Она впервые увидела его в октябре семидесятого на судебном процессе в Калуге над диссидентами Б. Вайлем и Р. Пименовым, куда правозащитников не пускали, а Сахарова остановить милиция не решалась. И поначалу он ей не понравился своей обособленностью.
К 48 годам он был вдов. Жена Клавдия Алексеевна умерла от рака, и Сахаров отдал свои сбережения на строительство онкоцентра, чтобы там могли спасать других жен и мужей. У него осталось трое детей: две взрослые дочери Татьяна и Люба и одиннадцатилетний сын Дмитрий.
У Елены Георгиевны двое своих — Алексей и Татьяна.
Два взрослых человека полюбили друг друга, но сахаровские дети и после свадьбы в 1972 году не приняли мачеху. Большой семьи не случилось. А любовь была.
Вечерами они раскладывали на кухне лежанку на книгах и радовались друг другу. В двух других комнатках, насквозь смежных, ночевали дети и мама Елены Георгиевны — старая большевичка.
На «объекте» он больше не работал — участие в диссидентском движении и работа «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» сильно насторожили партию и правительство и настроили их агрессивно к одному из отцов отечественной водородной бомбы.
Потом разнообразные толкователи судеб будут писать и говорить о вредном влиянии бывшего врача-педиатра, фронтовой медсестры и бывшего члена КПСС, дочери двух заметных революционеров, на ученого-атомщика. И будет это полной ерундой.
На Сахарова даже в бытовом плане повлиять было сложно, а уж корректировать его идеи — тут любовь, власть, репрессии были бессильны.
Как-то я сказал ему:
— Вы, Андрей Дмитриевич, в своих требованиях и предложениях некий приемлемый для вас компромисс могли бы допустить.
— Знаете, Юра, в моих предложениях и требованиях этот компромисс уже заложен.
Вероятно, они были счастливы. Восемь лет до Горького. И в Горьком, несмотря на слежку, голодовки и болезни.
Они держались вдвоем и вдвоем вернулись в 1986 году в Москву.
22 декабря 1986 года два не очень молодых и не очень здоровых человека — мужчина и женщина — сели в поезд Горький-Москва. Такое замечательное произошло событие в их жизни: они вместе вошли в вагон — впервые после января 1980 года.
Андрей Дмитриевич был так поражен этой обыкновенной человеческой возможностью, что описал ее в дневнике. Семь лет внесудебной ссылки (без месяца) он временами провожал Елену Георгиевну на вокзал до московского вагона и возвращался в горьковскую свою, прослушиваемую и просматриваемую, квартиру беспокоиться о неважном здоровье жены и ждать.
Бог одарил Елену Георгиевну и Андрея Дмитриевича любовью и тем защитил их. Они были хорошей (как чувствовалось им) и не вполне правильной (по мнению тех, кто точно знает, как кому жить) семьей. Степень влияния их друг на друга была ограничена их самостоятельностью и терпимостью.
Люди, нуждавшиеся в их участии и помощи, делали их московскую жизнь разнообразной и насыщенной, но ничего не добавляли в их отношения. Напротив, они расходовали время, которое Андрюша и Люся могли бы провести вдвоем.
Е. Боннэр на фотовыставке Юрия Роста «Люся + Андрей», весна 2000 г, Троицк.
Общественное мнение, желая объяснить, как выдающийся советский ученый, трижды Герой и многократный лауреат, превратился в главного врага системы, даже желая его оправдать отчасти, придумало легенду о скверном влиянии жены.
Ну да, у нее характер! Она с боем могла вынудить его сменить старую шапку или спорить по поводу статьи. Он даже прислушивался к ней, если находил серьезный аргумент, но если был не согласен с услышанной мыслью, кто бы его переубедил?
Иногда из чувства самосохранения, из-за опасения за близких и окружающих Елена Георгиевна пыталась уговорить Андрея Дмитриевича что-то не делать, но у нее ничего не получалось.
Зато он дарил ей цветы, писал стихи и принимал на себя всю горечь агрессии, которая приходилась на ее долю. Доля была велика. Он защищал ее как единомышленника и как свою женщину и даже влепил пощечину одному именитому негодяю, оскорбившему ее в грязных публикациях.
…Они уезжали из Горького как люди. Она хорошо знала маршрут. На этом маршруте у нее воровали рукописи, ссаживали из вагона, унижали, мешали добраться до врачей. Он же ехал в Москву из Горького в первый раз. Его очень волновало, будет ли холодно в столице, потому что ей с больным сердцем нельзя было выходить на сильный мороз. О себе он, по обыкновению, не думал. Они вспоминали друзей и предполагали жизнь в своем доме. Она кормила его обязательной в поезде и теплой еще курицей, потому что ничего холодного он не любил. Это был нормальный выезд мужа и жены, с той лишь особенностью, что покидали они город, из которого не надеялись выбраться, и даже подыскали себе место на горьковском кладбище… Но умер он в Москве через три года жизни, о которой еще рано напоминать. А может быть, уже поздно.
Оставшись без него, она продолжала жить, и думать, и действовать, как если бы он был рядом. Есть его архив, есть книги и статьи, немногие друзья, есть его мир. Только его самого нет.
— Знаешь, Юра, я все время ловлю себя на том, что формально живу «до и после», а внутренне ощущаю, что мы все время вместе.
Теперь они вместе на все время.
Тогда из горьковского поезда на перрон она вышла первая. Он — следом в сбитой набок цигейковой шапке.
Войдя в их квартиру с фотографией-«пропуском», я задержался там на долгие годы. Писал очерки, снимал (увы, немного — где-то около полутысячи негативов сохранилось) и беседовал.
Однажды Андрей Дмитриевич прочел мне лекцию по физике. Но она оказалась слишком сложной в его изложении. Я и вовсе ничего не разобрал — ясно было только, что он говорил по-русски. Боннэр, которая жарила котлеты и усвоила не больше меня, повернулась от плиты и сказала:
— Ты понял, о чем тебе говорил великий физик современности?
— Люся, — сказал Сахаров серьезно, — может, я и мог бы стать великим ученым, если бы занимался только физикой, а не проектом (он имел ввиду атомный проект).
Елена Георгиевна интонацию уловила и возражать не смела.
Они вообще умели слушать друг друга.
Её немалый литературный опыт помогал ей стилистически редактировать (весьма щадяще) сахаровские тексты, и они часто сидели на кухне, разбирая бумаги. Она была своеобразным фильтром, охраняющим академика от огромного потока просьб.
Пока он работал на «объекте», государство берегло его пуще глаза. Были периоды, когда он не мог сам, без «секретарей»-телохранителей, пойти в музей, в театр, прогуляться по городу. Сахаров не умел плавать и кататься на велосипеде. Боннэр проживала с ним его новую жизнь, а когда Андрея Дмитриевича не стало, начала проживать и ту, что была задолго до нее.
Писала книги о его семье, о своей, готовила к печати его тексты.
Последние годы она жила в Бостоне рядом с детьми, внуками и врачами, которые ее лечили. Там она придумала и осуществила «параллельную биографию». Параллельную той, что когда-то написал Андрей Дмитриевич.
Как-то летом я пришел на сахаровскую кухню и предложил Боннэр вспомнить всю ее жизнь с Сахаровым. Честно.
— Говорим обо всем без запретных тем. Я расшифровываю и отдаю вам. Вы что хотите вычеркиваете.
— Но и ты мне говоришь все!
Весь июнь мы сидели на кухне, ели котлеты и говорили о жизни и любви. Получилось 600 страниц машинописного текста. Я отдал его Елене Георгиевне и через несколько месяцев получил один экземпляр обратно с правкой фамилий и дат, с вставками и без единого сокращения.
«Делай с ним (текстом) что хочешь и разреши мне использовать его для параллельного дневника». Я закавычил смысл, а не точные слова. Дневник напечатан. Мой текст лежит.
Зимой одиннадцатого я попал в Бостон. Мы разговаривали и выпивали с ее друзьями и соседями Максимом и Машей Франк-Каменецкими. Она пригубила по поводу своего восьмидесятивосьмилетия и сказала, что хочет лечь на какую-то сложную операцию на сердце, но в Америке ее не делают. Она была бесстрашна, хоть и слаба. Мы с ней покурили и попрощались.
Юрий Рыжов
Юрий Алексеевич Рыжов (1930–2017) — Академик РАН, ректор Московского авиационного института, известный политический деятель конца 1980-х, посол во Франции в 1990-х, член Общественной Сахаровской комиссии.
Мы с Еленой Георгиевной знакомы хорошо, но общались пунктиром, с большими разрывами, в короткие промежутки времени.
Юрий Рыжов за работой.
Я, конечно, следил за правозащитными выступлениями Андрея Дмитриевича, его выступлениями в судах, его изоляцией в Горьком, но до конца 1980-х лично его никогда не видел и тем более Елену Георгиевну.
Слева направо: Ю. Рыжов, неизвестный, Е. Боннэр, А. Подрабинек.
Их я впервые увидел вскоре после возвращения из Нижнего. «Мемориалу» нигде не давали площадки собраться, а я был ректором Московского авиационного института, академиком, с большими полномочиями у себя в вузе. Я предложил им ДК МАИ. Включая балкон, там аудитория примерно на 1200 человек. Ранее там же я проводил встречи с опальным Ельциным накануне выборов народных депутатов — весной 1989 эту встречу пытались запретить. Власть была уже слаба, и я мог посылать её на любые буквы. В фойе была сделана выставка: висела карта Советского союза, на которой флажками были отмечены ГУЛАГовские места. Помню, когда подошел рассматривать карту, там каким-то образом оказались Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко.
Через год или два, это было в мае 1989 года, начинается Съезд народных депутатов. Нас в зале рассаживали по алфавиту — по первым буквам фамилий. Передо мной сидят: Пуго, Примаков, затем какой-то профсоюзный деятель на «Р», я, далее — космонавт Рюмин, космонавт Савицкая. Не помню, кто сидел за моей спиной, а чуть со сдвигом — Сахаров. Я сидел в четвертом ряду у прохода, а напротив прохода была трибуна, с которой прозвучало знаменитое выступление Сахарова с выключением ему микрофона Горбачевым. Мы с Сахаровым общались в кулуарах, и уже была создана межре