— Мариша! С моими болезнями можно лечь и хоть сейчас умереть. Вопрос — в характере. Я не хочу отдыхать, — с тихой усмешкой отвечала она. — Успею отдохнуть… в могиле! Но какая скука!
Елена Георгиевна до самых последних лет отличалась живостью ума и стремилась работать и принимать участие в общественной жизни. Её суждения с возрастом стали в чём-то точнее и мудрее. Вынужденно осев в Бостоне (тяжело больная сердечница, Елена Георгиевна не могла уже переносить дальние перелеты и суровую московскую зиму вдали от родных), она колебалась, имеет ли она всё ещё право высказываться по вопросам российской политики… В ответ на мой прямой вопрос о её прогнозе на будущее России, Елена Георгиевна отвечала:
— Мариша, я — пессимист!
— Конечно, мама — оптимист, — уверенно говорил её сын Алёша. — Стала бы она иначе вкладывать столько сил и души в общественную работу.
Елена Георгиевна как-то сказала замечательные слова: «Моя жизнь была трагична, типична и прекрасна!» Её радость жизни была заразительна: любовь к природе, ощущение счастья от близости детей, любовь к поэзии, — а также, к собравшимся за столом друзьям, которых она с гордостью потчевала своими «фирменными» блюдами. Жизнь Елены Георгиевны пронизала российскую историю ХХ века ярким светом шаровой молнии — осветив тяжелейшие моменты истории и личных судеб и заставив задуматься тысячи людей.
21 мая 2018 г.
Алексей Семенов
Семенов Алексей Иванович, сын Елены Георгиевны Боннэр, 1956 года рождения, учился в Московском государственном пединституте им. Ленина. Вынужденно эмигрировал в 1978 г, живет в Вашингтоне.
Алексей Семенов, 2003 г.
Когда мы переехали из Ленинграда в Москву, мне было всего 7 лет. В Ленинграде мы жили в большой коммунальной квартире, на Фонтанке, рядом с Аничковым дворцом — между Аничковым и Чернышовым (с цепями) мостами. С нашего двора можно было прямо пройти в Екатерининский сад. В коммуналке было около двадцати семей. Это был весь второй этаж (бель-этаж) большого доходного дома. Одна огромная квартира, поделенная на много комнаток. Наша комната мне казалось большой, с окном, выходящим на Фонтанку. Была огромная кухня, где все готовили. У меня сохранились светлые воспоминания об этом, казалось бы, трудном периоде. Я не помню никаких конфликтов с соседями, коммунальная квартира не казалась мне ужасной. Маму и папу, как мне казалось, все очень любили, потому что они были врачами. Мама была страшно занята, работая в роддоме, но у неё для соседей всегда находилось время помочь, осмотреть. Меня и Таню спокойно оставляли, говоря: «За тобой посмотрит тот-то». Было удобно, что в квартире всегда кто-то был.
Помню, как один раз папа спасал снегиря: тот свалился в Фонтанку, а папа прыгнул в воду. Естественно, это произвело впечатление. Снегиря достали и потом долго лечили. Это было рядом с нашим домом, там был спуск к воде. Ещё из детских воспоминаний: раннее утро, страшно холодно, но нужно одеться и переть в детский сад. Зимой в Петербурге жутко холодные ветра, светает в 10 утра. В 7 утра казалось невозможным одеться и выйти на улицу.
В четыре года я заболел, много времени проводил в больницах и санаториях. Когда я первый раз попал в больницу, мама много времени проводила в палате — её пускали в отличие от других мам, потому что она была врачом. Она была «общей мамой» для детей четырех, пяти, шести лет, которые там лежали. Мама приходила вечерами и всех развлекала. Она достала редкую, только вышедшую тогда книгу о Винни-Пухе в переводе Бориса Заходера. Первый тираж, наверное, был тысяч десять экземпляров — кот наплакал. Его вмиг раскупили. Мама достала через каких-то знакомых в литературном мире. Издание было с картинками, больше стандартного размера. Все дети собирались вокруг неё и слушали, как она читает. Она читала по половине главы — с выражением, медленно. Соответственно, этой книги хватило надолго.
Мама рассказывала, что она встретилась с Сахаровым — мне это было очень интересно — ещё до того, как я его увидел. Я тогда был подростком. Как-то раз мы гуляли по городу, и ей нужно было заехать отдать какие-то бумаги в связи с каким-то судом, уже не помню каким. Мы заехали к Сахарову на Щукинский, и там я его первый раз увидел, но буквально на пять минут. Что у них есть какие-то отношения, мне стало понятно, по-моему, летом 1971 года. Мне было 14 лет, мы с мамой вдвоем поехали на юг. Мы ходили в пеший поход по Грузии, на поезде ехали туда два дня. Вместе читали книгу Трумена Капоте «Голоса травы», она нам очень понравилась. Примерно посередине пути на поезде — проезжая, наверное, Украину — мы эту книгу закончили. Мама загорелась: такая замечательная книга, надо обязательно послать её Андрею Дмитриевичу. В Краснодарском крае, пока поезд стоял, мы сбегали в почтовое отделение на вокзале и отправили ему эту книжку. Это уже говорило о достаточно близких отношениях.
В августе 1971 года мама сказала, что полюбила Андрея Дмитриевича, что они решили жить вместе, и он к нам переедет. Когда он к нам переехал, это был второй раз, как я увидел его вживую. Он приехал к нам с маленьким чемоданчиком, поселился в маминой комнате, которая была ближе ко входу в квартиру. Я, соответственно, переехал в комнату к бабушке. Всё было очень просто. Отношения с Андреем Дмитриевичем у меня складывались довольно легко, никакого чувства протеста из-за его появления у меня не возникло.
На Чкалова, начало 70-х.
Первое наше общение началось на математические темы: я учился в математической школе. Потом мы ездили в Среднюю Азию — это было задумано, как я понимаю теперь, чтобы ближе познакомиться с его детьми. Дима [сын А. Д. Сахарова, 1957 г/р — Ред.], к сожалению, в последний момент отказался ехать. В результате поехали я, мама и Андрей Дмитриевич. Это было замечательное путешествие. Мы были в Бухаре, Самарканде, в городе-музее Хиве, специально заехали на мамину родину — город Мары. Было страшно интересно! Средняя Азия была очень экзотическим местом, это было как съездить в Африку. Всё это время мы были втроем, хорошо общались.
Когда началась первая кампания против Андрея Дмитриевича, мы тоже были втроем, вместе на юге, поехали в Грузию в конце лета 1973 года. Мы были на пляже, когда мама заметила, что люди вокруг читают газету, в которой было первое письмо академиков против Сахарова. Я, естественно, был этим возмущен. На личном уровне я не видел тогда в этом трагедию, я недооценивал серьезность ситуации. Мне казалось очевидным, что это неправда, был тогда юношеский максимализм: мне казалось, если плохие люди говорят плохо о хорошем человеке, это доказательство того, что он прав. Было также важно, что многие выражали ему свои теплые чувства. Потом уже стало понятно, что за этой кампанией последуют репрессивные меры.
Елена Боннэр со свекровью Анисьей Кузьминичной, г. Пушкин (Царское Село), 1958 г.
На момент знакомства с Андреем Дмитриевичем у меня взгляды были сложившимися в том же русле, что и у него. Они соответствовали среде, в которой я развивался. В 60-е годы, когда я ещё был ребенком, происходящее в СССР воспринималось со сдержанным оптимизмом, а в 70-е дошло до полного отторжения. Примерно так же и я эволюционировал. Например, в 11 лет я был в санатории, во время политинформации о Шестидневной войне я высказался, что считаю неправильным её освещение: что Израиль — маленький, окружен государствами, которые хотят его уничтожить. Подобного же рода конфронтация у меня была по поводу вторжения в Чехословакию в 1968 году.
У меня был случай конфронтации в школе: учительница сильно опаздывала на урок, и большая часть класса решила уйти. Несколько учеников осталось, в том числе мальчик по фамилии Эдельман. Заводилы класса решили побить его за «предательство». Я начал заступаться за него, меня спросили: почему ты, Алексей Иванович Семенов, заступаешься за еврея? Я заявил, что я тоже еврей. В результате Эдельман ушел, а драка произошла со мной. Я пришел домой с синяками, мама пошла в школу устраивать скандал из-за антисемитизма. Было собрание с классной руководительницей, представителем пионерии. На нем мне ставили на вид, что я вступаю в конфронтацию с коллективом, я выступил с обличительной речью об антисемитских настроениях в классе. В результате я перешел в другую школу. Мне было вполне свойственно вступать в конфронтацию с окружающей средой. Это было особенно легко, потому что дома было полное единодушие и поддержка — родственников, друзей — в такого рода ситуациях все были на моей стороне. Так что психологически мне было легко вступать в детскую максималистскую конфронтацию с окружающей средой. Мамин переход от оппозиционного восприятия мира к активной диссидентской деятельности для меня был естественным.
Мы с мамой были очень близки, любили вместе гулять, когда у неё было свободное время. Мы сначала ездили по её делам, она встречалась с разными людьми, а в перерывах мы разговаривали: о книгах, о поэзии. Если бы мы общались только дома — как обычные мамы с сыновьями — то общались бы очень мало. Мама много работала, а также занималась всевозможной деятельностью помимо работы. Она была завучем медучилища — это уже большая работа. Много времени занимало то, что она руководила самодеятельностью в этом училище. Она подрабатывала литературной деятельностью, как рецензент в литературной консультации Союза Писателей СССР: и потому что интересно, и потому что деньги всегда были нужны. Вычитывала рукописи, писала какие-то статьи. Много времени посвятила созданию книги «Имена на поверке»[325] и, главное, Севиной книжечки[326], вместе с Лидой Багрицкой-Суок, которая жила с сестрой, вдовой Олеши, Ольгой.
Так как квартира, которую бабушке дали, была недалеко от Театра на Таганке, до появления Андрея Дмитриевича (после чего дом стал опасным для многих из-за того, что был под постоянным наблюдением) после одиннадцати вечера у нас появлялось значительное количество актеров Таганки. Они приходили к нам на кухню, которая для этих целей именовалась «Трактир веселых нищих» и до часу, до двух ночи пили чай, разговаривали. То есть мама жила очень активно. Редко была возможность общаться только нам вдвоем, но я с удовольствием принимал участие во всем этом.