Это последнее столкновение, видимо, их особенно рассердило. Меня не сняли, потому что, видимо, они вели переговоры с какими-то высшими чинами, которые сказали им забыть о фотографиях. Начальники КГБ явно не вдавались в подробности вроде порчи портфеля или запрета взять фотографии. Но если бы из-за этого сорвался мой отъезд, у исполнителей были бы неприятности. Дурацкая для них ситуация. Думаю, они были очень злы. Мама была довольна, что я всё-таки увез фотографии.
70-летие Эда Клайна, Нью-Йорк, 12 февраля 2002.
Слева направо: Игорь Семенов (сын Алексея), Елена Боннэр, Татьяна Янкелевич, Александр Есенин-Вольпин, Эдвард Клайн.
Из США в СССР мы звонили маме достаточно регулярно. Это было дорого, но возможно. Понятно было, что телефон прослушивался, но нашим разговорам не препятствовали. Чтобы получить разговор, нужно было позвонить оператору, заказать номер в Москве. Американский оператор связывался с советским оператором, это занимало примерно час.
Пока мама была в Италии[327], делая операцию на глазах, Госдеп дал ей визу в США, не поставив её в паспорт, почти шпионским образом. Я жил тогда в общежитии, и много времени проводил в доме у Тани, мама была у нас.
После того, как Андрея Дмитриевича и маму выслали, с телефонами стало труднее. В Горьком телефона не было до того момента, когда Горбачев не собрался им позвонить в декабре 1986 года. Формально, можно было ещё позвонить в Москву. Иногда в Горьком им удавалось позвонить с переговорного пункта. Иногда они выходили в Горьком из дома, садились в машину и могли поехать в сторону переговорного пункта или даже почти за город (Зеленый город), а иногда их просто останавливали.
Были моменты полной изоляции, когда мы вообще не знали, что там происходит. В 1985 году мы не знали, где находится мама, вышел ли Андрей Дмитриевич из госпиталя. Перед тем, как я начал голодовку в Вашингтоне в сентябре 1985 года, неизвестность длилась шесть месяцев. Главное требование голодовки — узнать, живы ли они и получить возможность контакта с ними. Голодовка продолжалась 17 дней (или 19 дней — точно не помню) и проводилась около резиденции советского посла — это в деловом центре, много народа и место удобное.
Во время голодовки мы провели несколько пресс-конференций, было проявлено довольно много внимания: ко мне несколько раз приходили конгрессмены и сенаторы, и мы устраивали митинг у дверей резиденции. Их — но не меня — после этого принимал посол. Потом из Бостона приехала бабушка и присутствовала в Сенате, когда там приняли резолюцию поддержки и поручили госдепу добиваться решения проблемы. На основе этой резолюции меня пригласил заместитель государственного секретаря по правам человека, и сообщил, что вопрос внесен в повестку для встреч на высшем уровне, и что они получили положительную реакцию со стороны советского министерства иностранных дел (в чем это выразилось — не сказали). На основе этого я прекратил голодовку: я уже согласился со всеми — с бабушкой, Лизой, Таней, Ремой — что надо кончать, и мы только ждали подходящей точки… Примерно через 3 недели был звонок мамы, она сказала, что они с Андреем Дмитриевичем снова вместе, и что ее вызвали в ОВИР по заявке на поездку для лечения!
Думаю, голодовка не помешала, а, может быть, и подтолкнула сов-власть. Момент, по-видимому, был подходящий для некоторого послабления…
Когда Андрей Дмитриевич вернулся из госпиталя, стало возможным звонить через переговорный пункт. Вскоре маму выпустили к нам на лечение (сделать операцию на сердце), на шесть месяцев[328]. В конце горьковской ссылки они регулярно могли звонить с переговорного пункта, ситуация была достаточно вегетарианской. Потом им вдруг поставили телефон, позвонил Горбачев и ещё две недели, пока они были в Горьком, можно было связываться уже из квартиры.
После смерти А. Д., когда мама стала много времени проводить в США, я занимался по её поручению покупкой квартиры. Пока мы жили в Бостоне, мы виделись с ней почти каждый день. Когда мы переехали в Вашингтон — конечно, реже. В 90-е она приезжала в Штаты на несколько месяцев и уезжала обратно, постепенно проводила всё больше времени в Америке, ей физически становилось всё тяжелее ездить. Когда мы перебрались в Вашингтон, она регулярно приезжала к нам, но чаще ездил я. По телефону мы говорили почти ежедневно, иногда по несколько раз в день. В смысле своих взглядов и интересов, она практически не изменилась с возрастом. Она была человеком безумной работоспособности, могла делать десятки дел одновременно. В конце жизни жаловалась, что ей всё сложнее работать, но свои основные привычки она сохраняла. Например, у неё было твердое правило, что, как только она встала утром, буквально надев тапочки, она сразу же аккуратно застилала постель. Она эта делала до самого конца, когда ей уже вставать было трудно. Очень сердилась, если я или Таня пытались за неё застелить постель…
Алексей Симонов
Симонов Алексей Кириллович — переводчик, публицист, кинорежиссер, президент Фонда защиты гласности. Председатель жюри премии имени Андрея Сахарова «Журналистика как поступок».
В 1965 году у Маши Полицеймако внезапно скончался муж, артист Боря Галкин. Ему было чуть больше 20, это была чудовищная трагедия. Там была полусумасшедшая мама, сексуально озабоченная тётя… Всё это происходило на Басманной, а из друзей на Басманной, которые могли что-то сделать, у Маши были только мы с Витькой Сановичем, мы работали в издательстве «Художественная литература» на Новой Басманной. Мы приняли на себя, по тогдашним временам, сложные и противоречивые заботы — Машка была вне себя. А Машка была подругой Елены Георгиевны.
Алексей Симонов
Никакой Георгиевны не было, была просто Люся. Все её звали Люся. Мы стали ходить к Машке на Чкаловскую, а где-то там в соседних квартирах жила Люся со своими двумя ребятами. Старшую, Таню, я очень хорошо помню, мы с ней продолжили знакомство, а младшего Алешу — как-то нет. Семейство было довольно экзотическое. Отношения у Люси с Машей были достаточно доверительные, семейные.
У Маши было несколько друзей по училищу. В том числе её подруга Флора Нерсесова, мужем которой был один из самых близких моих друзей, Эмиль Левин. Он тоже кончал Вахтанговское училище, но заочное или вечернее. Это была общая компания, где я познакомился с Еленой Георгиевной.
Александр Галич, концерт в эмиграции.
Я очень хорошо помню стихи, и мои поэты — это поэты ровно из Люсиного поколения: это Самойлов, Слуцкий, скорее Левитанский и Гудзенко, чем Межиров или кто-то ещё. В 60-е мы периодически встречались ровно для того, чтобы читать друг другу стихи. Это происходило на Чкаловской: либо у Машки, либо у Елены Георгиевны. Квартиры у них были рядом. Конец 60-х — великое время стихов. Самый расцвет Самойлова, самое начало Слуцкого, первые большие хорошие стихи Межирова. Люся любила также стихи Эмки Коржавина, если мне память не изменяет. Предыдущее поколение мы тоже знали и любили: Багрицкий, Луговской, Светлов.
В большой компании стихи читать трудно, компании были на пять-шесть человек — на три бутылки. Кроме стихов, мы ещё и пели: мы пели всё студенческо-туристское — Визбора, Кукина и так далее. Начиная, как ни странно, с покойного Когана.
Вполне возможно, что я познакомил Елену Георгиевну с творчеством Галича. Первые 12 песен Галича я выучил сразу по приезде из Индонезии — в июне 1964 года. Александр Галич жил в соседнем с нами подъезде, мы с ним дружили. Галича тогда услышать ещё было редкостью — приходилось слушать меня.
Я не очень помню подробности наших отношений с Люсей, скорее, сужу по результату. Отношения были такие, что когда в начале 70-х мы встретились с ней в московской консерватории, она мне сказала: «Идем, я тебя познакомлю с мужем. Мужа зовут Андрей». Люся курила, Андрей Дмитриевич, естественно нет, но это её не останавливало — она держала его при курилке. Так я познакомился с академиком Сахаровым.
В каком году это было — не помню. Люся определяла свои отношения с другими людьми достаточно жестко, и жестко этого придерживалась. Она могла назвать Сахарова мужем и до официальной свадьбы.
Когда я познакомился с Сахаровым, я примерно знал, кто это, но он не был для меня тем, кем он стал в последующие годы, — так что не могу сказать, что наше знакомство произвело на меня ошеломительное впечатление. Он был довольно невзрачным мужиком в хорошем, но очень странно надетом костюме. Ему был присущ, скажем, художественный беспорядок. Люся же была собранная, звонкая.
Другая наша связь с Люсей образовалась совсем по другой линии — через Галю Евтушенко. Галя в 1961 году ушла от Луконина и стала, собственно, Галей Евтушенко. Мы жили по соседству. Они с Женей жили в Шебашовском тупике, мы — на улице Черняховского, которая тогда называлась Второй Аэропортовской, у метро «Аэропорт». С Женей я был знаком с 15 лет. Он меня заметил, я ему чем-то был любопытен. Он первый вывел меня в «Коктейль-холл». Как Люся познакомилась с Галей, сказать не могу, но они были очень близки.
Алексей Симонов, конец 90-х.
Когда Сахарова выслали в Горький, Галя была одним из каналов их связи с миром. У Гали было около 70 записок Люси и Андрея Дмитриевича — их отдали в петербургский Музей современной истории. В основном это расписки в получении посылок с небольшими благодарностями. После возвращения из ссылки Галя вывозила Андрея Дмитриевича и Люсю в Отепя, это южная Эстония. Там у Гали был дом. Они не хотели жить у Гали и снимали комнату отдельно, но Галя их там всячески опекала. Галя хорошо знала Отепя, Отепя хорошо знало Галю — к тому времени она жила там уже несколько лет. В Отепя хорошо — там есть и грибы, и ягоды, и лыжи зимой, и плавание летом.
Галя считала Сахарова святым, потому прощала Люсю, если у них и возникали конфликты. Не могу сказать, что она Люсю нежно любила, но она с Люсей дружила — Люся была для неё средством помогать Сахарову, и для неё это было очень важно. Галя в разных ситуациях проявляла себя помощницей — это было её человеческим свойством.