Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна — страница 46 из 129


Я не познакомилась, но первый раз увидела Елену Георгиевну и Андрея Дмитриевича на показе фильма «Андрей Рублев» в доме культуры имени, кажется, Серафимовича, это где-то в районе Белорусского вокзала. Много людей нашего круга туда собралось — не помню, как распространялись билеты. Тогда многие хотели этот фильм посмотреть, и, кажется, его тогда не гоняли по кинотеатрам. Думаю, это был 1971 год, весна или лето.


Вера Лашкова, дер. Глинищи (Калужская обл.), 2010.


Кто-то мне сказал: «Вот, смотри, Андрей Дмитриевич Сахаров». Я посмотрела и, действительно, увидела Андрея Дмитриевича и Елену Георгиевну.

А когда я с ними познакомилась, уже не помню.

Потом Андрея Дмитриевича я видела на разных судах — тогда его ещё пускали на суды. При мне был первый раз, когда его сначала пустили, а потом нет: кажется, судили Анатолия Эммануиловича Краснова-Левитина, и до перерыва Андрей Дмитриевич был в зале суда, а всех остальных пришедших туда не пускали[276]. Но после перерыва охранник преградил путь и Андрею Дмитриевичу; тогда он достал удостоверение и показал этому гебешнику, сказав, что он академик и трижды герой соцтруда и имеет право присутствовать на суде. На что гебешник спокойно и нагло ему ответил: вот и иди отсюда, академик. Не так много людей ходило на эти открыто-закрытые суды, и мы более-менее все друг друга знали.

Елену Георгиевну, её маму — Руфь Григорьевну, Таню, по-моему, ещё не замужнюю, я помню уже на Чкалова. Были дома, где все собирались по каким-то поводам: заседания Инициативной группы по правам человека[277], составление писем протеста против очередных приговоров, «Хроника текущих событий», дни рождения… В тех местах, где мы клубились, и происходили знакомства.

* * *

Сама я не была членом ничего. Я печатала некоторые документы Инициативной группы. У нас был небольшой круг общения — два-три десятка человек, не больше. Периодически, людей из этого круга сажали. Люди разных возрастов, общественных положений, не будучи родственниками, очень тесно общались — объединенные одним делом. У Елены Георгиевны и Андрея Дмитриевича были личные друзья, я такой не была.

Жизнь была устроена очень просто — были «они» — власти, и были мы, это была данность. Признаться, я не очень задавалась вопросом, почему власть ведет себя так, почему она воюет против собственного народа, уничтожает действительно правдивую информацию.

О рисках мы не думали. Нашей целью было распространить правдивую информацию о том, что происходит в стране, в противовес лживой. Народ жил ужасно, достаточно было от Москвы на 20 километров отъехать, чтобы уткнуться в такое, от чего волосы вставали дыбом. Но об этом не говорилось — фальшь была во всем.

В тот день, 22 января 1980 года, когда Андрея Дмитриевича выслали в Горький, я пришла к ним домой, но застала там только Руфь Григорьевну и Лизу, и они сказали, что Елена Георгиевна уже уехала, чтобы быть вместе с Андреем Дмитриевичем. Её тогда не приговорили к высылке, это сделали позже, но она добровольно уехала и могла ездить в Москву.

Когда Елена Георгиевна приезжала из Горького, в квартире бывали огромные столпотворения: все, кто могли, приходили. Она рассказывала, как Андрей Дмитриевич, как они там живут. И было видно, что она не только не падала духом, но переносила это с большой внутренней силой — и передавала это Андрею Дмитриевичу, я думаю.

Они были необычайно тесно спаянными людьми. Андрей Дмитриевич как-то сказал: «Я без Люси жить не смогу». Не помню, когда он это сказал, но это было при мне. И я подумала, что это правда, потому что они были одним целым.

Всегда приходила Софья Васильевна Каллистратова, приходила Лидия Корнеевна Чуковская, приходил Володя Корнилов, всегда была Маша Подъяпольская — они были очень близкими друзьями. Лёня Литинский приходил, и все обычно сидели на кухне.

Я очень хорошо запомнила её приезд, когда Елена Георгиевна рассказывала о том, как её довели до инфаркта, обыскивали в поезде. Я помню, с каким ужасом слушала о том, что они делали с ней — это было запредельно.

Я очень любила Руфь Григорьевну, она была замечательным человеком, но совсем-совсем не из нашего времени. Помню, когда сослали физика Андрея Твердохлебова, который дружил с Андреем Дмитриевичем, мы долго не могли узнать место ссылки — это не говорили до последнего.

И вдруг я от кого-то узнала, что его сослали в село Нюрбачан, где-то в Якутии. Я не могла даже выговорить это название и записала его; прибежала на Чкалова. Там была одна Руфь Григорьевна, как всегда спокойная, невозмутимая, с папиросой. «Нюрбачан? Прекрасно помню это место», — сказала она. Оказалось, что она там была в тридцать седьмом, или каком-то году.

Руфь Григорьевна очень полюбила Андрея Дмитриевича, с первого момента, как он появился у них в доме. Она понимала, кто такой Андрей Дмитриевич, и что он, если просто это сформулировать, хочет только хорошего. Я не помню, чтобы Руфь Григорьевна входила в какие-то конкретные дела, но душевная поддержка с её стороны была всегда. Она принадлежала к тому типу старых людей, которые умеют отдать себя собеседнику, учитывая его интересы, его запросы. Всегда от неё исходила душевная теплота, покой. Сейчас таких людей, наверное, и не осталось уже — старой русской интеллигенции.

Эмоционально Елена Георгиевна была ей полною противоположностью. Она была взрывная, яркая, бурная. Руфь Григорьевна — безмятежность, мудрость, покой. Я с ней прощалась перед смертью — она очень спокойно уходила, с незаметным, спокойным мужеством.

Как Андрей Дмитриевич любую еду грел, я тоже помню — как и все, наверное. У него была небольшая сковородочка для этого. Когда я первый раз увидела, как он положил на неё селедку и винегрет, я сидела на диване, он стоял ко мне спиной. Елена Георгиевна сказала мне: «Ну что ты смотришь, Андрей всё греет!» Она также следила за Андреем Дмитриевичем как врач — лучше всяких участковых.

* * *

Кроме меня, в этом кругу профессиональных машинисток было мало. А к 1983 году вообще почти никого не осталось. Когда Юрий Андропов пришел[278], было принято решение покончить с диссидентством окончательно. Уже сидели с политическими сроками почти все активные и известные властям люди, очень многие были вынуждены эмигрировать.

На Чкалова я ничего не печатала до воспоминаний Андрея Дмитриевича, которые он писал в Горьком. Когда Елену Георгиевну ещё оттуда выпускали, она привозила куски этих воспоминаний. Не помню точно — сколько, но я напечатала довольно большой кусок воспоминаний.

Смешно: как профессиональная машинистка, я узнаю свой текст. У каждой машинки — свой почерк. Перепечатывала воспоминания Сахарова я, кажется, около месяца. Я старалась побыстрее закончить с воспоминаниями, чтобы не вызвать подозрений. Я очень быстро печатала, скорость у меня была колоссальная.

Технику печати я сейчас уже не помню — какие закладки я делала… Закладки надо было делать постоянно, бумага-то была, кажется, довольно тонкая. Печатала я быстро, но весь процесс получался трудоемким. Смолоду я пробивала 15 экземпляров папиросной бумаги. Удар у меня был чудовищный — но и руки теперь плохо работают. Все копирки нужно было уничтожать — чтобы ничего не оставалось.

Когда я печатала мемуары Андрея Дмитриевича — я надеялась, что об этом никто не знал, кроме Елены Георгиевны и меня. Я там сидела очень тихо, но в какой-то момент туда пришел человек, знакомый с Еленой Георгиевной и Андреем Дмитриевичем. Мне не хочется его называть, на 100 % я не убеждена, что он сыграл такую роль. Я очень сильно так думаю, но я его не назову.

Когда он появился, я обалдела — этого было невозможно ожидать. Он пришел по какому-то совсем незначительному делу, грубо говоря, какую-то шмотку взять, и довольно быстро ушел. Мне это очень не понравилось. Он видел, что я сижу и печатаю. Я сказала об этом Елене Георгиевне, но она ответила, чтобы я не брала в голову.

Следили за нами всё время очень пристально. Спустя день, когда я опять пришла на Чкалова, а вечером пошла к друзьям, которые жили в районе Кадашевской набережной, я заметила, что за мной ходят. Но когда между тобой и ними расстояние становилось всего в один шаг, не больше — так, чтобы схватить тебя за плечо, — это было уже сильно неприятно.

Я попыталась от них отмотаться. Дворы тогда не были перегорожены, как сейчас, «новыми русскими» заборами, проходных дворов было очень много. У нас эта техника была отработана просто замечательно — мы умели уходить проходными дворами, я с детства это умела делать, когда мы просто играли.

Когда я попыталась отмотаться — а дворы там были для этого очень удобные, — немедленно меня за плечо схватила баба, такая гнусная. Мужики-топтуны ещё туда-сюда, а женщины были чудовищно мерзкие. Грязные, грубые, хамские. Она рывком взяла меня за плечо и сказала матерным языком — смысл такой: ты, сука, не бегай от нас, а то пятое, десятое, двадцатое. Я поняла, что всё, я засвечена — и вскоре меня выдворили из Москвы.

* * *

Меня лишили и квартиры, и прописки. Был суд, абсолютно липовый, и приговор был заранее предрешенный и смешной: меня лишали квартиры, в которой я жила и была прописана. Они якобы «доказали», что я там не живу и не нуждаюсь в ней, и лишили этой квартиры. Уголовного ничего мне не предъявляли. Только то, что я, якобы, не живу в квартире. Они наняли каких-то двух «свидетелей», которые сказали, что «меня там никогда никто не видел». Откуда были эти мужики-свидетели — я не знаю.

В моей квартире тогда жил мой двоюродный брат. Он был офицером-танкистом, учился здесь в академии. Был адвокат, Елена Анисимовна Резникова, которая предъявляла суду письма, которые приходили мне домой, квитанции за коммунальные услуги; было двадцать свидетелей защиты меня, но судья по фамилии Иудин постановил, что я в квартире не живу и в ней не нуждаюсь.