Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна — страница 55 из 129

И вот день отъезда, такой немыслимый, настал. Сдавая вещи в багаж за пару дней до отлета — того требовали правила — я, стараясь казаться равнодушным, смотрел, как таможенник просматривал наши фотографии и блокноты. Одно за другим, страница за страницей. Многое из этого было важно — пропустят ли? Были и фотографии с Люсей и с Сахаровым. Порой мне казалось, что сотрудник чуть задерживался на некоторых фото. Про некоторые ординарные фото с людьми в военной форме он сказал: «Это нельзя, оставьте здесь у родных или знакомых».

Уже пройдя последний досмотр, мы через стекло махали провожавшим. Не могу сказать, что мы чувствовали. Машина чувств притупилась, увяла. Работала только внутренняя фотокамера, в память врезалась картинка — наши заплаканные мамы, другие родственники, друзья. Через сорок лет я вижу эту картинку, эти лица, какими они были тогда. Мы знали, что мы их видим в последний раз. Но естественного от такой мысли чувства ужаса не было. Не уверен даже, что было чувство опустошенности. У психологов есть термин «состояние пассивной беспомощности» — оно наступает, когда животное регулярно бьют палкой или электрическим током. Это страшно, и животное знает, это придет опять, и сделать ничего нельзя. Возникает онемение. Наверное, у нас было что-то подобное.

Надя была на шестом месяце ее первой беременности. Впереди была пустота.


9.

Это было из совпадений, о которых говорят, что таких не бывают. Мы жили в Риме, в Италии, ожидая окончания проверки наших документов и визы в Америку, когда пришла новость, что советские власти разрешили Люсе выехать в Италию для операции на глазе — результат ранения времен войны. О таком не могло быть и речи в течение десятилетий, как не могло быть и речи об эмиграции, подобной нашей — и вот и то, и другое произошло одновременно, и мы находимся в Италии в первый раз в жизни, и Люся тоже в Италии, и мы можем ее увидеть… Какова вероятность такого совпадения?

Ее клиника была в Сиене. Мы приехали на поезде, с вокзала сразу пошли в клинику, быстро ее нашли. Мы не виделись всего пару месяцев, но немыслимость происходящего создавала ощущение, что очень давно. Клиника была при монастыре, по комнатам и коридорам неслышно, как мышки, сновали монашки. То ли нас осветил ореол знаменитости их пациентки, то ли действовал Надин живот, выпиравший из симпатичного итальянского платья per la donna aspettа — нам несли ту же еду, что и Люсе, и постоянно спрашивали Надю, forse la donna bisogno di qualcosa, не нужно ли госпоже что-нибудь. Приходили врачи, полагались какие-то процедуры, Люся от всего отмахивалась, и ее на удивление слушались.

К моменту нашего приезда к Люсе в Сиену мы уже много повидали в Италии. Встречались с ее подругой Марией Васильевной Олсуфьевой (из знаменитого рода Олсуфьевых, мы с ней встречались в Москве), жившей во Флоренции. Останавливались при этом на несколько дней в гостевых комнатах их русской церкви во Флоренции. Встречались и с другой подругой Люси, Ниной Харкевич, тоже жившей во Флоренции. Кроме обычной «библиотечной» роли, библиотека русской церкви была полна семейными архивами русской аристократии, бежавшей из России после революции и обосновавшейся во Флоренции. Я остолбенел от такого количества уникального человеческого материала. Не просто книги, не издательское профессионально-писательское, а живое, дышащее — письма, дневники, записи. Я не знал, что такое бывает. Т. е. нам было о чем рассказать Люсе. А ей было интересно слышать о наших первых шагах на Западе — она спрашивала, слушала. Трогала Надин живот, «Не беспокоит он тебя?».

Где-то к вечеру одна из монашек робко сказала, что по правилам клиники посетителям пора ее покинуть. И тут выяснилось, что нам с Надей негде ночевать. Забыли, не побеспокоились. Монашки ахнули, всплеснули множеством рук, и бросились звонить по разным телефонам. То, что они узнали, их не удивило — в восемь вечера телефоны в отелях города отключались до утра. Наверное, такое же выражение было на лицах жителей Помпеи, разбуженных извержением Везувия.

Порядок восстановила Люся. Она жестами показала монашкам, что молодая пара будет спать здесь же на полу, надо только принести что-то подстелить и чем-то укрыться. Ужас на лицах монашек сменился недоверием, потом облегчением. Я не удивлюсь, если за все время существования клиники мы были единственными посетителями, ночевавшими в палате у пациента.


10.

А вот дачные воспоминания… Мы на даче у Сахаровых в Жуковке. У меня план: я беру топор, спрашиваю у Люси разрешения расчистить площадку в саду среди деревьев. «Ну делай, если хочешь». В глубине сада я хочу создать что-то вроде небольшой лужайки; я знаю, что АД там любит сидеть на пеньке — думает, читает. Там несколько деревьев покрупнее, а между ними мелочь, кусты, негде ноги поставить. Сделаю, ему будет приятно. Я тружусь в поте лица. Окончив, зову АД посмотреть. «Ой, Володя, зачем же вы это сделали! Тут так было хорошо, такие хорошие заросли». Я готов провалиться сквозь землю, а Люся бросается меня защищать, «Андрей, мы же хотели как лучше». «Мы»…

Как-то, опять же на даче у Сахаровых, в хороший летний день, решено идти купаться. Идти надо километра полтора-два, к Москве-реке. Идем большой ватагой — Люся, АД, Таня и Рема c детьми и мы. Мне кажется, оба они, и АД и Люся, не просто любили такие походы, а любили их просто-таки неистово. Отдых от страшного напряжения в Москве. Брести по кромке дороги, по траве, разговаривать (это главное — разговаривать), шутить, петь, слушать птиц.

Дошли, разделись, полезли в воду — все, кроме АД. Ему явно и хочется, и колется. Стоит на берегу, смотрит на других, шлепает себя руками по бокам, но в воду не идет. И тут Люся, басовито и прочно: «А ну, академик, мигом в воду! Тебе что сказали — в воду!». По тону и по голосу понятно, что сказано шутливо; тем не менее, слова действуют мгновенно — академик хлопотливо лезет в воду. Как я помню, плавать АД не умел, и в прохладной воде чувствовал себя некомфортно. Но старался. Изо всех сил отворачивался от брызг детей, держался ближе к берегу — и видно было, человек безмерно счастлив.

Как нередко в Подмосковье, вечера в Жуковке бывали чудесные. Пили чай. Сын АД Дима уходил гулять с дочерьми Ростроповичей, с соседней дачи. Часов в девять с дачи слышалось оперное контральто Галины Вишневской: «Девочки, пора домой».

Обратно в Москву обычно возвращались поздно вечером в воскресенье, когда вагоны электрички уже пустели. В пути пели. В электричке почему-то тянуло на геройско-советские песни. «Шел отряд по берегу, шел издалека, шел под красным знаменем командир полка…», «Уходили комсомольцы на гражданскую войну…», «Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…» Тут на меня был спрос — я таких песен знал множество. Люся обычно не пела; слушала, улыбалась. АД очень нравилось петь; голос у него был высокий, надтреснутый, получалось чуть забавно, то, что называют «по-бабьи». Но слух у него был отменный, не врал. Время от времени мимо проходили кондукторы, или притворявшиеся кондукторами. Не останавливаясь, цепко нас осматривали. Небось им странно смотрелось — компания предателя Родины пела «любимые песни советского народа».


11.

Где-то к концу 90-х годов Люся стала все чаще бывать в Бостоне, поближе к Тане, потом обосновалась там в своей квартире. Дом ее продолжал кипеть людьми и деятельностью. На зависть многим в ее возрасте, она освоила компьютер и электронную почту, следила за новостями по русскоязычным источникам. Я узнавал о годах и событиях в Москве, которые мы пропустили, живя в Америке.

Как у большинства русских, перенесенных в западную жизнь, понимание событий на Западе приходило к Люсе нелегко. Советское черно-белое образование — «Враг моего врага мой друг» — сидело в нас прочнее, чем мы думали, стало психологической нормой. Что-то посложнее казалось вычурным, даже подозрительным. В Москве интеллектуальная жизнь была, может, и опаснее, но проще. Не нравится чья-то политическая позиция — значит, понравится противоположная. Поддерживаешь какую-то сторону — значит, поддерживаешь ее всегда и во всем. На Западе не так.

Среди русской эмиграции 1970х-90х годов, мы с Надей приехали на Запад раньше многих других. Хотя все наше образование было из России, и ко времени отъезда я был уже старшим научным сотрудником, мы приехали на Запад сравнительно молодыми. Это важно. И так же важно, мы почти сразу вышли на американскую интеллигенцию, позже жили в академической среде. Поначалу общение было почти физиологически трудно — по форме, по технике языка, по содержанию. Один американский знакомый заметил: «Первый раз вижу PhD (т. е. кандидата наук), который не знает, зачем нужна чековая книжка».

Поскольку в момент отъезда из Москвы мы видели нашу эмиграцию как вынужденное несчастье, трудности с устройством на работу легко себе простить. (Хотя как раз у нас трудностей не было — дуракам везет; я этого не понимаю до сих пор.) А вот не понимать новой культуры, не уметь войти в нее, не научиться получать от нее, и от общения с людьми, удовольствия — это мы считали непростительным. Как смерть живьём. Хуже — как победу Советов над нами. Ну уж это в наших руках, такой победы над нами мы им не дадим. Наивняк, инфантилизм — но очень помогло.

Кроме того, было нечто, что я начал смутно понимать еще в Москве — это и есть та западная цивилизация, которой мы хотели и которой мы были раньше лишены. Это они, реально только они, создали и продолжают создавать то, что мы называем цивилизацией. Они неидеальны, но лучше ничего нет. Поэтому — разберись, не спеши судить, постарайся понять — особенно когда что-то в них не нравится. Это заставляло больше копаться в себе, замечать кусочки психологии большевизма.

Этих кусочков оказалось не просто много — вместе они, как выяснялось, составляли серьезный кусок кредо русского интеллигента. К примеру, кто бы мог знать, что российское презрение к «мягкотелой западной интеллигенции», российская уверенность, что эти «слюнявые либералы» ни черта не понимают ни в России, ни вообще в жизни, что они легко предадут, не готовы драться за принципы — что всё э