Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна — страница 56 из 129

то в нас идет прямиком от КГБ, от того, как осторожно и внимательно «органы» строили образование в России, манипулировали культурой, решали, что переводить и что не переводить на русский язык. (Детальному описанию этой системы и роли КГБ в переориентации общественного сознания в соц. странах Восточной Европы посвящена замечательная книга американской журналистки Anne Applebaum, Iron Curtain: The Crushing of Eastern Europe, 1944–1956.)

Стало ясно — всё личностное, что мы раньше воспринимали как данное, «от себя», надо теперь ставить под вопрос. Чеховское «выдавливать из себя по каплям раба», звучит излишне возвышенно, но оно верно по существу, по крайней мере в том смысле, что для нас это был сознательный и необходимый процесс. Российское образование вообще слабое, даже в технике и науке; а уж в сфере общественных наук — философия, экономика, социология, разные отрасли культурологии — оно реально несуществующее. Как заполнить эту гигантскую черную дыру? Только гигантским трудом, в возрасте, когда учиться трудно.

Одно из наших с Надей фундаментальных решений было — надо выдавить из себя идею «враг моего врага мой друг». Это трудно. Вот пример. Став в СССР антисоветчиками, мы были убеждены, что война американцев во Вьетнаме необходима — надо остановить движение коммунизма по миру. Стало быть, американцы во Вьетнаме — друг, вьетнамские коммунисты — враг; стало быть, демонстранты против этой войны в Беркли и Нью Йорке — враг, или, скорее, заевшиеся молодые хиппи, не ведающие об опасностях коммунизма. Понадобились усилия и много разговоров с образованными американцами, чтобы понять преступность политики Никсона во Вьетнаме — не только по отношению к Вьетнаму, но по отношению к сути американской демократии. Маккартизм, глубоко сидящий расизм у многих лидеров (как тут не вспомнить Трампа) — это из той же серии. Когда сегодня русская эмигрантская пресса разглагольствует об «гнилых либералах», они говорят знаниями и эмоциями, вложенными в нас тем КГБ-шным образованием.


12.

Но узнавать новое невозможно без инструмента, имя коему — язык. Не можешь читать интеллигентную прессу, что-то помимо упрощенных «для широких масс» статьей, хорошую западную литературу — значит ты не сможешь судить о Западе. Для тех, кто хочет понять свое новое окружение, кто хочет хотя бы сохранить контакт с собственными детьми — которые, разумеется, «втягиваются в Запад» молниеносно — иллюзия об обучении по переводам или по русско-язычной литературе исчезает быстро.

Но для этого нужен настрой. Помимо возрастных трудностей, он есть не у всех, и почему это так не всегда легко объяснить. Я вспоминаю фразу хорошего поэта Наума Коржавина на каком-то сборище у Люси в Бостоне: «Я не стану учить английский, уж больно он корявый, некрасивый». Он, конечно, врал о причине, он просто боялся трудностей. То, что хороший русский поэт так невежественен в лингвистике — это уж ладно. Что он, русский поэт, теряет возможность узнать, что знаменитое тургеневское «великий, могучий, правдивый и свободный русский язык» есть непонятно как созданная иллюзия — это тоже ладно. Но то, что он не видел это как свою личную проблему — это поучительно. КГБ поработало над нами славно.

В России мы делали науку, полагая, что достаточно худо-бедно уметь читать иностранную научную литературу. А оказалось, делать науку — это в первую очередь общаться с западными учеными на языке науки. Не будешь болтать в коридорах конференций, задавать и уметь отвечать на вопросы на сессиях и семинарах — пропустишь главное. А язык науки — когда-то был латинский, одно время был даже иврит — а нынче, так уж вышло, это английский. Ученые-китайцы его знают, японцы и таиландцы знают, а россияне не знают. Тот, кто отделен от языка науки, отделен от науки. В моей недавней поездке в Москву и Петербург это выглядело так же грустно, как сорок лет назад.

Но язык, оказывается, ничуть не менее важен для тех, кому хочется понять жизнь сегодняшней западной цивилизации. Не знаешь его — ты отделен от жизни. Наконец, языки не очень переводимы — не зря Запад знает Достоевского и Чехова, но не знает Пушкина. Один из первых советов нам от понимающих был — нельзя пользоваться англо-русскими словарями; они неадекватны, они отстали. Мы удивились, но поверили. В каждой комнате теперь лежал словарь Вебстера. Любое непонятное слово — не пропусти, посмотри, пойми, повтори, запомни. Поначалу это мучение, потом втягиваешься. (Сегодня, заглянув «из интереса» в англо-русский словарь, я поражаюсь его неадекватности.) И так годами. Не каждый захочет. Но тогда и не пеняй на корявый язык и корявый Запад.

После переезда в Америку у Люси пошли обычные трудности человека, перенесенного из черно-белой русской жизни на непростой Запад. Если у Израиля разногласия с палестинцами — значит, виноваты палестинцы. Если большинство американских евреев думают о России и об Израиле не так, как я, причиной тому их гнилой западный либерализм. Когда через несколько лет после террористической атаки 11 сентября 2001 г. арабская община Нью Йорка пыталась получить разрешение на строительство арабского культурного центра в квартале от места трагедии, Люся призывала друзей подписать петицию против этого строительства.

Как для большинства российской интеллигенции, главная идея первой поправки к американской конституции, о свободе слова для меньшинства, мало значили для нее. Главный принцип был для нее — в борьбе как в борьбе; или мы или они. Ну посудите, можно ли позволить Геббельсу говорить расистскую речь на углу в Манхеттене? Как можно позволить топтать американский флаг? К тому времени мы с Надей были уже другие. Порой я думал — а как бы АД реагировал на эти вещи? Это нельзя знать, но мне думалось — наверное иначе. Он был всегда поразителен в легкости, с какой его интеллект перепрыгивал через трудности мышления, требовавшие десятилетий усилий от других…

Тем не менее, и тут Люся отличалось от многих наших друзей-эмигрантов. Она видела как-то дальше других. В примерах выше она осталась при своем мнении — но внимательно слушала. Порой говорила: «Знаешь, мне надо об этом подумать». Как-то я сказал ей, что в каком-то ее послании хлёсткость фраз заменяла прочность аргумента. Ей понравилась, она засмеялась, «А ты прав, мы все норовим сказать хлёстко». В отличие от других в нашей эмигрантской братии, она ни разу не упомянула мой личный «гнилой либерализм».

В 1988 г. Сахаров приезжал в США. Мы приехали в Бостон повидаться. Комната кишела людьми, не протолкнуться. В какой-то момент он неожиданно спросил у меня: «А можно надеяться, что рубль станет свободно конвертируем, как доллар? Что для этого надо?» Я подумал — как же бесконечно трудно, живя в России, пытаться понимать Запад… (А сегодня, тридцать лет спустя, другая мысль — свободно конвертируемый рубль, ну-ну…)

Бывая в Вашингтоне, Люся порой останавливалась у нас. Она и Рахиль Григорьевна, Надина мама, познакомились еще в Москве, до нашего отъезда. Они были одного года и месяца рождения, февраль 1923, два-три дня разницы, и это обстоятельство обыгрывалось — «Смотрите, какие похожие». А более непохожих трудно было себе представить.

Их год рождения был особым для России — про мужчин 1923 года рождения говорили, «таких мужчин нет». В июне 1941-го, когда началась война, этим ребятам было по 17 лет. Их только-только призвали в армию, они ничего не знали, ничего не умели, универсально становились пушечным мясом. (Мой дядя, того же года рождения, музыкант, был одним из них: он погиб в первые дни войны. Одно из хлопьев в облаках стандартных похоронок, покрывших тогда Россию, нашло и мою семью — «пропал без вести».)

Обычно плавный разговор шел у Люси неважно, она переключалась, старалась видеть всех в комнате. Да и курить надо — а в гостях с курением надо выходить. С Рахиль Григорьевной делалось исключение — они садились рядком на диване, и глядя умильно друг на друга, подолгу говорили. Мне нравилось их фотографировать.

Мы с Надей были у нее дома в Бостоне где-то за неделю до того, как она легла в госпиталь, месяца за четыре до ее смерти. Цвет лица у нее был землистый, но так было уже давно. Как обычно, много курила. Не помню, о чем говорили. Пощелкали камерой, я даже сделал крохотное видео. А потом ее не стало. Выступая на ее похоронах, я пытался шутить. Шутка получилась небогатая, но я знал, идею шутки на своих похоронах она бы одобрила.

2016–2017, Вашингтон, США

Изабелла Мажбиц

Изабелла Александровна Мажбиц, врач акушер-гинеколог, кандидат медицинских наук, эмигрировала в США в 1981 год. Сокурсница Елены Георгиевны по 1-му Ленинградскому медицинскому институту, дружила с ней всю жизнь.


В августе 1947 года на вступительном экзамене по русскому языку и литературе член экзаменационной комиссии спрашивает абитуриентку Елену Боннэр «Прочтите Евгения Онегина», а будущая студентка переспрашивает «Всего?». Эту шутку многие из нас запомнили на многие годы, так как она знала на память от первой до последней строки всего «Евгения Онегина».


И. Мажбиц, 1990.


У нас на курсе было 600 человек и только пятеро или семеро из них были старше нас на 6–7 лет — прошедшие войну, они для нас были другим поколением. И только одна из них была молодая, высокого роста, стройная, статная, с гладкими, черными, зачeсанными назад волосами, красиво очерченными губами и очень выразительным лицом, хотя один глаз не был здоровым и это было относительно заметным на ее лице. Как мы узнали позже, это было последствием ранения, которое она получила в 1941 году.

В ней чувствовалась какая-то особая внутренняя сила, которая притягивала, а не отталкивала. Когда она говорила, ее хотелось слушать, всегда чувствовалась ее заинтересованность в том, что говорит собеседник. Поистине, она слушала глазами тоже.

На первом курсе мы готовились к сдаче экзаменов по химии, анатомии, и потому проводили много времени вместе. Она быстро схватывала материал и легко запоминала прочитанное. Мне было не очень интересно то, что мы читали по учебнику, но я до сих пор с удовольствием вспоминаю, как я впервые узнала от неё о поэзии Есенина и Блока. Я даже не слыхала эти имена, поскольку в программу школы они не входили (я кончала школу «для девочек» в 1947 году).