Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна — страница 32 из 129

А когда они вернулись после разрешения Горбачева, я на вокзал не пошла. Понимала, что набегут журналисты. Пришла к ним прямо домой. Помню, как мы с ними как бы впервые знакомимся, целуемся, Люся варит на кухне кофе. Вдруг врывается какое-то французское ТВ, и Люся мне предлагает сниматься с ними втроем. А я от нее шарахаюсь как от чумной, и устраиваю скандал. «Ты за кого меня принимаешь? Чтобы я себя презирала потом всю жизнь? Сахаров дает первое интервью после Горького! А я рядышком. Ты что, с ума сошла!» Мне даже показалось, что она это предложила в благодарность за то, что я делала для них. А она оправдывается, говорит, что искренне предлагает, что ведь всех же на вокзале нафотографировали, а меня — нет.

Я снова перебираю их письма и записки из Горького. Не могу не привести хотя бы несколько из них, чтобы были понятны и наши страдания, и наши маленькие радости того времени. Очень хорошо теперь понимаю Люсю, которая в «Постскриптуме» написала: «Я как будто смотрю на все совсем с другой точки: то ли поднялась выше, то ли спустилась — только все сместилось, и очертания всего (и видимого, и невидимого) совсем другие».

Из писем из Горького:

«Наша жизнь больше чем паршива — больше писать о ней нечего да и не к чему».

«Получила ли куличи — они теперь небось высохли в сухарь. Целую, а вот приветы от нас друзьям посылать стоит ли? Ну, все же привет. Л.»

«Галка! Если в шмотках, которые у Лены[244] (кто-то, очевидно, прислал для Люси. — Г. Е.), нет брюк, то выдели мне пока на бедность какие-нибудь свои. (Когда ее забрали, все опечатали, и вещей теплых взять не дали. Она осталась в Горьком во всем летнем. Я потом еще долго добивалась права войти к ним в квартиру, чтобы собрать для нее что-нибудь теплое.) И если не очень жаль, то продай мне свое черное пальто. (Продай, главное дело! Вот дура у меня подруга!) Но продай, а не отдай, поняла?». Как будто видела, как я читаю ее письмо.

«Я послала заявление о поездке в Москву за вещами (не очень надеюсь) и на твой приезд (надеюсь вполне), и теперь жду». Боже мой, какая же она была оптимистка! Она думала, что меня к ней пустят. Советская дура, я ее так и называла. Впрочем, и меня тоже так называли не раз. Хотя Люся была ссыльной, а ссыльных навещать разрешалось, отказали нам обеим очень быстро.

«Я хотела тебя обрадовать и послала фототелеграмму, но видно она не дошла». Дошла, и почему-то даже в двух экземплярах: на фотографии — чудесной! — Люся и Сахаров. Одну я немедленно переправила в Штаты, и она была опубликована в газетах[245].

«Ответа на жалобу о твоем приезде не получила». Неужели она еще надеялась, что мне разрешат к ней приехать? «Как мы живем — как в могиле — хоть и живые. Изоляция такова, что рассказать невозможно, да еще зима, да еще мороз. Купили приемник, но глушилка наша собственная глушит все так, что даже первая программа телевидения трещит и прыгает — смотреть невозможно… То, что Андрей снова затевает[246], — ужасно, но признак того, что он еще живой, а я мертвая совсем, хотя передвигаюсь, варю, убираюсь и изображаю жизнь (в пределах квартиры)…»

«Милые, ужасно трудно написать что-нибудь толковое про нас, так как нет ничего, жизни никакой, только рады каждое утро, что оба живы…» Я думаю, их хранила любовь друг к другу и, конечно, Бог.

«А мы живем по-прежнему, ну совсем как не живем, а только пищу потребляем… По вечерам смотрим телек, хоть смотреть и нечего. Ох и пусто в нашем мире, хоть вой!»

Ее мама, Руфь Григорьевна, изумительная женщина, и дети были в Америке. Когда я от Люси получала какое-то известие, я давала им знать в Америку. Ходов, как это сделать, было много. Например, я переправляла весточки через одну даму, которая давала уроки русского языка женам американских корреспондентов. Мой Петенька носил их через мост в Дом на набережной. Шел в художественную школу, а по дороге заносил. И уже на другой день по «голосу» я понимала, что весточка дошла. Хочу привести здесь и отрывок из письма Люсиной мамы ко мне, чтобы было понятно, как они там в Америке реагировали, когда «новостей» из Горького не было:«Я дважды обращалась с письмами к супруге президента и даже она обещала меня принять. Мы, я, Алеша и Таня, многократно ездили в советское посольство с требованиями дать им визы на свидание и запросами об их состоянии и местонахождении, и даже скандалили вплоть до полиции. Наконец, исчерпав все возможности и не получив ответов, Алеша провел у советского посольства семнадцатидневную голодовку[247]с 8 утра до 8 вечера. Его требования: а) разрешение на свидание с родителями; б) почтовая связь; в) сведения об их месте жительства и здоровье. Эта волна успешно была продолжена в Европе. Там была Таня[248]».

А пока мы все кое-как боролись и трепыхались, в Горьком Сахарова обрабатывали горе-врачи, связывали, кололи, кормили с ложечки, чтобы сорвать голодовку, разорвали даже рот. Сегодня во всю эту ахинею даже трудно поверить.

«Получила твое письмо, за которое низко кланяемся, так как в нашем „далекеэто для нас целая „банка информации… Мы последние дни живем без ничего — сел аккумулятор после того, как съездили на станцию, чтобы поменять лампу в фаре (наверняка КГБ сделало с ним что-то специально — Г. Е.)… Потом Андрей, пытаясь завестись от таксера, стукнул машину (фару и решетку) об него. Потом сломался телевизор. Теперь даже этого развлечения нет… Пишу сразу другую открытку». На этой стояло «1», но вторую я так никогда и не получила.

С их письмами и открытками почта (а может, и не почта) творила что хотела. Их просьбы противоречили одна другой. То они (или не они?) просили прислать кофе, то в следующем письме — «не присылай»? То Люся пишет: «Пришли чаю». То: «Чаю не надо. Купи колготки». Какие колготки? Я знала прекрасно, что Люся их не носит. Всегда носила носки и брюки, как я. А потом они почему-то просили прислать им Гоголя (?). А вот просто срочно требуют сигарет и кураги побольше, а мне потом Люся рассказывает, что никаких сигарет и никакой кураги вообще не просила. А у меня сохранилось письмо, в котором он пишет: лечили, удаляли и протезировали зубы, поэтому кураги больше не нужно, есть все равно не могу, а ее и так завал.

Мы так и не поняли, зачем КГБ было так глупо врать по мелочам. Создавалось впечатление, что им делать было нечего, столько лишних телодвижений, такая несогласованность действий. Представляете, какое катастрофическое количество денег было на это дело угрохано!

«„Живу— слово не адекватное тому состоянию, в котором мы находимся. Но другого не знаю. Прослышали краем уха о Толе и Ларе<Толя Марченко и Лариса Богораз — Г. Е.>Господи, хоть бы им!! Хочешь, развеселю? Я сегодня получила не только твою телеграмму, которую ты послала Пете, но и твою же Ленке от 19 августа, что ты ей доверяешь получить посылки и почту. Вот такие чудеса бывают». Ситуация была просто кафкианской. Петя, мой сын, в это время служил в армии, в Малоярославце. И как любой солдат срочной службы, ждал от меня любую весточку, пребывая в этом армейском гадюшнике. Вместо этого ее получила Люся в Горьком. Лену, дочь Копелева, нашего с Люсей близкого друга, я просила из Эстонии получить почту из Горького и две Люсины посылки, которые уже однажды возвращались после почти полугодовалого лежания на почте. И эту телеграмму почему-то тоже получила Люся! Ненормальная страна!


С Алей Шиханович и Бэлой Коваль дома у Галины Евтушенко, вечер 28.11.1985.


Они не просто путали, они и подделывали телеграммы. По стилю я догадывалась, что это писала не Люся. Чаще всего они занимались этим, когда А. Д. был в больнице, — чтобы мы не догадались, что Люся осталась одна. Зачем? Помню, как во время Люсиного следствия я почти ежедневно давала телеграммы в Горький с уведомлением о вручении. Это тогда стоило примерно рубля 3. За три месяца я послала их около ста. Ответа не было. Вся эстонская почта «болела» вместе со мной. Помню, первую весть они привезли мне ночью, не стали ждать до утра, чтобы обрадовать.

А вот строки из почти последнего Люсиного письма, накануне их возвращения в декабре 1986 года: «Господи — уже 1986 год. Это ведь значит, что семь лет я „терпеть ненавижуэтот город. Семь долгих лет наши государи издевались над нами как хотели. Конвой у дверей, сыщики по пятам, кража писем, телеграмм, книг, дневников, а может быть, и еще чего, чего никто не знает». Был период, когда я шесть месяцев испытывала одну лишь тревогу. Ничего не знала о Люсе и об А. Д., от них не было никаких вестей. Несколько раз подряд я давала им телеграммы с уведомлением, которое возвращалось молниеносно: «вручена лично, такого-то числа в такой-то час». А потом снова молчание. Дала телеграмму на имя Сахарова с уведомлением о вручении и оплаченным ответом. Ответили «они», что вручили, но его не было дома. Ночами я ловила «голоса» в надежде хоть что-то узнать, но по радио говорили прямо противоположные вещи: то он умер, то его сослали в Армавир, потом Люся опровергала эту информацию… Как оказалось потом, А. Д. был в больнице, его там кололи, а Люся, окруженная «топтунами», не могла мне ничего сообщить. Вернувшись в Москву и не обнаружив новостей, я написала письмо в горьковское КГБ. У меня была доверенность на ведение их дел в Москве. Как написать письмо, меня научила известный адвокат, защищавшая диссидентов, Софья Васильевна Каллистратова. «Прошу сообщить мне местонахождение Сахарова А. Д. и Боннэр Е. Г., прилагаю доверенность». Я написала, что по их просьбе продаю дачу и в связи с этим хотела бы с ними связаться. Недели через две получаю ответ, в конверт вложена моя доверенность: «На ваш запрос отвечаем, что гражданин Сахаров находится в квартире, где проживает его жена Боннэр». Гражданин! То есть вообще никто, а проживает по адресу жены.