название?

— Да, известно.

— Вы должны сейчас же написать заявление, в котором Вы признаете свою некомпетентность в делах Ближнего Востока, дезавуировать свое заявление от 11 октября.

Я минуту помедлил с ответом. В это время Люся потянулась за зажигалкой, лежавшей рядом с телефоном, чтобы закурить. Но она не успела ее взять, как низкий посетитель каким-то мгновенным кошачьим прыжком бросился ей наперерез и преградил путь к телефону. Я сказал:

— Я не буду ничего писать и подписывать в условиях давления.

— Вы раскаетесь в этом.

В какой-то момент, вероятно вначале, до „ультиматума“, я сказал:

— Я стремлюсь защищать справедливые, компромиссные решения (подразумевалось — также и в ближневосточном конфликте). Вам должно быть известно, что я защищаю права на возвращение на родину крымских татар, применяющих в своей борьбе легальные, мирные методы.

Высокий возразил:

— Нас не интересуют внутренние дела вашей страны. Поругана наша Родина-мать! Вы понимаете меня? Честь матери! (Он сказал это с надрывом в голосе.) Мы боремся за ее честь, и никто не должен становиться у нас поперек дороги!

Люся спросила:

— Что вы можете с нами сделать — убить? Так убить нас и без вас уже многие угрожают.

— Да, убить. Но мы можем не только убить, но и сделать что-то похуже. У вас есть дети, внук.

(Как я уже сказал, внуку было тогда меньше месяца; никакой прессе мы о его рождении не сообщали.) Во время разговора в комнату вошел Алеша и сел рядом с Люсей, с противоположной стороны от высокого. Люся все время удерживала его колено, боясь, чтобы он не полез в драку, защищать нас, по своей горячности и смелости. Позже Алеша сказал, что под пальто низкорослый что-то прятал, как ему показалось — пистолет. Действительно, он все время закрывал правую руку полой пальто.

В это время кто-то подошел к двери и позвонил (вскоре стало известно, что это были Подъяпольские[132]— Гриша и его жена Маша — и Таня Ходорович[133]). Посетители заволновались, велели нам молчать и на всякий случай перейти в другую, более далекую от двери комнату. Там высокий продолжал свои угрозы:

— „Черный сентябрь“ действует без предупреждения. Для вас мы сделали исключение. Но второго предупреждения не будет.

Скомандовав нам:

— Не выходить за нами из комнаты!

они вдруг мгновенно исчезли из комнаты, бесшумно выскользнув через входную дверь. Мы бросились к телефону, но позвонить оказалось невозможно — уходя, посетители каким-то орудием (кинжалом или ножом) перерезали провод.

Минут через десять квартира наполнилась людьми — вернулись Таня Ходорович и Подъяпольские; оказывается, они слышали голоса через дверь и, когда никто не открыл на их звонок, решили, что у нас обыск, и пошли позвонить из автомата Руфи Григорьевне, Тане и Реме и тем из наших друзей, кому смогли дозвониться. Руфь Григорьевна вместе с Ремой и Таней примчались через 20 минут; Таня при этом держала на руках маленького Мотеньку (Матвея). Вскоре приехали и другие (Твердохлебов[134], услышав, что у нас был „Черный сентябрь“, воскликнул:

— А я думал, „Красный октябрь“!).

Было неприятно сидеть с вооруженными террористами и слушать их угрозы. Но самым неприятным в этом визите было упоминание детей и внука. По-видимому, наши посетители действительно были арабы-палестинцы, быть может даже из „Черного сентября“. Но, несомненно, все их действия проходили под строжайшим контролем и, вероятно, по инициативе КГБ — хотя, возможно, они об этом не знали (они все время чего-то боялись)…

Угрозы убийства детей и внуков, которые мы впервые услышали от палестинцев (подлинных или нет) в октябре 1973 года, в последующие годы неоднократно повторялись.» (А. Д. С., «Воспоминания», [3] стр. 561–564).

1974. «Московское обращение» в защиту Солженицына. Основан Фонд помощи детям политзаключенных. Операция тиреотоксикоза в Ленинграде. Отдых в Сухуми. Обострение глаукомы. Бесполезный месяц в глазной больнице и срочная выписка из нее. Новые угрозы детям, зятю, внуку.

«В начале января к нам неожиданно пришел приемный сын Александра Исаевича, тринадцатилетний Митя — сын Н. Светловой[135]от первого брака. Было время утреннего завтрака, и Люся предложила ему выпить стакан чаю. Но он отказался. С первого взгляда меня поразила какая-то особенная торжественность в его облике и глаза — отчаянно сверкающие, серьезные, счастливые и гордые. Мальчик прошел в ванную и извлек прикрепленную на спине книгу, вручив ее нам. Это был первый том „Архипелага ГУЛАГ“. Уже через 10 минут мы оба — Люся и я — читали эту великую книгу (о которой уже более недели озлобленно и подло писала советская пресса и ежедневно сообщало западное радио). В отличие от большинства людей на Западе и многих в нашей стране мы хорошо знали бесчисленные факты массовой жестокости и беззакония в мире ГУЛАГа, представляли себе масштабы этих преступлений. И все же и для нас книга Солженицына была потрясением. Уже с первых страниц в гневном, скорбном, иронически-саркастическом повествовании вставал мрачный мир серых лагерей, окруженных колючей проволокой, залитых беспощадным электрическим светом следовательских кабинетов и камер пыток, столыпинских вагонов, ледяных смертных забоев Колымы и Норильска — судьба многих миллионов наших сограждан, оборотная сторона того бодрого единодушия и трудового подъема, о котором пелись песни и твердили газеты.

Через несколько дней я примкнул к коллективному письму, требовавшему оградить Солженицына от нападок и преследований, отдававшему должное „Архипелагу“ и трагической судьбе его героев-заключенных. Вместе с Максимовым[136]и Галичем я был одним из авторов этого письма. В следующие дни я дал несколько (более десяти) интервью об „Архипелаге“ и Солженицыне, в том числе — по международному телефону швейцарской газете и немецкому журналу. Много спустя я узнал, что эти интервью были напечатаны (во всяком случае, большая часть из них).

12 февраля около 7 вечера в нашей квартире раздался звонок: Солженицына насильно увезли из дома. Мы с Люсей выскочили на улицу, схватили какую-то машину („левака“) и через 15 минут уже входили в квартиру Солженицыных в Козицком переулке. Квартира полна людей, некоторых я не знаю. Наташа <Н. Д. Солженицына-Светлова — Сост.> — бледная, озабоченная — рассказывает каждому вновь прибывшему подробности бандитского нападения, потом обрывает себя, бросается что-то делать — разбирать бумаги, что-то сжигать. На кухне стоят два чайника, многие нервно пьют чай. Скоро становится ясно, что Солженицына нет в прокуратуре, куда его вызвали, — он арестован. Время от времени звонит телефон, некоторые звонки из-за границы. Я отвечаю на один-два таких звонка; кажется, нервное потрясение и сознание значительности, трагичности происходящего нарушили мою обычную сухую косноязычность, и я говорю простыми и сильными словами.

На другой день, собравшись у нас на кухне на Чкалова, мы составили и подписали „Московское обращение“, требующее освобождения Солженицына и создания Международного трибунала для расследования фактов, разоблачению которых посвящена его книга „Архипелаг ГУЛАГ“. Уже после того, как „Обращение“ было передано иностранным корреспондентам, мы узнали, что Солженицын выслан, только что самолет приземлился в ФРГ. Мы позвонили с этим известием Наташе — она очень взволнована, уже слышала от кого-то еще, но поверит только услышав голос А. И. Через час позвонила она — только что говорила с мужем. „Московское обращение“ получило большое распространение. В ФРГ, например, под ним было собрано несколько десятков тысяч подписей.

Незадолго до отъезда Наташи с Екатериной Фердинандовной (ее мамой) и детьми к мужу у нее на квартире был прощальный вечер. Мы были там с Люсей, много было хороших людей, пели хорошие русские песни». (А. Д. Сахаров [3]. стр. 580–582)

В 1974 году Сахарову присудили французскую денежную премию Чино дель Дука, что дало возможность Елене Боннэр осуществить мечту о фонде помощи детям политзаключённых. «Я перевел часть премии на ее имя… В это время еще можно было переводить деньги из-за рубежа так, чтобы получатель получал сертификаты „Березки“. По договоренности с банком деньги переводились по переданному туда списку непосредственно женам политзаключенных, имевших детей» (А. Д. Сахаров [3], стр. 592).

«В середине мая я должен был улетать в Москву, а Люся с Таней еще на две недели остались в Сочи — у Тани была курсовка, она лечилась. За это время у Люси произошло резкое ухудшение зрения. Это было обострение глаукомы, вызванное тиреоэктомией, начавшееся, как я уже писал, еще в больнице в Ленинграде. Кризы повышения внутреннего давления стали гораздо более тяжелыми и частыми, почти без светлых промежутков. Обычное лекарство — пилокарпин — уже не помогало, плохо помогали и более „острые“ лекарства. На аэродроме в Москве, где я их встречал, Таня отвела меня в сторону и сказала:

— Мать совсем ослепла.

В течение июня Люся, состояние которой продолжало ухудшаться, обращалась к нескольким глазным врачам. В Московской глазной больнице работала ее подруга по мединституту Зоя Разживина, специализировавшаяся в офтальмологии. Еще в студенческие годы Зоя Разживина много раз смотрела Люсины глаза и, как Люся говорила, изучала на ней всю глазную патологию. Люся пришла к ней в больницу, когда Зоя вела прием больных. Зоя стояла в глубине кабинета. Люся на таком расстоянии уже была не в состоянии отличить одного человека от другого и не узнала ее. Потом Зоя посмотрела Люсины глаза и заплакала. Через два дня Люся легла в Глазную больницу с твердым намерением оперироваться. Однако получилось так, что, пролежав там месяц, она выписалась в том же состоянии, что и до больницы. С самого начала врачи, в том числе и подруга (работавшая в другом отделении), были явно так запуганы, что им уже некогда было думать о лечении. Дальше — больше. В больнице объявили карантин, хотя видимых причин к этому не было. Заведующая отделением, хорошо относившаяся к Люсе, почему-то перестала быть ее лечащим врачом; им стала заместитель главного врача. Наконец, Люсе передали конфиденциально:

— Мы не знаем, что с Вами хотят сделать. Но Вам необходимо срочно выписаться, как сумеете, под каким угодно предлогом!

В следующее воскресенье, когда никого из начальства не было, Люся выписалась.

Через несколько месяцев, после новых разочарований, мы были вынуждены принять решение добиваться выезда Люси для лечения глаз за границу…» (А. Д. Сахаров [3], стр. 587–588).

«Истории с врачами стали сыпаться на нашу семью после того, как в нее вошел Сахаров. Началось с того, что к маме пришел никем не вызванный врач-психиатр якобы консультировать, а на самом деле пугать ее. Потом начались мои истории. В 1974 году возникла необходимость оперировать меня по поводу тиреотоксикоза. По рекомендации Наташи Гессе мы обратились к ее знакомому доктору Б. Он назначил срок операции, предварительно попросив, чтобы мы получили официальное направление в больницу, где он работал. Андрей обращался в Ленгорздравотдел и Министерство здравоохранения, и мы получили такое направление. Но, когда я приехала на операцию, он через Натащу передал, что не сможет меня оперировать, так как ему не утвердят докторскую диссертацию. Жаль, что Наташа, давая показания в Конгрессе США о нашей жизни, не рассказала эту историю, в которой была главным свидетелем. После операции тиреотоксикоза возникли острые осложнения с глазами. И я с Андреем вместе пошла к проф. Краснову. Я делала у него свою первую глазную операцию в 1965 году, еще когда не была женой Сахарова, и операция прошла успешно. Еще раньше я много лет была больной его отца. Но в этот раз Краснов отказался оперировать меня. Я легла в Московскую глазную больницу и ожидала операции, когда друзья-врачи сказали, чтобы я уходила из больницы, так как они не знают, „кто и что со мной будет делать“. Именно после этого появилась идея ехать оперироваться в Италию, где жили мои подруги Мария Олсуфьева и доктор Нина Харкевич. Меня всегда удивляло и расстраивало, что, хотя мы все это рассказывали друзьям, они с удивительной поспешностью все забывали. Потом зачастую именно друзья первыми удивлялись — почему мне лечиться пришлось в последние годы не дома, а так далеко. Я же всегда говорила, что, не будь я женой академика Сахарова, мое лечение могло бы проходить в советской больнице» (Е. Г. Боннэр [2] стр. 39).

1975. Борьба за возможность глазной операции за рубежом. Победа. «Странная» болезнь 2-летнего внука, который чудом не погиб накануне отъезда Елены Боннэр. Операция в Сиенской клинке. Пресс-конференция во Флоренции. Рождение двух внучек. Е. Г. Боннэр — представитель Сахарова в Осло на Нобелевской церемонии.

«Болезнь Люсиных глаз — следствие контузии в октябре 1941 года, сопровождавшейся кровоизлиянием в области глазного дна, временной слепотой и глухотой… В 1966 году она оперирована на правом глазу с удалением хрусталика… прибавилась глаукома… стала необходимой операция… Уже до 1974 года Люся видела очень плохо… Люся, как я уже писал, инвалид Великой Отечественной войны II группы… После выписки Люси из Глазной больницы мы сделали еще несколько стоивших нам огромных усилий безрезультатных попыток ее лечения. В августе 1974 года мы решили, что ей необходимо добиваться разрешения на поездку за рубеж для лечения и операции. Это решение не было проявлением нашего недоверия к советским врачам, к советской офтальмологической школе. Но в нашем исключительном положении (как это проявилось в Глазной больнице, до нее — в Ленинграде и после в Москве) лечение за рубежом было единственно возможным. Принимая это решение, мы понимали его ответственность. Отступить, отменить его мы уже не могли. Между тем каждый месяц промедления — а их потом было очень много, почти год! — означал новые подъемы внутриглазного давления с отмиранием сетчатки и необратимым уменьшением поля зрения. Погибшие светочувствительные клетки уже не восстанавливаются. Конечным итогом неоперированной и нелечимой глаукомы является слепота. Мы вступили в борьбу, ставкой в которой было Люсино зрение!

В августе Люся позвонила своей итальянской подруге Нине Харкевич с просьбой прислать ей вызов для лечения и операции в Италии (тогда еще, до декабря 1974 года, для нас была возможна международная телефонная связь). Нина и другая Люсина подруга в Италии Мария Михаеллес действовали очень оперативно, и в конце сентября Люся, получив вызов, уже начала оформлять выездные документы.

Люся познакомилась с Марией Васильевной Михаеллес (Олсуфьевой) в первой половине 60-х годов, а через нее, несколько позже, с Ниной Адриановной Харкевич. Поводом для знакомства с Марией Васильевной послужила книжка Всеволода Багрицкого „Дневники, письма, cтихи“, составителями которой были мама Севы Багрицкого Лидия Густавовна и Люся. Книга вышла в 1964 году. Мария Васильевна увидела ее на ночном столике рядом с молитвенником у одной старой русской дамы, эмигрировавшей из России и жившей в Париже. Мария Васильевна спросила:

— Что это за красная книжка у вас лежит?

Старая женщина ответила ей:

— Эта маленькая книжечка помогла мне понять, чем русские мальчики, убивавшие немецких во время второй мировой войны, отличались от немецких мальчиков, убивавших русских.

Мария Васильевна заинтересовалась (до этого она не знала не только имени Всеволода, но и Эдуарда Багрицкого), тут же прочла и решила перевести отрывки из книжки для какого-то итальянского журнала. А через несколько месяцев она была в СССР и упомянула о книге Всеволода Багрицкого и всей этой истории в доме Виктора Шкловского, известного писателя. Виктор Борисович сказал:

— Я могу познакомить вас с Люсей Боннэр, одной из составителей книги, если вы хотите.

Мария Васильевна выразила желание, и вскоре Люся познакомилась с ней.

Еще несколько слов о книге Всеволода Багрицкого. Книга сделана в сугубо документальном стиле и, как мне кажется, умело, с любовью и талантливо. Может, это одно из главных дел Люсиной жизни. В книге удивительно рельефно отразился душевный мир того предвоенного человеческого „слоя“, к которому принадлежали Сева и сама Люся. На всех тех, кто ее читал, она производит большое впечатление — читать без глубокого волнения ее, по-моему, невозможно. Тираж был совсем небольшим — 30 000 экземпляров. Книга получила премию Ленинского комсомола и по положению должна была выйти вторым изданием массовым тиражом. Но максимум „оттепели“ был уже пройден — второе издание не состоялось. Некоторые факты из книги (о женитьбе Севы) послужили исходным материалом для клеветнических кампаний против Люси, о которых я пишу в следующих главах („желтые пакеты“ от имени мифического Семена Злотника, книга Яковлева „ЦРУ против СССР“ и его же статьи в журналах „Смена“ и „Человек и закон“, фельетон в итальянской газете „Сетте джорни“).

Мария Васильевна родилась в России, в очень известной в русской истории семье графов Олсуфьевых, вместе с родителями попала за рубеж. Жизнь ее, как и Нины Харкевич, была не простой и очень трудовой. Мария Васильевна — одна из самых активных переводчиков с русского на итальянский, переводила многих известных современных писателей (также некоторые их произведения, не издававшиеся в СССР). За переводы ей была присуждена премия Этна-Таормина. (В 1988 году Мария Васильевна Михаеллес умерла.)

Нина Адриановна Харкевич родилась в Италии. Она внучка священника, посланного в конце ХIX века во Флоренцию, чтобы возглавить там православный приход. Нина — доктор медицины, и, хотя ей уже за 70, она до сих пор работает. Когда-то она преподавала анатомию в Академии художеств (она и сама занимается живописью, пишет стихи).

У Люси возникла большая дружба с этими двумя замечательными женщинами. В 1971–1972 гг. она познакомила с ними и меня.

Получив вызов, Люся стала собирать необходимые справки. Оформление зарубежной поездки — весьма сложное дело. В конце сентября Люся принесла в районный ОВИР свое заявление, вызов от Нины (переведенный в специальной официальной конторе за две недели с итальянского на русский), заполненные анкеты с десятками вопросов на 4-х листах в двух экземплярах, справку от мужа (т. е. от меня), что он не возражает (эта справка не без труда была заверена на работе), 6 фотокарточек. Так как Люся была уже на пенсии, с нее не требовалась справка с места работы. Принимая документы, сотрудник районного ОВИРа обратил внимание на то, что не указано точное место работы бывшего мужа. Пришлось срочно ехать домой — довольно далеко — и впечатывать недостающее (от руки не разрешается). Но затем сотрудник заметил, что не указано место смерти отца. За два дня Люся сняла в нотариальной конторе заверенную копию со свидетельства о смерти Геворка Алиханова, выданного Руфи Григорьевне при реабилитации ее мужа. Эта справка является очень странным документом. Написано: дата смерти — 1939 год, выдано ЗАГСом такого-то района города Москвы в 1954 году, т. е. через 15 лет после смерти, если дата смерти правильна! Не указано место смерти — вместо этого прочерк (я уже писал об этом). У молодого сотрудника ОВИРа глаза полезли на лоб при виде такого документа. Пришлось объяснять ему, что так выглядят свидетельства, выданные при посмертной реабилитации — он лишь краем уха слышал о таком.

Началось многомесячное ожидание, а потом — активная борьба за разрешение. Все это время Люсино зрение непрерывно ухудшалось. В апреле 1975 года Люсю вызвали в городской ОВИР. Я поехал вместе с ней. Заместитель начальника Золотухин сообщил ей об отказе. Основание — что она может лечить свои глаза в СССР, ей предоставлены все возможности. Мы прямо в зале ОВИРа сказали об этом иностранным корреспондентам, приехавшим вместе с нами (к величайшему испугу советских чиновников, ожидавших виз на какие-то заграничные поездки)… На наш призыв откликнулись очень многие. Я не все знаю и не все помню (к сожалению, я пишу по памяти). Очень важными, во всяком случае, были вмешательства Федерации Американских ученых (ФАС), указавшей в письме к Брежневу, что антигуманное отношение к просьбе Сахарова затруднит научные контакты, королевы Нидерландов и канцлера Вилли Брандта при их визитах в СССР, Организаций инвалидов войны многих стран, многих частных лиц, писавших письма советским руководителям…

В конце июля раздался неожиданный звонок. Сотрудница ОВИРа позвала к телефону Люсю. Она сказала, что Люсе окончательно отказано в поездке в Италию, но ей будут предоставлены все возможности для лечения в СССР (как известно, вопросы лечения в компетенцию ОВИРа никак не входят). Люся отвечала в резкой форме (я тут смягчаю ее формулировки):

— Я ослепну по вашей вине, но ни к каким здешним врачам не пойду.

На этом разговор закончился. Руфь Григорьевна упрекнула Люсю за резкость. Через сутки, уже в конце рабочего дня, та же сотрудница позвонила вновь и сказала, что Люся должна немедленно приехать за разрешением на поездку. Предыдущий разговор, видимо, был последней попыткой КГБ сломить Люсю и настоять на своем. Разрешение, наверное, уже было готово, но ведь ничего не стоило его порвать. Люся сказала:

— Ведь уже поздно, я не успею до конца рабочего дня.

— Ничего, вас будут ждать.

Когда Люся подъехала, сотрудница ОВИРа встретила ее в вестибюле и под руку провела на второй этаж. В кабинете начальника ее действительно ждало несколько человек, в том числе начальник Московского ОВИРа Фадеев. Он повторил, что Люсе дано разрешение на поездку в Италию для лечения глаз и что визу она может получить через два дня. В кратком последовавшем затем разговоре некто, сидевший рядом с начальником, вдруг сказал:

— Но вы должны знать, что ваш муж никогда не сможет выехать к вам за границу.

Какова была цель этой явно не случайной фразы, я не знаю. Возможно, цель фразы была просто проверить Люсину реакцию. Люся ответила:

— Да, я это знаю. В прошлом у меня было много возможностей остаться, но я не ваша советская чиновница. Я еду, чтобы лечиться.

Люся позвонила мне о полученном ею разрешении, как только приехала на улицу Чкалова. Но еще до этого мне на дачу позвонили из агентства Рейтер. Им только что звонил кто-то и сообщил, что Елене Боннэр предоставлено разрешение. Сотрудник агентства справлялся, правильно ли это сообщение. Без сомнения, в Рейтер звонили из КГБ.


Люся, по состоянию ее глаз, опасалась лететь прямо в Италию самолетом. Она оформила транзитную визу во французском консульстве (с помощью корреспондентки Франс-Пресс Анны Ваал; тогда в консульстве еще не знали, кто такие Елена Боннэр и, кажется, Андрей Сахаров). Люся купила железнодорожный билет до Парижа на 9 августа.

Поезд отходил вечером, и мы решили с утра перебраться с дачи, где мы жили все вместе: Руфь Григорьевна, Люся и я, Таня с мужем Ефремом и нашим внуком Мотей. Утром Таня обнаружила, что Мотя заболел. Это была, как она сказала, обычная детская болезнь — повышенная температура и плохое самочувствие, плаксивость. Но были еще какие-то странные подергивания рук и ног, вроде судорог, очень беспокоившие Люсю. 9 августа 1975 года — суббота, нерабочий день, и я не мог вызвать „Волгу“ из гаража Академии. Поэтому Люся позвонила Алеше и попросила его приехать, а по дороге поймать на шоссе какую-нибудь машину, чтобы доехать до города. Через полтора часа Алеша приехал на огромной „Чайке“ — водитель какого-то большого начальства согласился заехать и подработать. В эту машину мы поместились все (если бы пришла „Волга“, Таня с Ефремом поехали бы поездом; как видно из дальнейшего, это могло бы иметь трагические последствия). Дома Люся попросила приехать врача Веру Федоровну Ливчак (я уже писал, что познакомились мы в связи с голодовкой). Они вместе посмотрели Мотю и вышли посоветоваться в другую комнату. Таня оставалась одна с ребенком. Вдруг мы услышали ее крик. Когда мы вбежали, то увидели страшную картину: Мотя лежал без сознания, вытянувшись, как струна, и как бы окаменевший в жесточайшей судороге; из плотно сжатого рта выступала пена, глаза закатились. Люся схватила его на руки и поднесла к открытому окну.

Вере Федоровне (сохранившей, к счастью, самообладание) удалось ложкой раскрыть Моте рот и прижать язык, избежав тем самым его западания. Таня вызвала детскую „скорую“, приехавшую почти сразу; мы с Ефремом встретили ее на улице. Врач детской „скорой“ оказалась очень умелой и решительной, быстро стала делать все необходимое. Противосудорожные инъекции помогли, однако, лишь частично (но без них Мотя, по всей вероятности, погиб бы). Через полчаса после безуспешных попыток снять общую судорогу врач детской „скорой“ повезла Мотю, все еще без сознания, в детскую больницу. Машина с включенной сиреной развернулась через сплошную линию и уехала. Таня и Ефрем сопровождали Мотю до больницы. Они слышали, как врач детской „скорой“ сказала в приемном отделении:

— Позаботьтесь об этом малыше, он этого стоит!

Моте в это время был один год и 11 месяцев. Люсин отъезд, конечно, был отложен — мы с Верой Федоровной съездили на вокзал и вернули билеты. Мы все пережили очень тревожные сутки. Хотя этого и не говорили друг другу, но каждый про себя без слов думал, что, возможно, Мотя погибает.

На другой день, в воскресенье, дежурный врач сказал, что ребенок Янкелевич пришел в себя и опасность для жизни миновала. Люся, веря и не веря услышанному, каким-то изменившимся голосом спросила его:

— Доктор, вы это точно говорите?

— Да, конечно.

Днем нам разрешили сделать Моте маленькую передачку, в том числе заграничную соску, к которой Мотя привык (советские соски другие по форме). Нянечка, вернувшись, сказала, что Мотя, увидев соску, прошептал:

— Мама…

Люся с облегчением воскликнула:

— Это именно то, что я хотела услышать.

(Это слово показывало, что у ребенка сохранились ассоциации, т. е. его мозг не поврежден, как этого можно было опасаться.)

Что же было у Моти? Известно, что у маленьких детей, ослабленных родовой травмой (а у Моти была асфиксия), при повышенной температуре иногда возникают судорожные явления, похожие на те, которые наблюдались у Моти. Все то, что я рассказывал до сих пор, вполне согласуется с этим объяснением. Но есть и другие обстоятельства, о которых я теперь расскажу дополнительно и которые наводят на совсем иные мысли.


С внуком Мотей, 1974 г.


Мы сразу вспомнили, когда увезли Мотю, о странном случае, произошедшем на даче за два дня перед этим, утром 7 августа. Взрослые были на кухне и собирались пить чай, а Мотя играл в прихожей, имеющей прямой выход во двор. Нам Мотю не было видно. Вдруг он неожиданно вскрикнул и с плачем вбежал на кухню. На вопрос, что с тобой, он пальчиком показывал на рот. Мы подумали, что его укусила оса, но никаких следов укуса или опухлости мы не обнаружили. Возможно, мальчик просто чего-то сильно испугался. Но, быть может, человек, проникший в прихожую, насильно ввел в рот ему некое вещество, вызвавшее судороги. Зачем? Чтобы сорвать отъезд Люси, вероятно без цели убить. Как я уже писал, отъезд Люси действительно был отложен. А относительно „убить“? Вера Федоровна, используя свои связи с больницей имени Русакова, куда привезли Мотю, дозвонилась в реанимационное отделение. Но дежурный врач с раздражением сказал:

— Пожалуйста, не звоните больше в реанимационное отделение. Только что кто-то звонил, тоже назвался врачом и интересовался состоянием Янкелевича.

Так как никто из нас, кроме Веры Федоровны, не звонил, то это, конечно, наводило справки ГБ. О чем? Может, проверяли, не перестарались ли? Тогда хлопот не оберешься. Еще один факт, показывающий, что болезнь Моти по своим симптомам была не совсем обычной. В 12 часов ночи нам неожиданно позвонил врач из реанимационного отделения и спросил, не имел ли Мотя доступа к лекарствам, которые могли бы вызвать судороги (или — к обладающим судорожным действием). Люся сказала, что нет. Но вопрос произвел на нас самое тяжелое впечатление. Вспомнили мы также и об угрозах „ЦК Русской Христианской партии“ за восемь месяцев перед этим. Косвенным подтверждением того, что это была попытка ГБ сорвать Люсину поездку, является то, что через неделю, когда Люся все же решилась ехать, вновь имели место уже, несомненно, гебистские попытки запугивания. Вторично отъезд был назначен на 16 августа. А 15-го утром по почте пришло якобы из Норвегии письмо, в которое были вложены устрашающие фотографии (похоже — вырезанные из реклам фильмов-ужасов). Фотографии все были очень специфические — имели прямое или косвенное отношение к глазам: выкалывание глаз кинжалом, череп с ножом, просунутым через глазницы, глаз, на фоне зрачка которого — череп. На конверте письма был обратный адрес. С помощью знакомых корреспондентов в Норвегии нам удалось проверить, кто послал письмо. Это оказался человек из Литвы, у которого там осталась жена. Он обращался с просьбой о воссоединении к Брежневу и послал копию своего обращения мне. Очевидно, ГБ вынуло его письмо и положило в конверт свои ужасы…

В первых числах сентября профессор Фреззотти в Сиенской клинике в Италии оперировал Люсю. Разрушительное наступление глаукомы на этот глаз было остановлено, но, конечно, ничего из того, что было потеряно, не восстановилось. Через два дня после операции мне было передано ложное сообщение, якобы переданное из Сиены через Париж, что операция прошла неудачно. Несомненно, это были „шуточки“ КГБ… 9 октября я в Москве, Люся в Италии одновременно узнали о присуждении мне Нобелевской премии Мира… Эти события прервали ее по существу почти чисто медицинское пребывание в Италии; на нее обрушилось множество дел — и, наконец, после многих событий, участие от моего имени в Нобелевской церемонии…»

10–11 декабря 1975 г. в Осло Елена Боннэр как представитель А. Д. Сахарова участвует в церемонии вручения ему Нобелевской Премии Мира.


«Люся вылетела в Осло утром 9 декабря, чтобы участвовать в церемонии 10 декабря. В качестве приглашенных мною гостей в Осло также выехали Александр Галич, Владимир Максимов, Нина Харкевич, Мария Олсуфьева, Виктор Некрасов, профессор Ренато Фреззотти с женой, Боб Бернстайн и Эд Клайн, оба с женами. Кроме того, я „символически“ пригласил находившихся в заключении Сергея Ковалева и Андрея Твердохлебова, а также Валентина Турчина и Юрия Орлова, не рассчитывая, конечно, что они смогут приехать.

Несколькими часами раньше Ефрем и я выехали поездом в Вильнюс, где на следующий день в здании Верховного суда Литовской республики начинался суд над Сергеем Адамовичем Ковалевым. Вероятно, это было не случайное совпадение — власти преследовали какие-то цели. Для нас же это совпадение суда и торжественной общемировой церемонии носило волнующий, символический характер…

10 декабря 1975 года, в день вручения Нобелевской премии Мира и второй день суда над Сережей Ковалевым, мы с Ремой после перерыва не пошли в суд. Нас пригласили к себе литовцы. В доме одного из них, Виктораса Пяткуса, знакомого Сережи, собрались друзья, чтобы вместе прослушать передачу из Осло и отметить вручение премии. Хозяин — Пяткус — ранее провел в заключении 14 лет за написанные им стихи, признанные националистическими. Викторас — филолог и большой знаток Вильнюса, его истории и замечательных людей. В 1977 году он был вновь арестован и осужден на 10 лет заключения и 5 лет ссылки.

Транзисторы включены. Мы слышим звук фанфар. Госпожу Боннэр-Сахарову, представляющую на церемонии своего мужа, просят пройти на место для участия в церемонии вручения Нобелевской премии Мира. Говорит председатель Нобелевского комитета Аасе Лионнес. Она оглашает решение Нобелевского комитета о присуждении Премии Мира 1975 года Андрею Сахарову. Я слышу звук Люсиных шагов — она поднимается по ступенькам. И вот она начинает говорить. Смысл слов я понимаю уже задним числом, через несколько минут. Сначала же я воспринимаю только тембр ее голоса, такого близкого и родного и одновременно как бы вознесенного в какой-то иной, торжественный и сияющий мир. Низкий, глубокий голос, какое-то мгновение звенящий от волнения!

По окончании передачи мы все прошли в другую комнату, где был накрыт праздничный стол. Собралось человек 15, это были литовцы, я уже всех их видел накануне у дверей суда. Были произнесены слова приветствия и тосты в мой адрес, в адрес Люси, тосты за Сережу и всех, кто не с нами… Мы отдали должное литовской кухне, в особенности удивительному, какому-то фантастическому литовскому торту.

Вдруг неожиданно раздался звонок в дверь. Мы вышли в прихожую. Оказалось, это пришла Люся Бойцова, жена Сережи, с ней еще несколько человек — прямо из Верховного суда. Люся была страшно взволнована, вся дрожала от возбуждения. Еще от дверей она крикнула:

— Сережу вывели из зала — он назвал суд сборищем свиней!

Постепенно выяснилось, что же произошло.

В начале заседания Ковалев обратился к суду с требованием допустить в зал суда его друзей, специально приехавших для присутствия на суде. Он сказал:

— Я требую допустить Андрея Дмитриевича Сахарова, Татьяну Михайловну Великанову, Александра Павловича Лавута (он назвал еще 5–6 фамилий).

Раньше, чем судья ответил на это требование, в зале начались смешки, выкрики, что-то вроде хрюканья. Судья сказал как бы в шутку:

— Ну вот, сами видите: я не могу удовлетворить вашу просьбу…

Ковалев вспыхнул и закричал:

— Я не буду говорить перед стадом свиней! Я требую вывести меня из зала суда!


Вечером я сумел дозвониться Тане в Москву и рассказал о событиях дня, а через полчаса ей же дозвонилась Люся из Осло. Первые слова, которые она услышала от Тани, были:

— Мамочка, записывай…

Не было даже времени расспросить о детях — двух новорожденных и одном тоже маленьком. Это потрясло присутствовавших при разговоре норвежцев.

Так закончился день 10 декабря 1975 года, день Сергея Ковалева, Елены Боннэр и Андрея Сахарова.


11 декабря Люся провела Нобелевскую пресс-конференцию. Это были 3 часа вопросов и ответов экспромтом, без предварительной подготовки. Пресс-конференция непосредственно транслировалась в эфир и передавалась радиостанциями и телевидением многих стран. Люсина необыкновенная способность отмобилизоваться в трудной ситуации помогла ей справиться с этим испытанием не хуже многих предшественников, представляющих, в отличие от нее, самих себя. Один из вопросов был о позициях Сахарова и Солженицына, в чем их отличие. Люся ответила параллелью с западниками и славянофилами в России ХIХ века, т. е. вполне точно и корректно, как мне кажется, по отношению к обоим.


Выступление на церемонии вручения А. Д. Сахарову Нобелевской премии мира, Осло, 10 декабря 1975 г.


В тот же день Люся зачитала Нобелевскую лекцию. Кажется, она тоже передавалась по радио, может потом.


С Председателем Нобелевского комитета норвежского стортинга Аасе Лионнес (Aase Lionaes). Университет Осло, 10 декабря 1975 г.


Кроме того, были приемы-банкеты; тут уж я точно не был бы на высоте. Выступая на одном из банкетов, Люся сказала свою фразу о бабах, на которых в России и пашут, и жнут, и хлеб молотят, а вот теперь они и премии принимают. Мария Васильевна Олсуфьева, переводившая Люсю, была в большом затруднении, как перевести эту фразу. Действительно, как по-английски „бабы“?..


У суда над Юрием Орловым, 15–18 мая 1978 г.


Очень сильным переживанием для Люси стало ночное факельное шествие, которое, как ей объяснили, является „стихийным“ и происходит далеко не всегда, а только тогда, когда народ одобряет присуждение премии. Люся заплакала, когда ей перевели, что на многих плакатах написано:

„Сахаров — хороший человек“.

Люся еще несколько дней провела в Норвегии, общалась со многими замечательными людьми, в их числе — с председателем Нобелевского комитета г-жой Аасе Лионнес и секретарем г-ном Тимом Греве, с семьей Фритьофа Нансена, с семьей Виктора Спарре. Потом она выехала в Париж. Позвонила мне оттуда совсем потерявшая голос, видимо это была реакция на сверхнапряжение последних дней, а 20 декабря самолетом вылетела в Москву».

(А. Д. С. «Воспоминания», Часть 2, Гл. 19).


1976. Участие в основании и деятельности Московской Хельсинкской группы. Смерть брата Игоря в Бомбее. Поездки в Сибирь на суды и к ссыльным политзаключенным. «Желтые пакеты»[137] — начало многолетней кампании клеветы и компрометации Елены Боннэр.

1977. Уголовное преследование дочери Тани. Угрозы ареста зятя. Эмиграция Тани с семьей. Снова лечение глаз в Италии. Интервью о защите прав человека. Исключение сына Алеши из института с угрозой неизбежного призыва на военную службу. Поездка в Мордовию.

1978. Эмиграция Алеши. На судах над Ю. Орловым, А. Гинзбургом и А. Щаранским. Отдых в Сухуми. Обострение состояния глаз. Первый негласный обыск в квартире на ул. Чкалова.

1979. Лечение глаз в Италии. Встреча с Папой Римским Иоанном Павлом II. Поездка в ссылку к Семену Глузману.


В Горьком сразу после высылки Сахарова, январь 1980 г.


1980. В Горький вместе с депортированным А. Сахаровым. Обращение к советским физикам в защиту Сахарова. Негласный обыск и отключение телефона на ул. Чкалова. Отъезд матери в США к внукам. Негласные обыски в Горьком.

22 января 1980 г. — высылка А. Д. Сахарова в г. Горький. Е. Г. Боннэр разрешено лететь вместе с ним. Через две недели она возвращается в Москву, где передает иностранным журналистам свое обращение к советским физикам. Смысл обращения: не бойтесь, приезжайте к Сахарову, не допустите его профессиональной изоляции. Одновременно коллеги Сахарова по Отделению теоретической физики Физического института им. П. Н. Лебедева АН СССР (ФИАНа) категорически не согласились с требованием уволить его из ФИАНа и настаивали на командировках к нему в Горький. Все это в сочетании с огромной волной протестов западных ученых дало результат: в начале марта 1980 г. на высшем уровне было принято решение о том, что Сахаров остается работать в ФИАНе и к нему возможны поездки коллег-теоретиков, одновременно сразу прекратился поток грязных публикаций в центральной прессе о «дегенерате Сахарове».

Январь 1980 г. — апрель 1984 г.: более 100 челночных поездок Елены Боннэр по маршруту Москва-Горький-Москва-Горький…, благодаря чему голос Сахарова продолжал звучать в мире, а также — через западные радиостанции — и в СССР.


«Продолжу рассказ о нашей с Люсей горьковской жизни. Тут очень быстро установился некий шаблон. Примерно раз в месяц-полтора Люся уезжает в Москву, оставляя меня одного в квартире (с милиционером, дежурящим за дверью). Отсутствует она обычно 10–15 дней. (В первый год эти интервалы были гораздо короче; это, конечно, было еще утомительней для нее.) Каждая поездка — это бессонная ночь в душном или мертвенно-холодном вагоне, часто даже не в купированном, а в переполненном общем. Но Люсины поездки совершенно необходимы — это почти единственная наша связь с внешним миром, в том числе с детьми, оказавшимися за океаном. Поездки необходимы также и для того, чтобы она могла передать иностранным журналистам мои заявления, обращения и интервью по животрепещущим, часто трагическим поводам, а также способствовать (как я уже писал, не конкретизируя деталей) переправке рукописи этих воспоминаний. Все это, конечно, делается „явочным порядком“ и требует от Люси не только огромных усилий, но и решимости. Обратно Люся едет с тяжелыми сумками (одна или две из них — „сумки-холодильники“), заполненными продуктами — творогом в пачках, сливочным маслом, мясом и многим другим, чего практически нет в Горьком — городе с полуторамиллионным населением. Замечу для объективности, что в самое последнее время снабжение в Горьком несколько улучшилось, например, овощами, а в Москве, наоборот, ухудшилось, так что разрыв сократился. Следует также указать, что некоторые дефицитные продукты, например, колбаса, продаются закрытым образом по предприятиям — к нам все это имеет мало отношения (кроме овощей); закрытая продажа — вовсе не имеет.

Кстати, КГБ усиленно распускал слухи, что я в Горьком якобы получаю какие-то пайки на дом (финский сервелат, еще что-то столь же „обкомовское“). Многие этому поверили. Конечно, это абсолютная выдумка. Правда, раз в неделю, по пятницам, я вижу в окно, как привозят пайки (не слишком экзотические) для тех гебистов, которые делают свою таинственную работу вокруг меня. По числу пакетов я вижу, что их человек 35. Это — „стрелочники“; начальство где-то вдали…

Без Люси я стараюсь как можно больше работать, выходя из дома только за хлебом и овощами с непременной сумкой с документами и рукописями, перекинутой через плечо (килограмм 10–12 в лучшие дни, до кражи). Сумку я стараюсь не выпускать из рук. Даже выходя из машины, чтобы отдать в кассу бензоколонки талончики на бензин, я не оставляю свою сумку на сиденье.

Когда Люся приезжает, мы обычно в первый день обмениваемся новостями, и я читаю (так бывает далеко не каждый раз) „левые“ письма от Руфи Григорьевны, детей и внуков. („Левые“ — то есть кем-то привезенные; конечно, в письмах нет ничего, что следовало бы скрывать, — просто посланные обычной почтой письма не доходят! Единственное, что приходит обычной почтой, — коротенькие открытки от Руфи Григорьевны, ей это разрешается; сейчас уже, видимо, нет — открытки приходят лишь частично.)

Привозит Люся и некоторые книги, в том числе научные. Люсины рассказы, ее непосредственная, эмоциональная, но обычно точная реакция на людей и события, привезенные ею бумаги во многом определяют, что я должен срочно делать и писать.

На следующий день начинается необходимая работа, перед Люсиным отъездом переходящая в „аврал“. Но в промежутке мы все же смотрим по вечерам телевизор, ходим (очень редко) в кино. В 1980–1981 гг. мы изредка ходили (в „разрешенных“ пределах) гулять на откос Оки с чудесным видом вдаль или по осеннему полю. Эти мгновения ухода от города и неволи запомнились. Но в 1982 году у нас на такие прогулки (на самом деле очень близкие) уже не хватало сил и времени.

Явочным порядком мы завоевали право ходить к Хайновским[138]— старым друзьям и дальним родственникам Руфи Григорьевны и Люси. Они издавна живут в Горьком; то, что мы оказались рядом, — чистая случайность.

В 50-е годы Руфь Григорьевна с трехлетней Таней жила у Хайновских. В Ленинграде ей после лагеря жить не полагалось (потом ей пришлось уехать еще дальше, в деревню Ройка в 30 километрах от Горького). Хайновские — ставшая нам близкой семья. Душой ее был Юрий Хайновский, очень живой, отзывчивый, общительный и душевный. Жизнь его никогда не была легкой. Детство и юность в семье политссыльного, ранение на фронте, арест и заключение за неосторожные разговоры, многолетний материальный недостаток. И вместе с тем, жили они дружно, по-человечески, окруженные людьми. К нам никого из них не пускают, но нашим поездкам к ним не препятствуют. В первые разы гебисты „нервничали“, заглядывали в окна. Теперь они, видимо, получили разрешение и во время наших визитов потихоньку сидят в машине недалеко от дома Хайновских.

Начиная с апреля 1980 года ко мне приезжали физики — мои коллеги по ФИАНу. Потом эти поездки (после трех визитов) прервались, я дальше пишу — почему, и возобновились уже в 1982 году, а после кражи сумки, как сказано выше, возник еще один перерыв. Конечно, такие визиты очень важны для меня в моей почти полной изоляции. Но они никак не в состоянии заменить нормального научного личного общения — с посещениями семинаров и конференций, свободными беседами в коридорах со свободно выбранными собеседниками, участия (пусть даже пассивного) в научных дискуссиях у доски, когда можно спросить то, что докладчику или автору кажется само собой разумеющимся, и одно слово все разъясняет… (Каждый научный работник знает, как это необходимо.) И угнетает то, что визиты физиков ко мне являются „управляемыми“, явно используются для приглушения кампаний в мою защиту.

Из всех физиков в СССР нашелся лишь один, который дважды приезжал в Горький без разрешения властей и по предварительной договоренности встречался со мной на улице. Это — мой бывший однокурсник Миша Левин[139]. В 40-е годы он был арестован и осужден по одному из известных политических дел того времени. Освободившись из заключения, он несколько лет жил и работал в Горьком, пока не произошло „потепления“ и он не смог вернуться в Москву (как мы с Люсей — через столько лет — написано в 1987 г.). Мишина судьба — через их общего друга Севу — странно приближалась к Люсиной еще в довоенные годы! Таким же способом, как с Мишей, удалось встретиться еще с двумя людьми — с Наташей Гессе и Славой Лапиным[140], Люсиным однокурсником. Мы встречались либо на главпочтамте в назначенный час, либо в кафе на той же площади; гуляли, беседовали, заходили с Наташей к Хайновским. Со Славой вышла путаница: он не дождался нас, поехал в Щербинки, был задержан и имел двухчасовую беседу в ГБ — в его обычном блистательно „наивном“ стиле; потом мы случайно встретили его на улице, уже потеряв надежду его дождаться.

Каждый раз, когда в СССР приезжают иностранные ученые, заинтересованные в моей судьбе, они получают целый букет выдумок от академических официальных лиц — Александрова, Скрябина, Велихова (это президент, ученый секретарь, заместитель президента — соответственно). Оказывается, я живу в прекрасных квартирных условиях, у меня зарплата, как у министра, секретарша, домработница, привилегированное медицинское обслуживание, продуктовые пайки. Как очевидно из вышесказанного, все это — ложь. Роль секретарши, может, в какой-то мере исполняет Люся, вдобавок ко всем остальным обязанностям. Уборку квартиры, приготовление пищи, покупку продуктов производит тоже она, а в ее отсутствие — я. К слову — о медобслуживании: все оно, пожалуй, свелось к трем проявлениям — к зубной поликлинике, где у меня украли сумку, к насильственной госпитализации во время голодовки и немедленной выписке, как только у меня случился сердечный приступ, к врачам, оказавшимся около машины во время последней кражи с наркозом.

Перед отъездом Люся начинает орудовать на кухне: она готовит мне еду на время ее отсутствия, чтобы я, по крайней мере первую неделю, был избавлен от готовки. Все это помещается в холодильник, и я провожаю ее на вокзал. Цикл начинается снова…

Может, кому-то наша жизнь, по ее описанию, покажется не самой трудной. Действительно, она не столь чудовищна, как в лагерях и тюрьмах. Но то, что сделали со мной, — абсолютно беззаконно. И это очень опасно. По существу, держа меня в беззаконной изоляции, власти закрепляют возможность творить „законное беззаконие“ и по отношению ко всем узникам совести. (Смешная аналогия: в первые послевоенные годы, когда было трудно с жильем, жилищные чиновники говорили нуждающимся:

— Что вы волнуетесь? Вот у нас один академик живет в ванной…

Правда, я не знаю такого академика, вероятно это байка, но сейчас сам, не по своей вине, играю роль вроде этой.)

И еще я должен сказать: наша внешне спокойная (за исключением эксцессов КГБ) жизнь идет на самом деле с огромным напряжением сил, на нервах, на пределе. В особенности это относится к Люсе, не только к ее непрерывным поездкам в переполненных и душных вагонах, иногда на боковых полках, но и ко всей ее жизни.

В Москве на ее долю выпала вся, теперь неразделенная, тяжесть общения с инкорами, с приезжающими в СССР иностранными коллегами и другими озабоченными моей судьбой людьми, с московскими и немосковскими инакомыслящими и просто посетителями. Надо видеть это, чтобы понять всю физическую и психологическую тяжесть этих контактов. Наташа как-то, пожив с Люсей в Москве, сказала:

— Так жить невозможно, нельзя. Ты живешь на износ. (Добавление 1987 г. Очень скоро эти слова, к сожалению, получили подтверждение.)

Дела, которыми занимается Люся, вовсе не только мои (мои в малой мере), на нее одну лег весь тот правозащитный груз, который раньше лежал на обоих (передача материалов о новых арестах и судах, о ссыльных, об условиях в местах заключения, о всевозможных нарушениях прав человека, организация пресс-конференций для тех, кто сам не может этого, активное участие в работе Хельсинкской группы, посылки и бандероли — это, быть может, главное, и др., всего не перечислишь!). Люся (как, впрочем, и я) — далеко не здоровый человек, она не зря инвалид второй группы — сказываются контузия и многое другое, в особенности операция щитовидной железы 9 лет назад (написано в феврале 1983 года) и, конечно, не самый молодой возраст, целая жизнь по принципу „жить, не жалея себя“.

Главная же трагедия ее жизни — разлука с детьми и внуками, вынужденными 5 лет назад уехать из СССР в бесконечно далекий и совсем не простой зарубежный мир, с полным отсутствием нормальной связи — почты и телефона (телефонной связи у меня нет и с Москвой). Я уже писал, что, когда они уезжали, мы понимали, что это будет тяжело и трудно, но насколько — мы все же не могли знать. Сейчас, уже почти три года, к этому добавилась разлука с мамой, Руфью Григорьевной. Все это завязано в тугой, неразрешимый узел.

Говорят, человек, лишенный связи с внешним миром, становится живым мертвецом. Мне кажется, что я в своей фантастической горьковской изоляции не стал мертвецом; если это так, то только благодаря Люсе. Это в равной мере относится и к общественной активности, и к науке, и к чисто человеческому общению. Поистине Люся дала мне жизнь и поддерживает ее. Чего это ей стоит — я пытался написать выше. Это все верно и в применении ко всем дням горьковской жизни, и к самым первым, описанным в предыдущей главе (я рассказал там, как Люся помогла тогда найти и удержать верную и достойную линию на крутом повороте нашей судьбы)» (А. Д. Сахаров, «Воспоминания» [3], Гл. 29, Части 2).

1981. Кража документов и рукописей в Горьком. Кража машины. Борьба и совместная с А. Сахаровым голодовка за выезд из СССР невесты Алеши. Отъезд Лизы Алексеевой.

«Алеша уехал 1 марта 1978 года. С мая Лиза жила в нашей семье, стала ее членом. Почти немедленно начались трудности. Весной ее по надуманному предлогу не допустили к госэкзаменам, не дав тем самым формально закончить образование и получить диплом. В июле следующего года, явно по указанию, уволили из вычислительного центра, где она работала оператором и была на хорошем счету. В дальнейшем, особенно после моей высылки, трудности и опасность ее положения увеличивались. Попытки добиться ее относительно быстрого выезда, как у многих других внешне в аналогичном положении, — не удались. Разлука ее с Алешей затянулась почти на четыре года — выезд Лизы стал возможен лишь после многолетних усилий, завершившихся голодовкой моей жены и моей в ноябре — декабре 1981 года.

На протяжении этой книги я много писал о нарушениях в СССР права на свободный выбор страны проживания, о тех трагедиях, к которым это приводит. В случае Лизы все многократно усиливалось ее связью со мной — фактически Лиза Алексеева стала заложником моей общественной деятельности» (А. Д. Сахаров [3] стр. 831).

«Уезжая в Москву, я задавала Андрею „урок“ (была у нас такая игра) — написать что-нибудь близкое к литературе — о каком-нибудь стихотворении, о книге, которую прочли. Кроме Пушкина, помню „задания“ по Блоку и по Фету. О Фете возникло после слов Лидии Корнеевны[141] „Работа — моя молитва“. Может, это не дословно, но смысл был такой. И, рассказывая Андрею об этих словах Л. К., я сказала, что моей Молитвой с очень ранних отроческих лет (после ареста мамы и папы) стало стихотворение Фета: „Учись у них — у дуба, у березы. / Кругом зима. Жестокая пора! / Напрасные на них застыли слезы, / И треснула, сжимаяся, кора. / Всё злей метель и с каждою минутой / Сердито рвет последние листы, / И за сердце хватает холод лютый; / Они стоят, молчат; молчи и ты! / Но верь весне. Ее промчится гений, / Опять теплом и жизнию дыша. / Для ясных дней, для новых откровений / Переболит скорбящая душа“. После этого разговора Андрей попросил, чтобы я привезла в Горький Фета. Особенно жаль мне, что украдено и небольшое его эссе о романе Фолкнера „Авессалом, Авессалом“» ([5] Том 2, стр. 180–181).

1982. Первый инфаркт и самолечение. Подача заявления в ОВИР на еще одну поездку за рубеж для лечения глаз. Новая кража документов и рукописей Сахарова. Обыск в поезде Горький — Москва.

1983. Диагностирован новый, обширный инфаркт (25 апреля). Установка милицейского поста у дверей московской квартиры. Требование совместной с Сахаровым госпитализации. Пресс-конференция на улице Чкалова. Сахаров начинает борьбу за поездку жены для лечения. Миллионное тиражирование клеветы для компрометации жены Сахарова. Московский суд отказывает в приеме иска о защите чести и достоинства (судья: «… А у меня, может, и долежит. Может, снова начнут реабилитировать»).

«Мы праздновали мой день рождения (15 февраля 1983 г. — Ред.) вдвоем — оба были нарядно одеты, были цветы, Андрюша рисовал какие-то плакаты, я стряпала так вдохновенно, будто ожидала в гости всю свою семью. Было много телеграмм из Москвы, из Ленинграда, от детей и мамы. То, что я наготовила, мы ели три дня. Но пришло время все же пополнить запасы, и я поехала на рынок — день был, по горьковским нормам, теплый и ясный. Когда я вернулась, и Андрей открыл дверь на мой звонок, я не узнала его: чисто выбрит, серый костюм, розовая рубашка, серый галстук и даже жемчужная булавка (я подарила ее в первую горьковскую зиму — на десятилетие нашей жизни вместе). „Что случилось?“ — в ответ он молча протянул мне телеграмму, она была из Ньютона. „Родилась девочка Саша Лиза девочка чувствуют себя хорошо все целуют“. Когда я прочла телеграмму, Андрей сказал: „Это не девочка, это голодовочка!“ [18].

И всегда, когда из Ньютона приходят новые фотографии детей, Сашу он называет „наша голодовочка“.

В прошедшую осень я стала ощущать, что у меня есть сердце. Конечно, сердце иногда болело и раньше, но как-то мимоходом. Ощущать-то я его ощущала, но как-то не задумывалась, да и где тут задумываться. Осень 1982 года. Уже отстучали колеса моих более чем ста поездок Горький — Москва, Москва — Горький, уже уехал Тольц, прошел обыск у Шихановича, арестован Алеша Смирнов, а еще раньше Ваня Ковалев, я вожу в Горький каждый раз две сумки с продуктами и еще всякое нужное и не очень, а Андрюша сидит над „Воспоминаниями“ и периодически часть их пишет заново — не строгость автора, не ворчание первого читателя, первого редактора и первой машинистки (это все я) — нет! Чужая воля и чужая рука. Они исчезают. То из дома — еще в Москве, то украдены с сумкой в зубоврачебной поликлинике в Горьком, то — в эту самую осень на улице из машины, которая оказалась взломана, а Андрей чем-то одурманен. Каждый раз он пишет все заново. В общем, каждый раз это уже нечто новое — иногда написано лучше, иногда хуже и даже не про то» (Е. Г. Боннэр [2], стр. 25–26).

15 февраля у кого, «к сожалению, день рождения только раз в году», а у меня два — один в Москве, другой в Горьком. На первый Ших[142] принес книгу Яковлева «ЦРУ против СССР». Белка[143] очень расстроилась, что он принес, она уже читала, но мне не сказала; это ее всегдашнее стремление — не огорчить. Я взяла книгу в Горький. Я долго ее не читала, не хотелось, было заранее неприятно, и чувства брезгливости не могла преодолеть. Андрей же прочел почти сразу, как привезла, сказал, что обязательно будет писать про это, но не сейчас. В начале февраля он закончил статью «Опасность термоядерной войны» и еще не отошел от волнений, связанных с написанием и с тем, чтобы она увидела свет. Тут и мне досталось хорошо. Снова Андрей ругал меня, что когда-то я не дала ему подать заявление в суд на издающуюся в США газету «Русский голос», там еще в 1976 году началась кампания против меня, которую продолжила сицилийская «Сетте джорни», а Яковлев только расширил и, так сказать, оформил соответственно.

Я не буду касаться писаний Яковлева, как и многого, о чем пишет Андрей Сахаров в своих «Воспоминаниях», позже я расскажу только о своей попытке обратиться в суд за защитой от клеветы. Но Яковлев, конечно, заставил нас волноваться. Вначале — больше Андрея, потом и я заболела этим, а жить в ауре подобной литературы вредно, и не только психологически, но и физически. У Андрея в этом плане была разрядка. 14 июля 1983 года Яковлев приехал к нему — этот человек хотел то ли интервью от Сахарова, то ли еще чего и получил — пощечину. Об этом своем поступке Андрей рассказывает сам в своей книге. После пощечины Андрей успокоился и был очень доволен собой. Как врач, я думаю, что этим Андрей снял стресс — и это было полезно. Как жена — восхищаюсь, хотя понимаю, что вообще подобное не соответствует натуре моего мужа.

Но, в общем, мы жили тем же способом и в том же ритме, как и до этого, хотя сердце все болело и болело. Я треть времени проводила в Москве, где на меня наваливались куча дел и куча людей…

В Москве все было так плохо — седьмого числа арестовали Сережу Ходоровича[144], ожидался какой-то дурацкий суд у Верочки Лашковой, было непонятно: за что? И как могут (дурацкий вопрос) ее выгонять из Москвы? А в Горьком вовсю шла весна. Я люблю весну, и Андрей тоже. И хоть все плохо, а душа как-то незаметно начинала отходить, оттаивать. Для нас было радостно, что дни длиннее и можно где-то на обочине дороги погулять. Тогда еще можно было ездить в Зеленый город (район Горького), где есть лес, расположено несколько санаториев, детских лагерей и дач. Можно было слушать радио. Теперь этот район для нас тоже стал запретным…

25 апреля утром, после завтрака, я убирала что-то в комнате, где мы спим. Андрей был у себя, работал. Вдруг меня как проткнули чем-то острым насквозь, так что я ничего сказать, двинуться, закричать не могла. Остановилась на вдохе и так стою, потом медленно, почти ползком, по кровати добралась до Андреевой половины — и дотянулась до его нитроглицерина, своего у меня тогда еще не было. Через некоторое время боль чуть-чуть отпустила, и я смогла позвать Андрея, смогла лечь; начался бесконечный нитроглицерин, мази, валидол, анальгин, ношпа, папаверин, несколько раз инъекции атропина, один раз с промедолом, были рвота, слабость необычайная, давление низкое. Все себе сама делала — и больная, и врач. Испуганный Андрей помчался как угорелый в аптеку. Я все как проваливалась в небытие. На третий день небольшая температура — держалась два дня. Я уже поняла, что это инфаркт. Но, и поняв, подсознанием стремилась это опровергнуть…

Шло это все волнами — то лучше чуть, то совсем пропадаю, а тут пришла телеграмма, что начинается суд над Алешей Смирновым, и 10 мая я поехала в Москву. Встречал Ших. Идти до такси было трудно, но добрались. Вечером у меня были Маша Подъяпольская, Лена Костерина и Любаня (мать и жена Алеши), сказали, что суд завтра в 10 утра в Люблино. Я мысленно представила себе лестницу на мост над путями — через него надо перейти, чтобы добраться до здания суда, там уже судили стольких: Буковский, Краснов-Левитин, Твердохлебов, Орлов, Таня Великанова, Таня Осипова и другие. И мне стало плохо — плохо реально, по-настоящему: закружилась голова, схватило сердце, посинели ногти. Маша спросила: «Что с тобой?» — «Плохо». И потом: «Вы простите, я к суду не пойду. Пусть днем ко мне после перерыва кто-то приедет и расскажет. А я все расскажу коррам. И вечером тоже сделайте так»…

Суд продолжался два дня. Приговор — 6 лет лагеря и 4 года ссылки. 10 лет — десять. Какой Алешка молодец. Как он смог выдержать и битье, и давление следователя, и как безумно жаль его, Лену, Любу…

И я поехала в поликлинику Академии наук — сердце все болело и болело, с 25 апреля ни на минуту не переставало.

Сделали ЭКГ. Врачи забегали. Посадили меня в кабинете. Пришла заведующая и повела разговор, что она не может меня отпустить домой, а должна сразу госпитализировать: очаговые изменения, инфаркт. По анамнезу получается, что ему немногим больше трех недель. Я была несколько ошеломлена, и это доказывает, что хоть я и поняла после 25 апреля, что у меня инфаркт, но верить не верила: не хотелось. Или боялась. Да и забоишься — любой человек боится, а при нашей-то жизни! Зав. отделением очень волновалась, и, пока она волновалась, я думала и — надумала. Я сказала Марине Петровне (так звали заведующую), что согласна на госпитализацию, если привезут из Горького моего мужа и госпитализируют вместе со мной — ему давно пора. Я сказала также, что в этом случае обещаю ничего не сообщать корреспондентам ни о моем инфаркте, ни о нашей госпитализации и обещаю, что в больнице нас будут навещать только самые близкие друзья. В противном же случае 20 мая я проведу пресс-конференцию.

Чтобы непосвященному была понятна обоснованность моей просьбы, придется пояснить. Академик в своей поликлинике всегда пользуется привилегией быть госпитализированным с женой и регулярно проходит (в среднем раз в год) стационарное обследование в течение двух-трех недель, обычно также вместе с женой. Андрей с момента ссылки никакой помощи от поликлиники не получал и не обследовался. Потому моя просьба, если считать, что все обстоит так, как говорят академические функционеры (что с Сахаровым все хорошо и он живет, как все академики), вполне обоснована. Если же считать, что Сахаров — ссыльный, то моя просьба, чтобы Сахаров приехал (или его привезли), тоже обоснована, так как кодекс предусматривает, что ссыльный может быть временно отпущен из ссылки, если тяжело болен кто-либо из его близких. Этот момент нашей жизни очень наглядно доказал, что положение Сахарова во всем беззаконно и апеллировать к закону он не может.

Марина Петровна сказала, что от нее ничего не зависит, что она передаст мою просьбу начальству, но отпустить меня одну не может — отвечает теперь за мою жизнь, и меня повезли домой на «скорой помощи» в сопровождении медсестры…

20 мая, в час, назначенный для пресс-конференции, я услышала на лестнице какую-то возню. Открыв дверь, я увидела милиционеров, заталкивающих корров в лифт. Тогда я вышла на улицу.

Стоя у окна книжного магазина и держа в руке нитроглицерин, с которым теперь уже не расставалась ни на секунду, я рассказала коррам о нашем положении. В западной печати появились сообщения об этой встрече. Но, видимо, все недооценили мое состояние, считая, что раз я вышла на улицу, то, может, у меня и не инфаркт. Одна газета написала «микроинфаркт», другие вообще забоялись серьезных определений. Иногда я думаю, что если бы пресса (единственная наша и правозащитников реальная защита — это гласность) отнеслась к моей просьбе помочь нам серьезней, если б наши друзья во всем мире поняли, насколько трагично было положение в те дни, то, может, не случилось бы всего, о чем я рассказываю дальше…

3 июля в «Известиях» появилось письмо четырех академиков. Письмо это подписали А. А. Дородницын, А. М. Прохоров, Г. К. Скрябин, А. Н. Тихонов (говорят, Прохоров жалеет, что подписал: его плохо принимают за границей; Скрябину, думаю, все равно, как принимают, — лишь бы посылали; ездят ли два других ученых мужа, не знаю). Их письмо вызвало бурю. Советские люди академикам верят, тем паче один — Нобелевский лауреат. А что эти академики постеснялись даже название статьи Сахарова привести в тексте — этого советские люди не знают…

Пошел поток писем — 20 в день, 50 в день, 70, 100, дошло до 132-х в один день, потом постепенно их количество стало уменьшаться, но не прекращалось. Сахарова ругали и клеймили всячески, письма были индивидуальные и коллективные… В том же июле на подмогу академикам пришел журнал «Смена»[145] (тираж идет чуть ли не на миллионы), где Яковлев повторил и развил то, что было в его книге. Поток писем изменил свою направленность, многие письма стали откровенно антисемитскими, участились угрозы — особенно в мой адрес.

В августе уже не президент Академии[146], а глава государства (тогда Андропов[147]) в беседе с американскими сенаторами заявил, что Сахаров сумасшедший.

А нам угрожают на рынке, и когда выходишь на балкон, на улице скандалы — было все. Кажется, только не били. И как апофеоз — погром, который мне устроили в поезде 4 сентября, когда я ехала из Горького…

Мы решили подавать в суд. Мысль была не моя. Так считал необходимым Андрей, и с ним были согласны многие друзья. Я же понимала, что от меня опять требуется большая работа…

Но вот все «если» преодолены. И даже есть адрес Яковлева. Его мне дала одна моя приятельница. Она живет недалеко от него и, сообщая адрес, добавила к нему довольно длинный рассказ о личности и прошлой и сегодняшней жизни моего ответчика. Так что если б я была привержена тому жанру, в котором работает Яковлев, то могла бы здесь поместить еще пару десятков страниц

В районный народный суд Киевского района г. Москвы от Боннэр Елены Георгиевны, адрес… по делу с Яковлевым Николаем Николаевичем, адрес… соответчик: журнал «Смена», адрес…

О ЗАЩИТЕ ЧЕСТИ И ДОСТОИНСТВА (в порядке ст. 7 Гражданского Кодекса РСФСР) ИСКОВОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ

В журнале «Смена» (июль 1983) напечатана статья Н. Н. Яковлева «Путь вниз». Статья эта порочит меня. В своем заявлении в суд я не касаюсь общей направленности статьи, искаженных и порочащих сведений о моем муже, моих детях и людях, в прошлом мне близких. Я обращаю внимание суда только на несколько утверждений автора. Перехожу к тексту статьи (все цитаты — журнал «Смена», № 14, 1983).

1. «…Все старо как мир — в дом Сахарова после смерти жены пришла мачеха и вышвырнула детей… Боннэр поклялась в вечной любви к академику и для начала выбросила из семейного гнезда Таню, Любу и Диму, куда водворила собственных — Татьяну и Алексея…».

2. «Все деньги Сахарова в СССР Боннэр давно прибрала…».

3. «Вооружившись подложными справками, сумела поступить в медицинский институт в Москве», «…ведя развеселую жизнь…».

4. «В молодости распущенная девица достигла почти профессионализма в соблазнении и последующем обирании пожилых и, следовательно, с положением мужчин. Дело известное, но всегда осложнявшееся тем, что, как правило, у любого мужчины в больших летах есть близкая женщина, обычно жена. Значит, ее нужно убрать. Как? „Героиня“ нашего рассказа действовала просто — отбила мужа у больной подруги, доведя ее шантажом, телефонными сообщениями с гадостными подробностями до смерти. Она получила желанное — почти стала супругой поэта Всеволода Багрицкого. Разочарование — погиб на войне. Девица, однако, никогда не ограничивалась одним направлением, была весьма предприимчива. Одновременно она затеяла роман с крупным инженером Моисеем Злотником. Но опять рядом досадная помеха — жена! Инженер убрал ее, попросту убил и на долгие годы отправился в заключение. Очень шумное дело побудило известного в те годы советского криминалиста и публициста Льва Шейнина написать рассказ „Исчезновение“, в котором сожительница Злотника фигурировала под именем „Люси Б.“. Время было военное, и, понятно, напуганная бойкая „Люся Б.“ укрылась санитаркой в госпитальном поезде».

5. «Боннэр в качестве методы убеждения супруга поступать так-то взяла в обычай бить его чем попало».

Все вышеприведенное порочит мою честь и достоинство и таким образом подпадает под действие, ст. 7 Гражданского Кодекса РСФСР. Все это является измышлениями автора статьи, не соответствует действительности.

Я прошу суд выяснить реальные обстоятельства — в соответствии с законом вся тяжесть доказательств лежит на ответчике — и вынести решение, которым обязать гр. Яковлева Н. Н. и журнал «Смена» опубликовать соответствующие опровержения.

26 сентября 1983 Е. Г. БОННЭР

МОИ ПОКАЗАНИЯ

… Мое заявление в суд содержит пять пунктов. По трем из них дает разъяснения в своем заявлении мой муж Андрей Дмитриевич Сахаров. Я остановлюсь на двух остальных — на пункте 3 и на пункте 4.

«3…Я не поступала никогда ни в какой институт в Москве. Я поступила в 1947 г. в Первый Ленинградский мед. институт, имея аттестат об окончании ленинградской средней школы № 14 (ныне № 239), сдавала экзамены на общих основаниях и была зачислена после успешной их сдачи. Никакими подложными справками не пользовалась. Эпитет „развеселая“, отнесенный к моей жизни, обсуждать не хочу, выше изложена моя краткая биография.

4. Трагедия — убийство моей школьной подруги Елены Доленко ее мужем Моисеем Злотником (двоюродным братом моей другой школьной подруги, Регины Этингер) — произошла в конце октября 1944 г. Я последний раз видела Елену Доленко в конце 1942 года, когда она вернулась в Москву из эвакуации из Ашхабада. Тогда же видела и Моисея Злотника в доме старшей сестры Регины — Евгении Этингер. Брак между Злотником и Доленко был заключен много позже, осенью 1943 года. Мужем и женой я ни разу их не видела. Об исчезновении Е. Доленко я узнала в канун 1945 г., когда снова была в Москве с ВСП в течение нескольких дней. В конце апреля 1945 г. я была вызвана с санпоезда в Москву на допрос и тогда узнала, что Злотник арестован и что он убил Е. Доленко. Кроме этого единственного допроса, когда меня спрашивали о личности убитой и убийцы и о моих отношениях с ними (Доленко я знала с младших классов, Злотника с 1938 года), меня больше ни на следствие, ни в суд не вызывали. По фабуле этого трагического уголовного дела Л. Шейнин написал рассказ. По литературной версии, Глотник (Злотник) — сексуальный маньяк (по официальной судебной — Злотник совершил убийство из ревности), у которого, кроме жены, три любовницы, одна из них „Люся Б.“. Но в рассказе Шейнина, на который ссылается Яковлев, я — никак не подстрекатель к убийству, а скорее жертва. И Яковлев точно также, как меня (если опираться на рассказ), мог бы обвинить в подстрекательстве к убийству двух других — „Нелли Г.“, живущую в Ленинграде, или „Шурочку“, живущую в Москве».

Теперь я вынуждена отступить от моего письма в суд и рассказать о некоем предшественнике Яковлева. В 1976 году я получила два письма, подписанных Семеном Злотником, выдававшим себя за племянника Моисея Злотника и требовавшим от меня «6000 рублей и некую сумму за границей», так как он решил эмигрировать из СССР. Эту «просьбу» автор письма подкреплял угрозой «раскрыть мои отношения с его дядей» и вообще мое «темное прошлое». Я на эти письма не ответила. Через некоторое время в Москве, Ленинграде и во многих странах мира люди, знающие А. Д. Сахарова или меня (академики, писатели, врачи, политические и общественные деятели, наши друзья), стали получать письма из Вены (желтые стандартные пакеты) с фотокопией рассказа Шейнина и письмом, подписанным Семеном Злотником, в которых излагалось мое «темное прошлое». Мы знаем более чем о тысяче таких пакетов. Обратный адрес на них был: Адамбергенгассе 10/8, 1020, Вена, Австрия, отправитель — Сандлер Е. X. Австрийские корреспонденты выяснили, что ни такого адреса, ни такого человека в Вене нет. На этом история не кончилась. В 1980 г. в газете «Сетте джорни», издающейся на Сицилии, появилась статья со ссылкой на рассказ «бедного эмигранта из России Семена Злотника», где излагается «моя биография», — в ней не только два убийства и весь клеветнический набор, что и у Яковлева, но еще и цитаты из моих писем и писем ко мне моего родственника из Франции, умершего в 1972 году. (Эти письма прошли нормальный почтовый путь, но каким-то чудом оказались в распоряжении Семена Злотника.) В ней же сказано, что проживает Семен Злотник во Франции. Все выглядело бы правдоподобно, но… никто из семьи Злотников из СССР не выезжал и Семена Злотника — племянника Моисея Злотника — в семье Злотников нет и никогда не было, это поручик Киже. Не моя задача исследовать, кто сочинил его.

Возвращаюсь к своему заявлению в суд (пункт 4).

«Всеволод Багарицкий, сын поэта Эдуарда Багрицкого, не был ни пожилым, ни богатым — он родился 19 апреля 1922 г. в Одессе и погиб 26 февраля 1942 г. недалеко от Любани, не дожив до 20 лет. Мы учились в одном классе и сидели на одной парте, вместе ходили в школу и из школы, и он читал мне стихи. Его отец в шутку называл меня „наша законная невеста“, и так меня называла до самой своей смерти мать Севы Лидия Густавовна Багрицкая и его тетя Ольга Густавовна Суок-Олеша. Была у нас с Севой детская дружба, была первая любовь. Потом была общая судьба: мы были вместе, когда арестовали моих родителей, когда арестовали его мать, когда погиб его брат; он провожал в ссылку мою тетю и нянчил ее тогда двухлетнюю дочь. Потом у нас были ночные очереди, чтобы раз в месяц сделать передачи нашим мамам в Бутырки; передачи брали по буквам: день — буква, а нам повезло — мамы были на одну букву. Была разлука, я жила у бабушки в Ленинграде. Были мои приезды в Москву, его каникулы у нас в Ленинграде. Потом война и гибель Севы. Лидия Густавовна Багрицкая из женского Карагандинского лагеря (где тогда была и моя мать) написала мне: „Люсенька милая, как же мы будем жить без Севки…“ Но живые — живут. Лидия Густавовна, реабилитированная, вернулась в Москву. И все годы до ее смерти в 1969 г. моя семья была — моя мама, мои дети, мой муж Иван Семенов (до нашего развода) и Лида. Дети знали, что у них есть бабушки и Лида. Лидия Густавовна болела на моих руках, выздоравливала, и мы собирали „Севкину книгу“ — вначале не для печати, для себя. Многие стихи в книге — только из моей памяти, другое я собирала по крохам у друзей, некоторые бумаги после гибели Севы сохранил Корнелий Зелинский. Потом Лидии Густавовне передали Севину пробитую осколком полевую сумку с его тетрадью и документами.

При жизни у Всеволода Багрицкого было опубликовано лишь несколько стихотворений (см. сборник „Строка, оборванная пулей“, „Московский рабочий“, 1976, стр. 82). В 1964 г. в издательстве „Советский писатель“ вышла книга Всеволода Багрицкого „Дневники, письма, стихи“, составители Л. Г. Багрицкая и Е. Г. Боннэр. Книга получила премию Ленинского комсомола, давно стала библиографической редкостью. И все же, читатели „Смены“, найдите и прочтите ее. Эта книга — документ истории, в ней нет ни одной сочиненной кем-либо строки. Все написано Всеволодом. Яковлев охотно ссылается на детектив Л. Шейнина, но он не может сослаться на книгу В. Багрицкого. Детектив главного следователя сталинских времен и „детектив“ Яковлева внутренне близки. Книга В. Багрицкого Яковлеву противопоказана: нельзя допустить читателя в сложный, чистый мир трагически одинокого юноши 37–42 гг.; надо „повязать“ (простите уголовный жаргон) читателя, вместе с собой окунуть в муть своего повествования…».


ИЗ СВИДЕТЕЛЬСКОГО ЗАЯВЛЕНИЯ А. Д. САХАРОВА:

«В связи с заявлением в суд моей жены Е. Г. Боннэр об ущербе ее чести и достоинству, нанесенном публикациями Н. Н. Яковлева в книге „ЦРУ против СССР“ (3-е изд., переработанное и дополненное, Москва, „Мол. гвардия“, 1983) и в статье „Путь вниз“ (журнал „Смена“, № 14, июль 1983), я хочу и должен по ряду утверждений Яковлева дать нижеследующие свидетельские показания.

1. Ложью является утверждение Яковлева („Смена“, стр. 27), что Боннэр „выбросила из семейного гнезда“ моих и детей и „водворила“ своих. Никто не имеет права писать о чужой личной жизни в таком пошлом тоне и столь лживо, как это делает Яковлев в приведенном отрывке и во множестве других мест своих статей и книг…

Мои младшие дети от первого брака Любовь Андреевна Сахарова (1949 г. р.) и Дмитрий Андреевич Сахаров (1957 г. р.), проживавшие вместе со мной до моего второго брака в трехкомнатной квартире по адресу… проживают там до сих пор, без какого-либо перерыва. Моя жена Е. Г. Боннэр и ее дети Татьяна (1950 г. р.) и Алексей (1956 г. р.) не жили в этой квартире ни одного дня. После брака я перешел жить в двухкомнатную квартиру матери моей жены… Моя старшая дочь Татьяна Андреевна Сахарова (1945 г. р.) вышла замуж в 1967 году, еще при жизни моей покойной жены К. А. Вихиревой, и с этого времени жила отдельно. Я оплатил ее вступительный взнос в ЖСКАН СССР, в 1972 году она въехала в трехкомнатную квартиру в центре Москвы (Ростовская наб., д. 1, кв. 26), где и живет с мужем и дочерью. Все изложенное мной по этому поводу может быть подтверждено выписками из домовых книг и свидетельскими показаниями.

2. Ложью является то, что моя жена „прибрала“ мои сбережения. В 1969 г. я передал в фонд государства (Красному Кресту и на строительство Онкологического центра) 139 000 рублей. В 1971–73 годах я отдавал своим детям от первого брака и моему брату Георгию Дмитриевичу Сахарову более 500 руб. ежемесячно. В 1973 году я перевел на счет своих детей от первого брака половину оставшихся у меня к тому времени сбережений в сумме 14 400 руб. В 1972 году я подарил старшей дочери Татьяне свою автомашину ЗИМ. В 1973–77 годах я продолжал регулярно оказывать помощь сыну Дмитрию в размере 150 руб. в месяц, в дальнейшем оказывал ему материальную помощь эпизодически. Одновременно я оказывал и продолжаю оказывать материальную помощь своему брату. Все с 1971 года происходило с ведома и одобрения моей второй жены, а иногда и по ее инициативе.

5. Яковлев пишет: „Боннэр в качестве методы убеждения супруга поступать так-то взяла в обычай бить его чем попало“. Яковлев с одобрением цитирует статью выходящей в Нью-Йорке газеты „Русский голос“: „Похоже, что Сахаров стал заложником сионистов, которые через посредничество вздорной и неуравновешенной Боннэр диктуют ему свои условия“. Яковлев пишет: „…такой аттестат выдан Сахарову теми, кто сумел объективно поставить его на службу интересам империализма. Как? Для этого придется вторгнуться в личную жизнь Сахарова. Все старо как мир — в дом Сахарова пришла мачеха…“ „Замечены регулярные перепады в его настроении. Спокойные периоды, когда Боннэр, оставив его, уезжает в Москву, и депрессивные — когда она наезжает из столицы к супругу… Засим следует коллективное сочинение супругами какого-нибудь пасквиля, иногда прерываемое бурной сценой с побоями… На этом фоне я бы рассматривал очередные откровения от имени Сахарова, передаваемые западными радиоголосами“. Я заявляю, что все приведенные мною утверждения Яковлева представляют собой сознательную и намеренную провокационную ложь… Он также говорит о моем психическом нездоровье. Недавно эту же инсинуацию повторил президент АН СССР А. П. Александров. Таким образом пытаются дискредитировать мои общественные выступления как несамостоятельные, внушенные чужой волей. При этом преследуется и вторая цель, быть может, еще более важная — поставить мою жену в непереносимое и опасное положение, нанести ущерб ее здоровью и жизни и тем попытаться парализовать мою общественную активность. В подкрепление используются инсинуации о личной жизни и мнимых преступлениях моей жены в прошлом, клевета о ее моральном облике. Но особо важную роль играет подчеркивание ее национальности, эксплуатация национальных предрассудков части населения нашей страны. Я глубоко благодарен моей жене за ее самоотверженность и стойкость в нашей трагической жизни, за усиление гуманистической направленности которой я обязан ей. Но я с определенностью заявляю, что за всю свою общественную деятельность, за содержание и форму своих выступлений я несу полную единоличную ответственность, и только я. Я категорически отвергаю утверждение Яковлева, что мои выступления явились хотя бы в какой-то степени результатом давления со стороны моей жены Е. Г. Боннэр или кого-либо иного. Я считаю свои выступления соответствующими общечеловеческим целям сохранения мира на земле, прогресса и свободы, прав человека, соответствующими целям гуманности и гласности и отвергаю обвинение Яковлева, что они имеют антинародный или проимпериалистический характер.

19 сентября 1983 г.

Горький, пр. Гагарина А. Д. САХАРОВ»


Районный суд Киевского района Москвы. На прием к судье довольно большая очередь, и нигде нет надписи, что инвалидам войны без очереди. Я впервые в жизни пришла на такой прием. Все сидят в комнате, большой, похожей на класс. Открывается дверь в соседнюю. Выходит молодая, хорошенькая женщина и тут же при всех расспрашивает каждого, по какому делу он пришел. В результате кому-то дается справка, бланк заявления, кому-то говорят, что надо заплатить пошлину, кого-то вообще отсылают в другое учреждение. Людей сразу становится меньше, оставшиеся по одному входят в кабинет судьи. Кто задерживается там на 3–5 минут, кто дольше. Моя очередь. Объясняю очень кратко, с чем я пришла, подаю всю пачку документов и журнал «Смена». Она начинает читать, в это время входит ее секретарь и дает ей какую-то записку. Судья просит прощения и выходит. Со мной остается секретарь. Судья возвращается через несколько минут и говорит: «Я не могу принять ваше заявление без разрешения председателя районного суда, пройдите к нему». Я уже поднялась к ней на третий этаж. После инфаркта я стала везде и всюду считать этажи — каждый этаж стал для меня прямо событием. Теперь еще один этаж, и я около кабинета председателя. У него тоже очередь. Небольшая — человека четыре…

Судья — крупное, усталое лицо, грузный, костюм на нем серый, много ношенный, на груди орденские планки[148]. Встал из-за стола к шкафу, протез скрипит — без ноги, похоже, инвалид войны. Ну, посмотрим, что мне этот скажет. Взял бумаги и уселся так удобно — может, будет читать. Действительно, читает. Почти полчаса. Потом: «Значит так, Елена Георгиевна. Вы пройдите к судье снова, я распоряжусь, чтобы она приняла заявление». Протянул руку. Я пожала и в состоянии некоего недоумения, так как ожидала опять отказа, пошла к судье. Теперь уже, слава Богу, счет этажей идет вниз. Как только вышел от судьи очередной посетитель, секретарь позвала меня. Судья записала меня в какую-то большенную тетрадь, приклеила туда гербовую марку, которая у меня была куплена еще раньше, в преддверии визита в суд. Я расписалась, секретарь вложила все мои бумаги в папку с крупно напечатанным «ДЕЛО». Под этим проставила мое имя, адрес и дату. Судья сказала: «Мы вас известим в течение месяца о времени слушания дела»…

В деле с подачей заявления пересилили те, кто был «за», и, конечно, Андрей. Теперь обсуждались результаты подачи заявления. Многие считали, что суд будет, но Яковлева не осудят и не оправдают — решение будет неопределенным. Некоторые считали, что осудят, но опровержения не напечатают. А у меня, как только октябрьский ветер меня остудил, взгляд был на дальнейшее вполне определенный: ничего не будет. Так прошел октябрь. Шиханович в мой очередной приезд потребовал, чтобы я пошла к судье… Секретарь ее (похоже, она ждала меня) сказала, что меня примет председатель. Поднялись к нему… Он достал из шкафа папку «ДЕЛО», из которой торчал журнал «Смена», положил к себе на стол и, прижав рукой, сказал: «Дело ваше к рассмотрению я принять не могу». — Почему? — Он пожал плечами и, как-то вобрав голову в плечи, сказал снова: «Не могу». — Тогда дайте письменный мотивированный отказ, ведь это положено, так написано в кодексе. — Положено, но я не дам мотивированного отказа, не могу. — Ну, а куда мне жаловаться, что нарушается закон? — Жаловаться? Елена Георгиевна, вы женщина умная. Если вам не жаль сил и времени, то можете, конечно, жаловаться, но не советую.

Тогда я спросила: — Скажите, а вам на высоком уровне приказали не принимать моего заявления в суд к рассмотрению? Он посмотрел на меня вдруг другим, не мертвым, как было во все время разговора, а живым взглядом и сказал: — На достаточно. — Понятно, но ведь я пишу правду, а Яковлев врет, — разговор становился уже каким-то неофициальным. — Я знаю, — ответил он. — Я кое-что проверял — вот не жили вы никогда в квартире Сахарова. И книжечку Всеволода Багрицкого прочел. Мы оба замолчали. Потом я встала, чтобы уходить, и мне непроизвольно захотелось протянуть ему руку, когда он, скрипя протезом, вышел из-за стола, держа в руках мое «Дело». Я протянула руку, он протянул мне «Дело», потом понял мой жест, переложил его в другую руку и, пожимая мою, сказал: — А хотите, я не буду вам возвращать ваше «Дело», а положу к себе в сейф, у вас все равно, небось, есть копии. А у меня, может, и долежит. Может, снова начнут реабилитировать. — Оставьте. Мы пожали друг другу руки. Я вышла со странным смешанным чувством и уважения к этому человеку за то, что он мне, в общем, много сказал, и удивления, что он все понимает, и сожаления, что вот ведь может работать в этой системе. И сочувствия: «А что делать?»…

Этой же весной был обыск у Натальи Гессе в Ленинграде. Я не отнеслась к нему всерьез. Так же расцениваю и сейчас, что ничего они там особо не искали, а то бы нашли. Им это было не нужно. Единственное, что было надо, это подтолкнуть ее решение уехать из СССР. Им был не нужен лишний человек, которому я могу полностью доверять…

Я поехала в Москву своим обычным поездом, в 11 вечера уезжаешь, в 7.15 приезжаешь (если поезд не запаздывает, что бывает часто, — это не «Красная стрела» Москва — Ленинград). Я не помню никаких особых событий в этом пути, не помню, как себя чувствовала. Встречал меня Шиханович. Помню, что было холодно в Москве, идти надо было далеко по платформе. Шиханович рассказывал мне разные лагерные и другие неприятные вещи по дороге, пока мы шли. Приехали домой, попили кофе и… Собственно говоря, я в связи с этим и приехала. Шиханович настаивал, чтобы мы праздновали дни рождения Лизы и Саши. Он говорил, что отъезд Лизы и рождение Саши — это наша общая победа. Когда она родилась, в Москве пили «За Сашу и нашу свободу!» И было решено, что все будут отмечать эти два дня рождения, тем паче, что в мой день рождения и в дни рождения мамы и Андрея меня в Москве в последние годы не бывает — я в Горьком. Мы попили кофе, я дала Шихановичу деньги на разные покупки для Горького и на покупки к 20 ноября, к Лизиному дню рождения…

На следующий день стало известно, что Шиханович арестован (17 ноября 1983 г. — Ред.). Таким образом, Лизин день рождения мы праздновали без него. «Праздновали» — это не то слово. Аля[149] была чернее ночи, да и всем было очень трудно. Мы все привыкли, что Шиханович никогда не пропускает никаких праздников, и даже, когда нет никаких сил и охоты праздновать, он заставляет нас. Его лозунг: «У нас слишком мало праздников, а они нам тоже нужны!» — пока он был на свободе, железно выполнялся, благодаря его настойчивости.

В декабре Наталья (Гессе — Ред.) уже фактически уезжала, хотя и находилась в фазе ожидания разрешения. Мы с Андреем были уверены, что дадут ей его очень быстро. В декабре она негласно приезжала в Горький проститься с Андреем. Они виделись дважды или трижды. Я видела Наташу только в день приезда. Я тогда так плохо себя чувствовала, что мне это было просто физически тяжело — вставать с постели, куда-то ехать. У Андрея уже полностью созрела уверенность, что голодовку ему объявлять необходимо и что он будет это делать… (Е. Г. Боннэр [2] стр. 28–67).

1984. Арест в аэропорту г. Горького (2 мая) и предъявление обвинения по ст. 190–1 УК РСФСР. Сахаров начинает голодовку за выезд жены на лечение, насильственная его госпитализация (7 мая). Изоляция Сахаровых друг от друга и от мира (7 мая — 8 сентября). Подследственная, осужденная, ссыльная — на 5 лет в Горьком. Так начался самый трагический период в жизни А. Д. Сахарова и Е. Г. Боннэр — полтора года (май 1884 г. — октябрь 1985 г.) полной изоляции от внешнего мира, две длительные голодовки Сахарова с требованием отпустить его жену для проведения операции на сердце за рубежом. Эти голодовки завершились его победой в октябре 1985 года.

«2-го числа мы едем на аэродром… Мы оба очень волновались в ожидании посадки. Я сидела, Андрей стоял рядом, держал мою руку. И снова: „Кто может знать при слове расставанье…“[150]. Эти слова стали лейтмотивом нашей горьковской жизни. На аэродроме, когда повели к самолету, меня обступили человек пять, я оглянулась на зал, но никого не увидела. Они меня отделили от других пассажиров, взяли под руки и провели к машине — такой маленький рафик, похожий на воронок. Я сразу поняла, что арестована, тем паче, что, когда мы прощались, мы уже ожидали чего-то в этом роде…». (Е. Г. Боннэр)

Сознавая чрезвычайность происшедшего на аэродроме, А. Д. Сахаров, вернувшись один домой, тут же начал голодовку, известив об этом телеграммой Председателя Президиума Верховного Совета СССР и Председателя КГБ СССР. 7 мая 1984 г. его силой забрали в больницу, где в результате мучительного принудительного кормления у него случился микроинсульт с тяжелыми последствиями[151]. 27 мая он, не выдержав, прекратил голодовку, но отпустили его из больницы только 8 сентября.

«Он снял голодовку 27 мая. Почему он ее снял, он объяснить мне не мог. Но в письме Александрову он объясняет, что не выдержал мучений. Я думаю, что это наиболее правильное объяснение… Записка была, и мне ее не передали, так как это был период, когда у него был совершенно патологический после инсульта (или спазма?) почерк и когда у него в отдельных словах повторялись буквы. Видимо, мне не хотели показать эту записку, полагая совершенно справедливо, что по ней я пойму, как плохо с Андреем… Это был самый трудный период его пребывания в больнице, между 11 и 27 мая. Это был период, когда он еще плохо ходил, у него отмечалась задержка речи, он сам об этом мне говорил, плохой почерк и прочее. Андрюше тоже отдавали далеко не все мои записки. Он это понимал. Свои записки, копии, он оставлял. Кроме того, он вел дневник, и странно, но этот дневник у него не отобрали. Придя из госпиталя, он дал мне его читать. Там зафиксировано все, что с ним было. И как его травили разговорами о том, что у него болезнь Паркинсона, и главврач принес ему книжку про Паркинсона и говорил, что у него „Паркинсон от голодовок“. И что „вы будете полным инвалидом и даже сами себе штанов расстегнуть не сможете“. И такие фразы: „Умереть мы вам не дадим, но инвалидом сделаем“, — говорил Обухов…».

«Когда Андрюша вернулся домой, у него состояние было довольно странное. С одной стороны, он очень радовался, что мы вместе: мы буквально ни на минуту не расставались, ходили друг за другом даже в ванную. А с другой — он почти с первого дня начал грызть себя за то, что не выдержал голодовки и что второй раз, когда он пригрозил начать голодовку, 7 сентября, его сразу выписали и он отказался продолжать голодовку, не в силах не видеть меня еще Бог знает сколько времени. В общем, настроение у него было сложное, скорее нерадостное. А когда я ему говорила, что надо учиться проигрывать, он говорил: „Я не хочу этому учиться, я должен учиться достойно умирать“. Он все время повторял: „Как ты не понимаешь, я голодаю не только за твою поездку и не столько за твою поездку, сколько за свое окно в мир. Они хотят сделать меня живым трупом. Ты сохраняла меня живым, давая связь с миром. Они хотят это пресечь“». (Е. Г. Боннэр, «Постскриптум» [2] стр. 117).

«Приняв решение о голодовке, Андрей стал упорно думать, как можно будет в нашем положении передать информацию. Отношение к голодовке физиков и адвоката не внушало особых надежд»[152] (стр. 125).

«Самым важным — не для хода следствия или моей подготовки к суду, а для меня — при чтении дела был допрос Ивана Ковалева. Иван Ковалев тоже не давал никаких показаний в отношении меня, но он давал собственноручные показания (они занимают страниц 15 в деле) о положении заключенных в лагерях. Его показания строятся на том, что его обвинили в антисоветской пропаганде, меня — в клевете на советский строй, но в документах нашей группы мы, в частности, много писали о положении политзаключенных. И то, что мы утверждали, часто объявлялось клеветой. Теперь, став политзаключенным, он может сам рассказать и дать показания о том, каково же положение в лагерях. Далее он говорит о питании, о работе — о питании заведомо недостаточном, полуголодном, о труде принудительном, заведомо запрещенном международными конвенциями; о системе наказаний за невыполнение плана: о лишении свиданий, лишении переписки, лишении ларька, о помещении в ПКТ[153] и штрафной изолятор. И потом он подробно пишет о себе, о том, что он провел 353 дня в ПКТ, что все это время он получал пониженное питание, подвергался пытке холодом и голодом, был лишен переписки и ларька. К показаниям Ивана Ковалева прилагается его лагерная характеристика как один из документов моего дела. Характеристика подписана начальником лагеря. Я ее несколько раз переписывала и пыталась передать в Москву, но, к сожалению, она, видимо, не дошла. В характеристике утверждается, что Ковалев действительно провел 353 дня в ПКТ, что он не выполняет плана, невежлив с начальством, груб. Кончается характеристика фразой, которая как бы является ответом на нынешнее интервью Горбачева, заявившего, что у нас за убеждения не судят и что около 200 человек сидят за свои действия, а не за убеждения. В характеристике на Ивана Ковалева, находящейся во втором томе моего следственного дела, сказано: „Своих антисоветских убеждений не изменил и на путь исправления не встал“. Таким образом, этот официальный документ опровергает то, что заявляет генеральный секретарь ЦК КПСС, и подтверждает, что Иван Ковалев осужден за свои убеждения и целью его содержания в лагере является изменение его убеждений. Чтение дела продолжалось три дня (25–27 июля — Ред.)…». (Е. Г. Боннэр).

1985. Возобновление Голодовки А. Д. Сахарова (16 апреля), принудительная госпитализация (21 апреля). Записка, выброшенная из окна больницы. Полная информационная блокада. Поддельные письма и телеграммы, кино-фальшивки. 2-недельный перерыв в голодовке (11–25 июля). Прошение о помиловании. 17-дневная голодовка Алексея Семенова в сентябре перед резиденцией советского посла в Вашингтоне и резолюция двух палат Конгресса в защиту Сахарова. По инициативе М. С. Горбачева на заседании Политбюро ЦК КПСС 29 августа 1985 г. принято решение рассмотреть вопрос о возможности отпустить «зверюгу в юбке» на лечение за рубеж. Сахаров вернулся домой (25 октября) после полугодового пребывания в больнице, где его принудительно кормила женская бригада. Виза и месяц на сборы получены. Приезд в Москву (25 ноября). Отлет в Италию — США (2 декабря). Встречи с родными и друзьями. Первая операция в Ньютоне.

«Внутри города мы довольно часто в первые годы подвозили случайных людей. Потом, не делая никаких разъяснений, нам это запретили… Они поясняли свой запрет проколами шин или еще чем-либо в этом роде. Потом, видя, что мы как-то не до конца это понимаем, стали силой вытаскивать наших пассажиров из машины. Вспоминаю тяжелую сцену. За рулем был Андрей. Он посадил женщину, сопровождавшую совсем дряхлую, почти не передвигающуюся старушку. Только Андрей тронулся, как набежали наши сопровождающие, остановили машину и с криками и руганью стали вытаскивать из машины этих двух пассажирок. Старушка так испугалась, что, казалось, может просто умереть. А мы были вынуждены уехать.

Другой случай был последним летом, когда я была без Андрея. У дороги голосовал мужчина, державший на руках кричащего мальчика лет четырех-пяти. Я остановилась. У ребенка был явно перелом голени в средней трети, мужчина поддерживал ножку. Я стала сажать их в машину. В этот момент набежала моя охрана, и они стали оттаскивать от машины этого мужчину. Наверно, он полез бы драться, но не мог — на руках был мальчик. Все кричали — и ребенок, и мужчина, и гебешники. И тут я так закричала, что перекрыла и напугала всех. Я кинулась на одного из охранников и, мне кажется, или его убила бы, или сама умерла. Я кричала, чтоб он сам садился в мою машину и вез. Мне кажется, гебешник испугался моего состояния. Он сел ко мне на переднее сиденье. Сзади я посадила того человека с мальчиком, и мы доехали до травматологического пункта, который находился недалеко от нашего дома. Когда мужчина с ребенком ушел, гебешник мне сказал: „Вам запрещено останавливаться. Вы это прекрасно знаете, и если еще раз попробуете, то прощайтесь со своей машиной“. Я ничего ему не ответила и захлопнула дверцу. Меня еще долго трясло.


После полугодовой голодовки А. Д. Сахарова, Горький, 25 октября 1985 г.


Еще один случай, скорее смешной, чем трагический. Иногда надо сменить колесо, машина есть машина. Мне это трудно. Я говорю гебешникам, что буду останавливать грузовик. Любой водитель за трешку с удовольствием мне это сделает. Гебешник иногда разрешает сам. Иногда по своему радио идет просить разрешения у начальства. Наконец, разрешение получено, я остановила какой-то „рафик“. Водитель очень удивился моей просьбе, так как видел около машины молодого здорового парня. Если б я была одна, удивления бы не было. Когда он сменил колесо, я протянула ему три рубля, но он отвел мою руку: „Не надо, мать, а вот этого твоего лба проучить или научить бы надо — он что, больной у тебя, что ли, что колесо сменить не может?“ — „Это не мой — это комитетский“, — ответила я. — „А…“ — и водитель заторопился к своей машине. Я так и не знаю, что понял этот человек. Но в последний момент он как-то так посмотрел на меня, что, думаю, сообразил, кто я». («Постскриптум», стр. 123–124.)

«Счастливые вы», — нам с Андреем однажды сказал один академик. Мы шли по Ленинскому проспекту весенним солнечным днем. Он шел навстречу и остановился с нами — с Андреем. Я просто была при этом. Они говорили о сборнике памяти какого-то умершего ученого. Академик стал жаловаться, что боится: цензура что-то не пропустит — и лучше снять самому. Андрей сказал, что самому-то уж совсем лишне торопиться. На что академик ответил: «Да уж вы бы, конечно, не торопились (это относилось уже к нам обоим) — счастливые вы».

Были времена, когда все только начиналось: 1973 год, статья в «Литературной газете», где Чаковский говорит об Андрее, что он «кокетливо помахивает оливковой веточкой». Вообще-то статья была вполне разносная и на целую газетную полосу. Я стояла на лестнице в поликлинике Академии. Жена одного членкора поднималась по лестнице, увидела и кинулась ко мне. (Она знала меня сто лет и, когда мы с Андреем поженились, рассказывала половине Москвы, какой я была «прелестной девочкой».) «Люся, как Андрей и ты себя чувствуете? Это такой ужас в „Литгазете“, у моего мужа чуть не случился инфаркт». Я была как-то смущена ее порывом, потому что Андрея она, в сущности, не знает, незнакома с ним. Я чувствую себя виноватой оттого, что раз она знает меня с детства, то думает, что это дает ей право так его называть. Я злюсь на себя, что мне неудобно сказать ей: «Какой он тебе Андрей, и я уже сто лет не Люся. Люсей ты меня звала, когда еще папа не был арестован. А потом?» Но я говорю только: «Мы чувствуем себя хорошо», — между прочим, я говорю правду. И она мне: «Счастливые вы». Да, мы счастливые — ну что здесь поделаешь.

«…Как мы живем? Трагически (трагично). Заживо погребенные. И в то же время, как это ни странно звучит — счастливо. 7-го отметили 13-летие официальной свадьбы, все было честь-честью, угощение на двоих — Люся постаралась (торт и ватрушка, „гусь“ (т. е. курица) с яблоками, наливка), 13 свечей красивым углом. Каждая открытка Руфь Григорьевны, каждый снимок — большая радость для нас. Целуем вас. Будьте здоровы. Целуйте от нас младших. Люся каждый день перед сном 11 раз стучит по дереву, с мыслью о вас, поименно вспоминая и желая добра. Целую. Андрей». (15 января 1985. Из письма Андрея в Ньютон.)

«Все сошлись на одном. Андрей с ними согласен. Я — тоже. — Счастливые мы! Стучу по дереву.

А с передачей информации через В. у нас ничего не получилось. Андрей ни разу не смог даже подойти незамеченным к телефону-автомату, чтобы навести справки о нем через какого-то общего знакомого…» ([2] стр. 129–130).

«Я все время пыталась передать информацию о нас. Тут был один эпизод, о котором до сих пор еще не время рассказывать. Я так и не знаю, что произошло, хотя было сделано все для того, чтобы полная информация о нашем лете 85-го вышла за пределы Горького, — где-то на каком-то этапе что-то сорвалось. А иногда я думаю, что не сорвалось, а было сорвано теми, кому я это доверила, и поэтому вся почта пришла в Ньютон спустя 10 месяцев, уже когда я сама была здесь[154].


Встреча с внуками Мотей и Аней после многих лет разлуки, Бостонский аэропорт, декабрь 1985 г.


Андрей тоже делал подобные попытки. Я знаю об одном случае, когда еще в апреле информация его дошла до Москвы. К сожалению, те, к кому она пришла, побоялись публиковать собственноручный текст Сахарова. Они сделали купюры и позже даже перевели на английский. Наверно, это была большая работа. Но она привела к тому, что ребята в Штатах не приняли эту информацию за подлинную. Да и трудно было. Я бы тоже, наверно, засомневалась»[155] ([2] стр. 167).

«… И я помчалась домой. Андрея не было. Я опять почти не спала ночь. Утром (25 октября 1985 г. — Ред.) еле встала и ходила в халате (а больше лежала), не собираясь ни одеваться, ни куда-либо выходить. Около трех часов звонок в дверь. Медсестра Валя. Просит одежду для Андрея Дмитриевича. Он ведь как был в тренировочном костюме, так в нем и есть, а на дворе зима уже. Я собрала куртку, ушанку, ботинки, брюки, свитер, все отдала, спросила: „А когда они думают его выписать?“ — „Я его сейчас привезу, вот только вещи отвезу, он оденется, и привезу“. Она ушла. И тут я поверила, что, может, мужа мне отдадут и что детей и маму я, может, увижу. Ну, а что еще и сердце снова станет работать, про это я не думала. Мне кажется, я одновременно делала не два, а все сто дел: хватала нитроглицерин, накрывала на стол, пекла яблочный пирог и варила курицу, мылась и натягивала розовое платье. Все сделала и даже свечи на столе зажгла.

Еще не было пяти часов, когда в дверях появился Андрей. В меховой шапке и куртке — все это казалось большим, ему не по росту. Очень похудевшее маленькое лицо, какого-то серого цвета. Он даже не поцеловал меня, а… „Что происходит?“ — „Ты ничего не знаешь? Меня вызывали в ОВИР“, — и вдруг его лицо преобразилось, собственно, лица не стало, одни глаза живые и сияющие (я и сейчас, спустя пять месяцев, когда пишу это, не могу удержаться от улыбки, вспоминая это лицо и эту сцену целиком). И вдруг он так вильнул попочкой, как будто танцует, — никогда не видала, чтобы Андрюша делал такое движение. „Ну что, мы опять победили?“ — „Победили!“ И в нарушение всех норм — сразу из больницы за стол. И начались наши разговоры» ([2] стр. 176).


Снова в Горький — к Сахарову, в ссылку, в условия полной изоляции. Москва, Ярославский вокзал вечер 3 июня 1986 г.


«Права человека. Об этом говорят и этим занимаются самые различные люди и самые разные организации. Но отношение к ним бывает разное, иногда чисто теоретическое, так сказать, абстрактное, иногда живое и человеческое. Я всегда с горечью вспоминаю президента Картера. Однажды он сказал: мы будем заниматься проблемой прав человека, но мы не будем заниматься отдельными случаями. Сказав это, он сам разрушил то глубокое уважение, которое вызывала его позиция, начиная с инаугурационной речи и до этого неудачного выступления. Не может быть защиты прав человека без защиты каждого человека, который нуждается в защите. И сейчас есть политики или общественные деятели, которые заняты проблемой, но не заняты каждым отдельным случаем: на самом деле они и проблемой не заняты, только о ней говорят. И есть такие, что заняты человеком, его судьбой.» ([2] стр. 141)

«Но где же взять счастливый конец? Может, он в том, что мы с Андрюшей остаемся вместе. И что там, за границей, которая нас отделяет от мира и всех вас, дорогие близкие, наша семья и друзья, мы остаемся свободными быть каждый самим собой. „Благодаренье Богу — ты свободен — В России, в Болдине, в карантине…“ (Д. Самойлов)». (Е. Г. Боннэр).


Анатолий Марченко


1986. Операция на открытом, отключенном сердце, с шунтированием — постановкой шести шунтов; ангиопластика сосудов ног. Работа над книгой «Постскриптум» о горьковской ссылке, тогда же издана на многих языках. Поездки по приглашениям в американские университеты, встречи с политическими деятелями. Выступление в Национальной Академии США и в Конгрессе США. Возвращение в Москву. Возвращение в Горький (4 июня). Снова полная изоляция от внешнего мира. Известие о смерти в Чистопольской тюрьме 8 декабря державшего голодовку Анатолия Марченко[156]. Звонок Горбачева с предложением «вернуться к патриотическим делам» (16 декабря). Возвращение из Горького (23 декабря).

1987. Почти непереносимая нагрузка первых месяцев в Москве. Приезд матери в сопровождении Тани и ее детей. Месяц отдыха втроем в Эстонии. Смерть матери — Руфи Григорьевны, 25 декабря.

1988. Отдых в Пицунде. Начало работы над книгой «Дочки-матери». Поездка вместе с А. Сахаровым в Тбилиси на физическую конференцию. Поиски Рауля Валленберга. Участие в создании и работе дискуссионного клуба «Московская трибуна». Драматическая история создания общества «Мемориал». Выступление в качестве гостя на Пагуошской конференции. Поездка в Париж по приглашению жены французского президента. Поездка вместе с А. Сахаровым в Баку, Ереван, Степанакерт и Спитак в качестве члена делегации от ЦК КПСС в связи с событиями в Нагорном Карабахе и землетрясением в Армении.


С Президентом Франции Франсуа Миттераном на праздновании 40-летия Всеобщей Декларации прав человека. Париж, 10 декабря 1988 г.


1989. Поездка в Италию, встречи с политическими деятелями, посещение Папы Римского в Ватикане. Получение почетной степени доктора права в Оттавском университете. Поездка вместе с А. Сахаровым в составе Общественной комиссии по расследованию трагических событий в Тбилиси 9 мая 1989 года[157]. Полет в Милан на ежегодный съезд Социалистической партии Италии. «Личный шофер» народного депутата А. Сахарова в дни Первого Съезда Народных Депутатов СССР (июнь). Сопровождение А. Сахарова в поездках в Голландию, Великобританию, Швейцарию, Италию, Францию, Японию. Чтение лекции в Бергене (Норвегия). Выступление на Международном конгрессе по правам человека в Сан-Франциско. Поездка с А. Сахаровым в Свердловск на Сибирско-Уральское межрегиональное совещание народных депутатов СССР. На гражданской панихиде по случаю кончины Софьи Васильевны Каллистратовой 8 декабря. Смерть Андрея Сахарова 14 декабря.

1990–2011. Правозащитная, общественная, литературная и публицистическая деятельность после кончины А. Д. Сахарова

1990. Основание Фонда Андрея Сахарова с целью сохранения наследия А. Д. Сахарова. Получение в Сорбонне премии «Выдающаяся женщина года». Получение премии ООН «За вклад в борьбу за права человека» в Сан-Франциско. Подготовка к изданию мемуаров А. Д. Сахарова. Издание в СССР книги о горьковской ссылке «Постскриптум». Получение в Москве вместе с Гораном Ларссоном медали «Борцам за права человека». Выступление на международном конгрессе «Анатомия ненависти» в Осло. Работа над книгой «Дочки-матери», подготовка ее издания в США на русском языке (1991). Написание эссе «Четыре даты» о драматической истории создания «Воспоминаний» А. Д. Сахарова[158].

1991. Выступление на митинге в Вильнюсе. Публицистические выступления в связи с событиями в Нагорном Карабахе, референдумом о сохранении СССР, о событиях и Персидском заливе и курдах, о проекте «Договора о союзе суверенных государств». Организация I Международного конгресса памяти А. Д. Сахарова. Издание сборника публицистики «Звонит колокол». Выступления в дни путча в Москве. Чтение в архиве КГБ следственных дел родителей. Выход в свет первого русскоязычного издания книги «Дочки-матери». Начало многолетней работы по изучению родословной Андрея Сахарова, первая публикация «Без корня и полынь не растет» («Знамя», 1993, № 12).

1992. Открытое письмо президенту Борису Ельцину об опасности межнациональных проблем в странах Содружества — бывших республиках СССР. Участие в качестве гостя в работе VI съезда народных депутатов России. Публикации в связи с конституционным кризисом в России.

1993. Выступления в прессе о гражданской войне в Таджикистане, о кризисе власти в России, о роспуске Верховного Совета, о выборах в первую Государственную Думу, о принятии новой Конституции России. Полемика с Владимиром Максимовым. Пресс-конференция в информационном центре ООН в Москве. Личный гость Генерального секретаря ООН Бутроса Гали на Всемирной конференции по правам человека в Вене.

Елена Боннэр: «Смутная ночь с 3 на 4 октября 1993 года. Я тогда лежала в гриппе. За несколько дней до того в „Правде“ были опубликованы фамилии нескольких людей с указанием их номеров телефонов и с почти прямым призывом расправиться с ними. Значилась там и я. И сразу у меня резко возросло число телефонных звонков с угрозами. Андрей и Юрий Самодуров (исполнительный директор Общественной комиссии) решили, что меня надо охранять. Все трое мы провели ночь, уставившись в телевизор…» (подробнее см. в Приложении 10 «Памяти Андрея Малишевского»).

1994. Выступление на научно-практической конференции, посвященной А. Д. Сахарову. Открытие Архива Сахарова. Выход из Комиссии по правам человека при Президенте РФ в связи с началом войны в Чечне. Публикации и выступления против войны в Чечне. Подготовка и издание книги «Дочки-матери» в России.

1995. Выступление по поводу войны в Чечне перед Комиссией США по безопасности и сотрудничеству в Европе. Выступление во Дворце Наций в Женеве на 51-й сессии Комиссии ООН по правам человека. Обращения к российским политикам в связи с захватом заложников в Буденновске. 1994–1995 — исследование родословной А. Д. Сахарова

1996. Подготовка и издание книги «Вольные заметки к родословной Андрея Сахарова» [7]. Открытие Музея и общественного центра им. Андрея Сахарова в Москве. Призывы голосовать на президентских выборах за Григория Явлинского. Выступления против войны в Чечне.


Из книги Елены Боннэр [7] о родословной А. Д. Сахарова:


«Эти заметки — не родословная Андрея Сахарова. В них не использовано многое из собранных материалов, касающееся непрямых его предков. Но я стремилась максимально подробно рассказать о тех, кого он знал, о ком упоминает в книге „Воспоминания“. О том, что, на мой взгляд, взволновало бы его. Мой выбор, моя воля, поэтому они „вольные“. Внутренне — я писала их для него. Внешне — получилось для тех, кому интересна автобиографическая книга Сахарова. Заметки существенно дополняют ее первую главу и исправляют имеющиеся в ней неточности…».

«Екатерина Алексеевна (будущая мать Андрея Сахарова) родилась 23 ноября 1893 года. Крещена 30 ноября в Крестовоздвиженской церкви села Кошары Белгородского уезда». Её родители Алексей Семенович Софиано и Зинаида Евграфовна Муханова. «1 ноября 1890 года А. С. Софиано женится вторично, на Зинаиде Евграфовне Мухановой, которая была моложе его на 16 лет. Ее отец Евграф Николаевич Муханов (прадед Андрея Дмитриевича), отставной штабс-капитан, белгородский мировой судья и уездный предводитель дворянства, происходил из старинного, широко разветвленного рода Мухановых (Тверская линия)… Екатерина Алексеевна училась в Москве в Дворянском институте. Несколько месяцев после революции преподавала гимнастику и в 1918 году вышла замуж за Дмитрия Ивановича Сахарова. До замужества жила в семье родителей в Белгороде и в Москве, кроме двух или трех зимних голодных и холодных месяцев 1918 года, когда она перешла жить в семью Гольденвейзеров…»

Девичья фамилия его матери — Софиано — обсуждалась нами неоднократно, потому что она трижды встречается у Пушкина.

В октябре 1824 года из Михайловского Пушкин пишет Жуковскому:

«…8-и летняя Родоес Софианос, дочь Грека, падшего в Скулянской битве Героя, воспитывается в Кишиневе у Катерины Христофоровны Крупенской, жены бывшего Виц-Губернатора Бессарабии. Нельзя ли сиротку приютить? Она племянница Рускаго полковника, следств. может отвечать за дворянку. Пошевели сердце Марии, поэт! и оправдаем провидение». 29 ноября Пушкин вновь обращается к Жуковскому: «Что же, милый? будет ли что-нибудь для моей маленькой гречанки? она в жалком состоянии, а будущее для нее и того жалчее. Дочь героя, Жуковский! Они родня поэтам по поэзии».

<…> Не был ли Алексей Семенович Софиано — дед Андрея Дмитриевича — потомком кого-то из упоминаемых Пушкиным Софианосов? Эту версию я выдвинула в Горьком, где нашим постоянным чтением был Пушкин и вся доступная литература о нем. Выдвинула без всяких оснований, кроме желания, чтобы где-то в прошлом возникло пересечение с Пушкиным. Андрей Дмитриевич отверг мои эмоции… Алексей Семенович Софиано происходил из дворян Харьковской губернии. Позже были разысканы документы Департамента герольдии, Министерств земледелия и финансов, послужные списки других Софиано, в том числе уроженца греческого острова Зея (совр. назв. Кеа) Николая Петровича Софиано (прапрадеда Сахарова). Но ничто не подтверждало связь Родоес Софианос с предками Андрея Сахарова.

Мы уже имели всю восходящую линию от Андрея Сахарова до Николая Петровича. Имели документы полковника Петра Софиано, знали о его отце, жене и детях. А про Родоес наши розыски ничего не добавили к тому, что сказано у Пушкина. И в августе 1994-го я с внуком поехала в Грецию, имея в виду не так фестиваль Сахарова, который проходил в Афинах, и Акрополь, как остров Кеа. Нам повезло — несколько хороших людей сошлись в желании помочь мне найти греческие корни Сахарова. С ними мы на яхте «Мадиз», кое-как справившись с морской болезнью, оказались на острове. Там после молебна в небольшом светлом храме мне в общине города Иулида передали ответ на ранее посланное им письмо:

«Мы испытываем радость, ибо частично корни А. Сахарова — из Кеа, с нашего острова, о котором много веков назад древний историк Плутарх писал, что он характеризуется маленькими размерами, незначительным населением, однако многими известными людьми, рожденными и воспитанными на нем».

Из этого документа следовало, что во второй половине XVIII века в семье жителя острова дворянина Петра (Петроса) Софианоса было три сына — Анастасио, Николай, Иосиф и дочь Марулио. <…> а Родоес, соответственно, внучатая племянница Николая Петровича Софиано, прапрадеда Андрея Сахарова. Таким образом, сошлись данные российских и греческих архивов и подтвердилось пересечение с Пушкиным. Андрей Дмитриевич — внучатый племянник пушкинской «маленькой гречанки»!

<…> Дед Андрея Сахарова, Алексей Семенович Софиано, был младшим в семье. Он родился 4 января 1854 года в Харькове. Обучался в 1-й С.-Петербургской Военной гимназии. В службу вступил юнкером во 2-е Военно-Константиновское училище, которое окончил по 1-му разряду в 1873 году прапорщиком. «Участвовал в походах и делах против турок». Незадолго до русско-японской войны был послан инспектировать строительство Байкало-Амурской железной дороги (БАМ строился уже тогда!) и участвовал в русско-японской войне, командуя 1-м дивизионом сводной артиллерийской бригады.

Кавалер многих орденов, в том числе св. Анны 4-й степени с надписью «За храбрость», св. Анны 3-й степени с мечами и бантом, св. Анны 2-й степени, св. Станислава 1-й степени, 2-й степени с мечами, 3-й степени с мечами и бантом, св. Владимира 3-й степени. Имел светлобронзовую медаль за войну 1877–78 годов и румынский железный крест в память перехода через Дунай.

В 1914 году произведен в генерал-лейтенанты и уволен по возрастному цензу с мундиром и пенсией. В июле 1915 года из отставки определен на службу командующим 90-й артиллерийской бригадой. Участвует в боях до декабря 1916 года, когда был переведен в резерв и назначен председателем комиссии по проверке военнообязанных. «Высочайшим приказом, состоявшимся 19 августа 1916 года, за отличия в делах против неприятеля награжден орденом св. Анны 1-й степени с мечами». 14 ноября 1917 года генерал-лейтенант А. С. Софиано вторично «уволен по возрастному цензу от службы с мундиром и пенсией».

Пенсию ни разу не получил — революция! Но это все было потом.


Предки Андрея Сахарова со стороны его отца Дмитрия Ивановича Сахарова известны с XVIII века.

Прапрапрадед Андрея Сахарова о. Иосиф Васильевич, не имевший фамилии, был священником села Ивановское Ардатовского уезда Нижегородской губернии. Прапрадед Андрея Сахарова протоиерей Иоанн Иосифович (Осипович) был единственным его сыном. Родился он в 1789 году в этом селе Ивановском. Фамилию Сахаров получил при поступлении в Нижегородскую духовную семинарию — «по усмотрению ее Начальства». Существует легенда, что мальчик пришел в Нижний Новгород пешком и принимавший его преподаватель семинарии сказал: «Какой же ты чистенький и беленький, как сахарок, вот и быть тебе Сахаровым».

После окончания Нижегородской семинарии И. И. Сахаров в 1809 году был послан в Свято-Троицкую Сергиеву Лаврскую семинарию «для более высшего образования». В 1812 году отозван в Нижний Новгород и преподавал в духовной семинарии. 12 сентября 1815 года рукоположен в священники к арзамасской Крестовоздвиженской церкви. 6 ноября 1829 года возведен в сан протоиерея. В 1851 году перемещен к Благовещенской церкви, а в 1854 году — в Воскресенский собор, настоятелем которого был 11 лет. С 1845 по 1864 год был благочинным церквей Арзамаса. «Как Благочинный был строг и требователен, вследствии чего более слабые духовные лица не особенно любили его, но за то уважали его пасомые и ценило начальство»…

О. Иоанн был женат на дочери священника села Зяблицкий Погост Муромского уезда Владимирской губернии о. Василия Петрова Доброхотова Александре Васильевне (р. 1798?) и имел четверых детей, о которых в ведомостях об арзамасской Крестовоздвиженской церкви 1841 года написано: «Леонид, 16 лет, обучается в Нижегородской Семинарии в среднем отделении; Иосиф, 10 лет, обучается в Нижегородском Печерском уездном училище в низшем отделении; Параскева, 9 лет, обучена грамоте, чистописанию, Российской грамматике и 1-й части арифметики; Николай, 4 года, обучается».

<…> Николай Иванович Сахаров, прадед Андрея Сахарова, родился в Арзамасе 2 марта 1837 года. В 1856 году он окончил Нижегородскую семинарию по 1-му разряду. В том же году получил свой первый приход согласно существовавшему тогда обычаю: если от священника остается дочь или внучка — сирота, приход получает молодой священник, который женится на ней. Николай Иванович в 1856 году женился на Александре Алексеевне Терновской (1839–1916). У девушки, согласно семейной легенде, спросили, люб ли ей Сахаров, и она кивком ответила, что люб. Ее отец преподавал классические языки в Арзамасском духовном училище. Она рано потеряла мать и воспитывалась у деда о. Петра Алексеевича Терновского (1782–1856), который трагически погиб, утонув в реке в бурю, когда шел к умирающему для свершения требы.

Протоиерей Петр Алексеевич Терновский (прапрапрадед А. Д. Сахарова) похоронен в ограде у стены церкви Смоленской Божьей Матери в с. Выездное (позднее название села Выездная слобода), которая при нем и под его наблюдением была воздвигнута. В 1990 году могила была в сохранности, и на памятнике были слова: «Здесь покоится иерей Петр Алексеевич Терновский. Родился в 1782 году. Скончался в 1856 г. сентября 24 дня. Житие его было 74 года. Священником был 49 лет».

Мы с Андреем Дмитриевичем были в Выездном в апреле 1987 года, после ссылки, когда возвратились в Горький за вещами. Был воскресный (м.б., пасхальный) день. Мы заглянули внутрь собора, но войти не смогли — было много людей. Побродили в ограде, читали фамилии на памятниках, искали Сахаровых. Фамилии «Терновский» Андрей Дмитриевич не знал. <…>

Николай Иванович и Александра Алексеевна прожили долгую жизнь («Они жили долго и умерли в один день»). Он скончался 1 февраля 1916 года, она — в конце того же или в начале следующего года.

У них было 11 (по другим источникам — 13) детей, двое из которых умерли в детстве… Все дети о. Николая и Александры Алексеевны получили хорошее образование.

<…> Иван Николаевич Сахаров (дед Андрея Сахарова) был, по-видимому, третьим ребенком в семье… В 1879 году Иван Николаевич окончил Нижегородскую гимназию и поступил на юридический факультет Московского университета…

Будущая жена Ивана Николаевича, бабушка Андрея Дмитриевича, Мария Петровна происходила из древнего дворянского рода Домуховских. Первые записи об их службе при дворе относятся к 1655 году, и они внесены в 6-ю часть родословных книг дворян Смоленской губернии… Мария родилась в 1859(?) году… С 1869 по 1875 год воспитывалась в Павловском институте в Петербурге. В январе 1881 года вышла замуж за арендовавшего имение в Киевской губернии Михаила Михайловича Маттерна, сына надворного советника. Через полгода ушла от мужа и уехала в Петербург. Однако в Петербурге остановилась не у отца, который тогда там жил, а у ближайшей подруги по институту Софьи Ермолаевны Усовой, связанной со многими деятелями «Народной воли». Позже объясняла это нежеланием огорчать отца уходом от мужа. В 1881 году встретилась с Иваном Николаевичем Сахаровым (тогда студентом 2-го курса Московского университета), сошлась с ним и переехала в Москву… Она часто бывала в Петербурге и выполняла различные поручения Усовой и близкого к ней Сергея Николаевича Кривенко. Иван Николаевич в эти годы с ними знаком не был. Впервые он встретился с Усовой только в 1883 году, когда Мария Петровна пригласила ее быть крестной у дочери Татьяны, и Усова приехала в Москву. Позже, когда у Марии Петровны родился сын Сергей, то его крестным отцом она записала С. Н. Кривенко. В 1884 году Усова и Кривенко были, в числе других, арестованы и сосланы — она в г. Тару, а он в г. Глазов. В связи с их арестом у Марии Петровны в Москве был обыск, и она привлекалась к дознанию в качестве свидетеля.

В 1883/84 учебном году Иван Николаевич был стипендиатом Московского университета, который закончил 25 мая 1884 года первым по списку в звании кандидата прав и начал службу помощником присяжного поверенного. Сначала служил у присяжного поверенного Шубинского, а с 1885 года у известного адвоката и общественного деятеля Ф. Н. Плевако.

1 марта 1886 года у Марии Петровны и Ивана Николаевича на Страстном бульваре в доме Чижова, где они тогда жили, был обыск… На обыске была изъята обширная переписка Марии Петровны с ссыльными С. Усовой, С. Кривенко, В. Короленко, супругами Семеновскими, Мачтет и др., с присяжным поверенным Олениным — родственником и другом Кривенко… Кроме того, была изъята обширная деловая, дружеская и родственная переписка Ивана Николаевича, из которой следовало, что он помогал ссыльным различными юридическими советами, связанными с прошениями об объединении в ссылке супругов или людей, объявивших себя женихом и невестой. В частности, особенно трудно было получить разрешение на переезд Кривенко к Усовой, т. к. он был женат. А Мария Петровна регулярно собирала для ссыльных деньги и вещи, посылала посылки, навещала их одиноких родственников и других заключенных в тюрьмах.

Формальных оснований, чтобы счесть преступной подобную профессиональную деятельность Ивана Николаевича и благотворительную Марии Петровны, у следствия не было, однако по материалам, изъятым при обыске, было возбуждено «Дело о Московской революционной группе Сахарова, Матерно, Оленина и Дмитренко». Последний был дачным знакомым Сахарова, имел с ним переписку и, видимо, был привлечен к делу, потому что в бытность студентом Петровской академии числился неблагонадежным. Все они, кроме Марии Петровны, были арестованы, но вскоре освобождены под залог, который за Ивана Николаевича внес Плевако. Марию Петровну сочли возможным оставить на свободе, так как у нее было двое маленьких детей. Дело завершилось не судом, а следующим решением:

«Государь император высочайше повелеть соизволил разрешить настоящее дознание административным порядком с тем, чтобы: 1. Подвергнуть Ивана Сахарова, Марию Матерно и Ивана Дмитренко тюремному заключению. Первых двух сроком на два месяца каждого, последнего на один месяц. 2. Вменить Владимиру Оленину в наказание предварительное содержание его под стражей».

Еще один обыск у Сахаровых был в ноябре 1887 года по адресу: Новинский бульвар, дом Котлярова. С обыска 1886 года они были поставлены под негласный надзор полиции… Согласно докладной Департамента полиции, «надзор по личному объяснению с Господином Директором Деп-та полиции с Ивана Сахарова снят 4 декабря 1899 г., а Мария Сахарова состоит под надзором и до сего времени». Данных о снятии надзора с Марии Петровны найти не удалось.

Профессиональная деятельность Ивана Николаевича складывалась успешно. В мае 1889 года он был принят в присяжные поверенные Московского Окружного суда, приобрел большую адвокатскую практику… Иван Николаевич выступал в ряде громких уголовных процессов, в том числе в двух (по крайней мере), связанных с пароходными авариями: один — с аварией на Волге, второй — о столкновении судов «Владимир» и «Колумбия» на Черном море в 1894 году. Его речь на последнем процессе помещена в 4-м томе семитомника «Русские судебные ораторы в известных уголовных процессах».

Он также выступал в политических процессах, привлекших общественное внимание: «Дело о беспорядках на фабрике Коншина» (1897), «Дело о саратовской демонстрации» (1902), «Дело о погроме в Кишиневе» (1903). В одном из полицейских донесений (когда надзор уже был снят) Иван Николаевич характеризуется как «постоянный адвокат стачечников». Участвовал он как защитник и в Выборгском процессе 1907 года, на котором 167 членов I Государственной Думы, подписавших Выборгское воззвание, были осуждены на три месяца заключения.

Но гораздо более серьезным наказанием для всех участников этой акции стало вынесенное судом запрещение занимать любые выборные должности — земские, городские и др. Поэтому никто из осужденных по делу о Выборгском воззвании не мог баллотироваться во II Государственную Думу, и кадетская фракция оказалась в ней почти в три раза меньше, чем в Первой Думе.

Иван Николаевич также активно участвовал в работе Совета присяжных поверенных Московской судебной палаты. Он состоял членом комиссии по Уставу об опеке и был кандидатом в члены конституционной комиссии. В 1915 году он избран в правление Московского юридического собрания, а в 1917 году стал его председателем.

Круг общественных интересов и связей Ивана Николаевича был очень широк. С конца 80-х годов он публиковался в газете «Русские ведомости», и в ее юбилейном выпуске 1913 года помещена его автобиография. С 1897 года, когда издателем газеты «Русское слово» стал И. Д. Сытин, Сахаров сотрудничает в ней. В полицейском донесении 19 января 1899 года отмечается: «Вахтеров при сотрудничестве Рубакина и Сахарова начал постепенно преобразовывать его („Русское слово“) из консервативного органа в либерально-народнический». Это донесение подписано московским обер-полицмейстером Д. Ф. Треповым, сыном того Трепова, в которого стреляла Вера Засулич.

С 1892 года Сахаров был членом Комитета Общества вспомоществования нуждающимся студентам Московского университета, с 1899 года членом Московского отделения Императорского Русского технического общества, членом Комиссии по техническому образованию. Он входил в Московский комитет грамотности и в 1893–1895 годах был его секретарем, а также членом Комиссии о введении в России всеобщего обучения и секретарем Комиссии по устройству сельских библиотек. С 1892 года он был действительным членом Общества распространения полезных книг и членом редакционной комиссии. Сохранилась записка А. П. Чехова к нему о книгах для библиотеки на Сахалине и часть переписки с инспектором народных училищ Смоленским, связанной с тем, что в 1895 году на средства Сахаровых в селе Выездном была создана библиотека…

В 1898 году Иван Николаевич становится одним из инициаторов создания Общества содействия устройству общеобразовательных народных развлечений, в 1901 году одним из директоров Общества распространения национальной музыки в России. В 1906 году он входит в Лигу народного образования и избирается товарищем председателя Московского отделения. В 1911 году он становится членом правления Московского общества грамотности, в 1912 году участвует в Фонде народного просвещения при газете «Новь». Он был также членом Педагогического общества им. Ушинского, в 1914 году избран в его финансово-исполнительную комиссию, которая планировала провести 3-й Всероссийский съезд учителей летом 1916 года.

В 1905 году в Москве создается политический кружок Ледницкого — Сахарова. В это же время Иван Николаевич участвует в создании первых профессиональных объединений интеллигенции, представляет Союз учителей в Союзе Союзов, а Мария Петровна там же представляет Союз равноправности женщин. В июне 1905 года он участвует в первом съезде Союза Союзов, проходившем конспиративно в Выборге и на специально зафрахтованном пароходе, а в 1906 году избирается в Бюро Союза Союзов.

С весны 1905 года Иван Николаевич участвует во всех собраниях, на которых формируется партия конституционных демократов («Партия народной свободы»). Организаторами этих собраний, проходивших в частных домах (в частности, в доме В. А. Морозовой) и собиравших большую, до трехсот человек, аудиторию, были князья Шаховские и Долгорукие. Лекции читали Милюков (Общественная мысль от Герцена до наших дней), Кокошкин (Реформы Александра Второго), Якушкин (О декабристах), Кизеветтер (О союзе с Польшей), Новосильцев (О государственном устройстве Сербии и САСШ), Скворцов (О необходимости создания партии) и др. На одном из таких собраний, 5 апреля 1905 года, И. Н. Сахаров читал лекцию о конституции Германии… Он оставался активным членом партии до ее запрещения в 1917 году.

Начиная с 1915 года Иван Николаевич неоднократно бывал на фронте как уполномоченный во врачебном отряде, созданном на средства В. А. Морозовой. В эти же годы Мария Петровна входила в Совет попечителей по организации приютов для детей, потерявших семьи во время войны. А старшая дочь Сахаровых Татьяна работала медсестрой в военном госпитале.

<…> Иван Николаевич был одним из редакторов-составителей сборника «Против смертной казни» (1906). Андрей Дмитриевич не знал, что первое издание сборника было под арестом. Ниже я привожу документы, иллюстрирующие, как в те времена обставлялись подобные процедуры… Дело этим не кончилось. Цензурный Комитет повторно выдвигал свое ходатайство об аресте книги перед Главным Управлением по делам печати и другими, более высокими Управлениями, каких и в России, «которую мы потеряли», было много (как и всяких формулярных, послужных и прочих анкетных бумаг, видов на жительство и пр. и др.). Но в итоге книга из-под ареста была освобождена. А в 1907 году вышло ее второе издание, в котором помещен ряд новых статей, в том числе рассказ Льва Толстого «Божеское и человеческое».

Сборник «Против смертной казни» был значительным событием российской общественной жизни и широко обсуждался в либеральной прессе. Одна из статей о нем называлась «Позор родной земле». И он в какой-то мере обосновывал в программе партии конституционных демократов пункт о необходимости отмены в России смертной казни…

Обвенчались Сахаровы в 1899 году, уже после рождения всех их шестерых детей, и в октябре того же года обратились с ходатайством «об оказании им особой Монаршей милости по семейному их делу, об узаконении добрачных детей». Прошение было удовлетворено 10 октября 1901 года. И уже 25 октября 1901 года Иван Николаевич получил бессрочный паспорт, в котором было записано: «При нем жена Мария Петровна 40 лет и дети родившиеся: Татьяна 4-го мая 1883 года, Сергей 17 июля 1885 года, Иван 25 февраля 1887 года, Дмитрий 19 февраля 1889 года, Николай 2 мая 1891 года, Георгий 11 августа 1897 года. Арбатской части, 2-го участка пристав (подпись)»…

Но за двенадцать лет до этого, когда отец Андрея Дмитриевича появился на свет, в Москве в метрической книге за 1889 год Николаевской, что в Плотниках, церкви была сделана следующая запись: «Рождения февраля 19, крещен 5 марта Димитрий. В доме Заболоцкой неизвестная не объявившая своего звания незаконно родившая, православнаго вероисповедания»…

Внуки Марии Петровны и Ивана Николаевича, в том числе и Андрей Дмитриевич, не знали романтическую и сложную, учитывая время, историю их брака. И неизвестно, что знали дети. У меня сложилось впечатление, что внуки Марии Петровны имели несколько неадекватное представление о ее личности. Сравнивая рассказ любимой Андреем Дмитриевичем недавно скончавшейся двоюродной сестры Кати (Екатерины Ивановны Сахаровой) о том, что бабушка была выдана замуж отцом насильно и убежала от мужа (или он пропал без вести), и архивные документы, видно, что она находилась в заблуждении. Скорее Мария Петровна вышла замуж, чтобы избавиться от опеки отца и получить вид на жительство. Такой способ приобретения самостоятельности был тогда распространен. И не тот это был характер, чтобы ее можно было «выдать».

Когда-то Андрей Дмитриевич, прочтя еще в рукописи мою книгу «Дочки-матери», сказал: «Ты от бабушки родилась», и я ему ответила: «Ты тоже». Но если тогда сработала скорее интуиция, то теперь, прочтя сотни листов «Дела о революционной группе», «Дела о надзоре» и других архивных материалов, я уверена, что скрытая за внешней мягкостью непреклонность Сахарова досталась ему в наследство прежде всего от бабушки Марии Петровны.

Несмотря на то, что почти 20 лет Сахаровы жили без церковного брака, родители Ивана Николаевича тепло и очень уважительно относились к Марии Петровне и трогательно нежно к их детям.

Жили Сахаровы все годы в центре Москвы, в ее Тверской и Арбатской части, сменив между 1886 и 1910 годами десять квартир, когда, наконец, обосновались в Гранатном переулке, д. 3, занимая квартиру из 6-ти комнат — 2-й этаж небольшого особняка. Дом принадлежал Моисею Соломоновичу Гольденвейзеру, юрисконсульту банка Полякова, знакомому Ивана Николаевича Сахарова по московской адвокатуре. Но с Александром Борисовичем Гольденвейзером семья Сахаровых познакомилась позже, когда Дмитрий Иванович стал женихом Екатерины Алексеевны Софиано.

После революции квартира в Гранатном стала коммунальной. В годы детства и юности Андрея Сахарова в ней жили и вели раздельное хозяйство шесть семей: сама Мария Петровна, семьи трех ее сыновей и две посторонние семьи. В 1941 году во время первых немецких бомбежек Москвы в дом попала бомба и всех жильцов расселили в другие дома. Родители Андрея Дмитриевича получили комнату в коммунальной квартире на Спиридоньевской улице. После войны дом в Гранатном был восстановлен, и в настоящее время в нем находится отделение милиции…

<…> Для читателя может показаться необъяснимым, почему об одних людях я пишу очень подробно, а других только упоминаю. Эта непропорциональность — следствие того, что о людях, попавших в зону внимания полицейских органов как в Российской империи, так и в СССР, сохранилось множество архивных документов, и они раскрывают не только обстоятельства следствия или надзора, но в значительной мере личность человека…

Отец Андрея Сахарова, Дмитрий Иванович, окончил гимназию в 1907 году и поступил на медицинский факультет Московского университета, но в мае 1908 года подал прошение о переводе на естественное отделение физико-математического факультета по специальности «физико-химия», где и продолжил образование. В марте 1911 года он был исключен из университета за участие в студенческих сходках, но, видимо, «участие» не было значительным, т. к. в мае был восстановлен. Он окончил университет весной 1912 года и начал учительскую деятельность. Однако, ощутив недостаточность педагогической подготовки, поступил в Педагогический институт им. Павла Григорьевича Шелапутина (частное учебное заведение, основанное на средства Шелапутина специально для подготовки к педагогической деятельности выпускников университетов) и через два года закончил его.

Дмитрий Иванович много лет плодотворно работал в Педагогическом институте им. Ленина (ныне Педагогический университет), но 15 апреля 1948 года уволился по собственному желанию. Причина была глубоко личная… Позже Дмитрий Иванович перешел на работу в Областной педагогический институт им. Крупской. Весной 1956 года кафедра физики Областного института ходатайствовала перед Высшей аттестационной комиссией Министерства высшего образования СССР о присуждении доценту, кандидату педагогических наук Д. И. Сахарову ученой степени доктора педагогических наук… Более тридцати лет Д. И. Сахаров успешно разрабатывает наиболее трудные и сложные проблемы методики преподавания физики. В многочисленных статьях, помещаемых в методических журналах, Д. И. подвергал тонкому анализу многие традиционные трактовки программных тем, вскрывая их неполноту, неточность, а иногда и ошибочность и устанавливая новые, вполне научные подходы к объяснению и изложению <…> вопросов курса физики как в средней школе, так и в ВУЗах. <…> Каждый из составленных Д. И. Сахаровым учебников <…> отличается свойственной Д. И. как оригинальному методисту особенностью в краткой форме, отчетливо, ясно, доходчиво излагать идеи современной науки. <…> Д. И. является соучастником большого шеститомного труда «Физический эксперимент в школе», представляющего собой исключительное явление в соответствующей мировой литературе <…> Талантливость в постановке физических вопросов и оригинальность в разрешении их с особым блеском проявились в составленном Д. И. задачнике <…> К перечислению крупных научно-методических трудов Д. И. нельзя не присоединить научно-популярные сочинения его <…> являющиеся образцом научной популяризации <…> Д. И. Сахаров имеет многолетний опыт преподавания в школе и в ВУЗах. Он преподавал в Коммунистическом Университете им. Свердлова, в Промышленной Академии, в Московских педагогических институтах <…>.

Мне остается добавить к этому только слова, которые Андрей Дмитриевич Сахаров не написал, но неоднократно повторял: «Физиком меня сделал папа, а то Бог знает куда бы меня занесло!».


Заканчивая эту работу, я испытываю противоречивые чувства. Трудно написать «Конец» — архивные, книжные, эпистолярные находки невозможно исчерпать полностью.

Потом — я так привыкла к тем давно покинувшим наш мир людям, о которых писала, что надо постоянно себе напоминать: я их не знала, они возникли из шелеста страниц, числящихся по разным фондам и описям, с пожелтевших листов еще не оприходованных в архивах писем и дневников. Почему же мне будет их недоставать?

В-третьих, и это серьезней моих сантиментов, я не хочу, чтобы эта работа воспринималась как поиск родовитости (нынче такой модный). Я рада, что предки Андрея Дмитриевича: золотоордынские, сербские князья, российские столбовые, польские и греческие дворяне — все идут по женской, материнской линии и потому, по старому российскому закону, он им не наследник. Но это никак не умаляет памяти о них!

И в-четвертых, думается, этой работой мне удалось еще раз показать (пусть дилетантски): «Что есть русский?» Немец, поляк, грек, серб, татарин — это от матери. Но кто был Василий — прапрапрапрадед Сахарова — отец бесфамильного сельского священника о. Иосифа Васильевича — росс или мордвин, пришедший в арзамасские земли?

А может, было бы время, удалось бы найти и еще какие-нибудь корни. Ведь не один только прапрадед Сахарова о. Иоанн Иосифович обращал иноверцев в православие, делалось это и в XVIII веке. И очень поощрялось после восшествия на престол Екатерины Второй. Так что, может, и найдутся! Ведь два года назад, готовя к публикации первый вариант этих заметок, я почти не надеялась отыскать в родословной Сахарова след пушкинской «маленькой гречанки», но он будто сам нашелся. И неизъяснимо тепло от сознания: не пропала она, не исчезла — вышла замуж, родила пятерых детей и где-то в нашем мире — далеко ли? близко ли? — живут ее потомки.

С Родоес Софианос начинала я розыск — ею и закончу. В память о ее внучатом племяннике — Андрее Сахарове. <…>[159]

Москва — Бостон

1991–1995 гг.


1997. Презентация двухтомника «Воспоминаний» А. Д. Сахарова [3,4]. Участие в опросе журнала «Знамя» на тему «Диссиденты о диссидентстве».

1998. Организация и проведение международной конференции к 30-летнему юбилею выхода в свет работы А. Д. Сахарова «Размышления о прогрессе…» (см. [14]). Участие в работе правозащитной конференции «Кризис отношений личности и государства». Образование на базе Фонда Андрея Сахарова объединения правозащитных организаций «Общее действие». Выступления в печати по проблеме проведения Учредительного собрания и обсуждения «национальной идеи России».

1999. Дача показаний о второй чеченской войне на слушаниях Комитета по иностранным делам сената США.

2000. Выступления в печати о Чечне, о деле А. Бабицкого, о президенте В. Путине. Выдвижение Андрея Бабицкого на международную премию Европарламента имени Андрея Сахарова. Получение премии имени Ханны Арендт «За политическое мышление» Фонда имени Г. Белля.

2001. Приветствие Всероссийскому чрезвычайному Съезду в защиту прав человека (январь). Публикации в печати о захвате НТВ, о террористическом акте в США 11 сентября, о «Гражданском форуме», организованном Администрацией президента РФ (декабрь). Участие в работе Российского общенационального комитета «За прекращение войны и установление мира в Чеченской республике». Организация и участие в работе Второго международного Сахаровского конгресса в интернете.

2002. Издание первой части «Летописи жизни Андрея Дмитриевича Сахарова». Публикации в печати по «делу Г. Пасько» и «делу А. Щаранского», обращения к президенту РФ и международной общественности о прекращении войны в Чечне, о террористах-камикадзе. Участие в виртуальном дискуссионном «Сахаровском конгресс-холле».


Андрей Дмитриевич Сахаров и Елена Георгиевна Боннэр


2004–2006. Подготовка, написание комментариев и статьи «До дневников» [6] и издание «Дневников» А. Д. Сахарова [5]: «Наверное, я должна была начать работу с Дневниками сразу после смерти Андрея, когда впервые прочла их не по кусочкам, как повседневное чтение, которое Андрей вменял мне в обязанность, а как единый неразрывный поток нашей жизни. Но это было так трудно, так больно и психологически, и физически, что у меня не хватило сил преодолеть эту боль. Преодоление ее растянулось на долгих 11 лет…» — См. полностью в приложении 11.

2006–2011. По состоянию здоровья (сердце) живет в США. Выступает по актуальным общественным вопросам.

Ск. 18 июня 2011 г. По воле Е. Г. Боннэр ее прах захоронен на Востряковском кладбище в Москве рядом с А. Д. Сахаровым, ее матерью Р. Г. Боннэр и братом И. Г. Алихановым.

Раздел II