В 1984 году, когда я находилась уже в полном неведении и отчаянии, мне сказали, что есть гениальный экстрасенс, вдова крупного психоаналитика Спиркина. Конечно, она какая-то совершенно сумасшедшая тетка, из дома не выходит, боится открытого пространства, но к ней можно съездить. И мы с подругой, художницей, к ней отправляемся. Хотя я ее предупреждаю, что этим экстрасенсам не верю и не верила никогда. Беру с собой фотографию.
Кто был изображен на фотографии, она не знала. Во-первых, потому что жила совершенно изолированно от внешнего мира, а во-вторых, Сахарова тогда мало кто знал в лицо. Это ведь только теперь он стал известен. Входим, я даже не успеваю окинуть взглядом квартиру, как она говорит: «Вы курить не бросайте, поздно». Меня это удивило, и я ей объясняю: «Я пришла к вам не о себе узнать. Мне нужно, чтобы вы рассказали мне об одном человеке: где он и что с ним происходит». «И тем не менее, — говорит она, — курить не бросайте». Денег она не брала. Когда я только заикнулась об этом, она мне сказала: «Да что вы! Я вам сама стакан бриллиантов отсыплю, если хотите. Мне ничего не нужно». И тут я, наконец, разглядела квартиру: почти вся комната и даже кресла выложены текинскими коврами, а на коврах ее изображения. Это значит — подарки ее пациентов. Потом она долго смотрела на фотографию и, наконец, сказала: «Ему сейчас очень плохо. Вокруг него жуткий коридор, опасный. Ему хорошо только в своей комнате. Но как только он из нее выйдет, ему грозит опасность. Но это же необыкновенный человек! Таких два-три в мире. Он вообще должен быть президентом». Не могла же она так играть? «Я постараюсь облегчить его участь, но помочь ему не смогу. Я сама в замкнутом пространстве. Но он необыкновенный человек, я вам говорю». Я уже размякла и готова была ей поверить. Она меня попросила оставить ей фотографию, я не посмела отказать. И только когда все кончилось, я сказала ей, кто это. Тогда она упала передо мной на колени, чуть ли не руку мне целовала. Благодарила, что я ее вывела на этого человека. «Я соберу всех, кому я доверяю, — сказала она, — и мы будем его охранять. Спасти мы его не можем, но будем отводить от него беду». Бред? Может быть. Но мне хотелось в него верить. Эту женщину я больше никогда не видела. А когда рассказала об этом Люсе, она обозвала меня идиоткой.
Существует миф — будто именно Люся втянула Сахарова в политическую борьбу. Это она, мол, была железная леди, а он, мягкий интеллигентный человек, поддался на ее уговоры, и в конце концов она сгубила его голодовками. Но и это неправда. Я их никогда не разделяла, А. Д. и Люсю. Во-первых, он был совсем не мягким: если он что-то решил, переубедить его было невозможно. А во-вторых, Люсю обожал. Она была для него всем. Каждое ее желание было свято исполняемо. Кому-то казалось, что его голодовка из-за того, что ее не выпускают в Америку, — чушь собачья. Но для него это было важно, ему казалось, что она теряет зрение, а он знал, что в Америке ей смогут сделать операцию, она увидится с детьми — для него это было свято. Когда мужчина любит женщину, он любит и ее детей, ему неважно, чьи они. Он вообще был любвеобильным. Ее детей он обожал. Со своими детьми у него отношения были странные. Может быть, дети были виноваты сами, может быть, боялись общаться с опальным отцом или их накручивало КГБ.
Этот феноменальный человек и в любви был необыкновенным. Я за свою жизнь больше ни разу не видела, чтобы мужчина так любил женщину, как он любил Люсю. Он вообще, по-моему, в своей жизни любил только двух женщин (а я подозреваю, что только двух и знал) — свою первую жену Клаву и Люсю. Люся им гордилась и тоже его любила, о чем говорить. По-моему, они познакомились на суде кого-то из диссидентов. У Сахарова за год до того умерла жена, он был вдовец.
Помню, уже после Горького, в 1987-м, они приехали ко мне в Эстонию отдохнуть. Я живу с Люсиной мамой, а они снимают комнату отдельно. С вечера договариваемся идти за грибами. Но я по его лицу вижу, как ему не хочется, чтобы с ними ехала я. Он хочет идти в лес только с Люсей вдвоем. Поэтому с вечера я обычно соглашаюсь ехать, а утром отказываюсь, придумывая мифические неотложные дела, и уговариваю Люсю ехать вдвоем: «Вы уже все места знаете, я вам уже все показала». И тут же краем глаза замечаю, как светлеет его лицо. Он начинает меня обожать только из одной благодарности за мою догадливость. Помню, как они нашли в лесу заблудившегося плачущего ребенка, как он ласково его успокаивал, хотя ребенок, судя по всему, ни слова не понимал по-русски, и как снова засветился, когда мы возвратили мальчика взволнованным родителям.
Как всегда спозаранку прихожу на озеро гулять с собакой. Чуть позже после пробежки появляются наши спортсмены-лыжники — в Отепя у советского спорткомитета была летняя тренировочная база. Издалека слышу, как тренер, знаменитый в прошлом лыжник Колчин, поучает своих питомцев, то есть совмещает тренировку с политинформацией. «Свобода, свобода, какая там у них свобода! — бурчит он. — Врут они там все про нас (речь идет о „вражеских голосах“). Схватят у нас одного еврея за воровство, а они начинают вопить о правах человека. У самих-то больше судят. У нас-то хоть только евреев…» «А что, разве Сахаров — еврей?» — вдруг спрашивает щупленький паренек. «Конечно, еврей, раз такое говорит о нашей стране»[249]…
Из эстонских же воспоминаний остались в памяти всякие милые мелочи. Люся была очень хорошей хозяйкой, чистоплотной, аккуратной, пока они у меня в Эстонии жили, у меня все носки и колготки были заштопаны и зашиты. Штопала она изумительно. Я умела только шить и вязать. Вот недавно ей кофту замечательную связала.
Он никогда не был щеголем. Очень любил носить одни и те же вещи, не снимая. Содрать с него старую шапку и купить новую, было невозможно. Даже чтобы что-то постирать, содрать вещь с него было невозможно. Невозможно было купить дубленку: ему, видите ли, в ней тяжело ходить, и поэтому он будет носить куртку, в его-то возрасте. Невозможно было купить ему ботинки, это превращалось в целую проблему. А покупка костюма — вообще превращалась в стихийное бедствие. Кое-как Люся уговорила его купить костюм уже после того, как они вернулись из Горького, — все-таки приходилось и на приемы к послам ходить, и в Верховный совет, и интервью давать, и иностранцев принимать. Мы обе, конечно, шумели на него, но я его понимала — он и «в одежде» дорожил своей свободой. Люся меня как-то в Эстонии подговорила разыграть целую сцену, чтобы снять с него его любимую кофту постирать. Обедать они всегда приходили ко мне. Майя Луговская[250] у меня тогда жила, готовила, она его обожала. Он ведь очень красивый был! Правда, красота его была даже слишком возвышенной, неземной. Дон Кихот, одним словом. И я стала к нему за обедом приставать: «Подарите мне свою кофту». На третий день, когда я в сотый раз пристала к нему с этой просьбой, он отрезал: «Не дам, она моя любимая». На что Люся, помню, сказала: «Вот когда-нибудь Галя напишет воспоминания и расскажет всему свету, какой ты был жадный».
Отношения к своей славе у него не было никакого. Я однажды засекла его у нас в доме, в магазине, он любил ходить по магазинам. А мы же почти рядом жили, маршрут был отлажен. Десять минут ходьбы. Только Люся давала ему ограниченное количество денег, потому что он все их непременно терял. Или у него их регулярно воровали. В тот раз, очевидно, он возвращался из Академии, зашел в наш овощной, и там разразился дикий скандал. Продавщица наша с «вшивым домиком» на голове, была знаменитой во всей округе хамкой. Скандал разразился… из-за свеклы и морковки. У меня и сейчас эта сцена перед глазами стоит: держит в руках сеточку и просит поменять ему гнилье. А она его посылает куда подальше: «Еще чего! Буду я тут всяким менять». А он ей так тихо-тихо: «Я же вас спокойно прошу. Зачем же так кричать?» В конце концов, она что-то там ему поменяла, а напоследок запустила в него грязной морковкой. Я с испугу даже в стеночку вжалась, чтобы он меня не заметил. Думала, для него будет таким унижением, если он меня увидит. Но нет, он для таких глупостей был неуязвим. После его ухода я даже подошла к продавщице: «Тоня, как вам не стыдно! Ну почему вы себя так грубо ведете!? Вы знаете, кто это был? Это же академик Сахаров!» — «Да плевала я на этих академиков. Их тут полон дом». И вдруг проходит полгода, и та же Тоня просит у меня почитать Ахматову. Переродилась, бывает.
Сахарову как-то «везло» на хамство. Ему жутко хамили и в Эстонии, поскольку он не говорил по-эстонски. Там у нас была машина, и мы с Люсей старались его одного никуда не пускать. Но иногда он от нас сбегал — и тоже ходил по магазинам. Почему? Он так отдыхал, очевидно. От трудных, может быть, мыслей, которые его не оставляли ни на минуту.
Я очень хорошо тогда помнила свое более раннее ощущение — постоянное чувство несоизмеримости моих собственных масштабов с величиной таких людей, как Шагал, Макс Эрнст[251], Миро, Пикассо, с которыми мне довелось встретиться в жизни. Их присутствие смущало меня и держало в постоянном напряжении. Должно было пройти какое-то время, чтобы я могла, наконец, расслабиться и не только молча восхищаться ими, но и говорить с ними. С А. Д. такого чувства неловкости и натянутости я никогда не испытывала. По-сути его, конечно, можно было бы назвать харизматическим лидером, как это теперь модно. Но отчего-то не хочется, так прост и естествен он был в обращении с людьми, никогда «над», всегда на равных, что с академиком, что с дворником. Это, наверное, и есть качество настоящей аристократичности и светлого ума. Стыдно сказать, но я никогда не ощущала в нем ни особенной мудрости, ни благоговейной святости. Порой он даже казался простачком. Люся, бывало, в шутку, любовно так и называла его: «Дурачок». Главное, что поражало в нем, — как раз не святость, а необыкновенная простота — искренность, честность, открытость. Мне повезло узнать Сахарова в неофициальной обстановке. Мы с ним чаще всего общались, что называется, на кухне.