Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна — страница 89 из 129


Когда по мере развития ситуации стало совсем очевидно, что всё движется не туда — наши отношения просто стали хорошими, и до самых её последних дней она оказывала мне честь своей поддержкой, вниманием, глубоким пониманием того, что я делаю. Я это очень ценил. Её поддержка была особенной: она была человеком, для которого не существовало давления общественного мнения, тусовки, если можно так выразиться.

Весь 1995 год шла война в Чечне, а в следующем году были президентские выборы. Елена Георгиевна, Сергей Адамович Ковалев (тогда ещё участник «Демократического выбора России»), ещё несколько людей из «Демвыбора» поддержали меня против Ельцина. Все они не поддерживали войну, а я был кандидатом против войны. Я сам никого не просил о поддержке в этой кампании.

Многие говорили: «Мы против войны, но, по практическим соображениям…» Елена Георгиевна так никогда не действовала. Вся эта, как бы я её назвал, московская компания в 1996 году на 80 % всё-таки поддерживала Бориса Николаевича, только некоторые люди поддерживали меня. Например, когда Сергей Ковалев вышел из президентского совета в знак протеста, помощники Ельцина говорили: «Крысы бегут с корабля». Но моя возможность апеллировать к поддержке этих людей имела огромное значение.

Мне была очень дорога их поддержка. Я всегда старался в наших отношениях с Еленой Георгиевной не быть навязчивым, не приставать, вести себя с чувством меры.

Далее она поддерживала «Яблоко» на каждых выборах. Была рада, что Сергей Адамович к нам перешел. Поддержка Елены Георгиевны сама по себе являлась исключительной ценностью. В 2000-е годы к вопросу об электорате это уже не имело никакого отношения. Если бы все они стали на мою сторону в 1995 году, тогда бы это имело решающее значение, могло бы поменять ситуацию. Для нас её поддержка в 2000-х имела символическое, историческое, человеческое значение, но уже не электоральное. Но чтобы укрепиться в своей позиции — огромное. Дело ведь не только в электорате, но и в том, насколько правильными вещами ты занимаешься.

Я мог всегда позвонить ей, мы всегда могли обратиться к ней, чтобы уточнить позицию партии по каким-то вопросам. Нельзя сказать, что всё время мы её дергали, но по крупным вопросам нам было важно знать её мнение: «Елена Георгиевна, мы делаем заявление по… захвату заложников в Первомайске. Вы поддержите нас?»

Позже я читал лекции в Гарварде, она тогда жила в Бостоне. Я бывал у неё в гостях каждый раз, когда приезжал читать лекции. Я приезжал к ней домой, и мы сидели целый вечер. Иногда там была Таня. В Бостоне мы разговаривали с ней более, чем где-либо. Но тогда уже был Путин, всё было понятно, тогда мы были полными единомышленниками.

Елена Георгиевна интересовалась ситуацией в России, настроения у неё были очень пессимистические — гораздо более, чем у меня. У неё не было разочарования от диссидентской деятельности — она считала эту борьбу правильной. У неё было разочарование от того, что Запад, что Джордж Буш, Европа вели себя совсем не так, как она предполагала. И, конечно, разочарование от того, что в России получилось то, что получилось. Она много рассказывала об Андрее Дмитриевиче…

Татьяна Янкелевич

Дочь Елены Георгиевны Боннэр.


Не знаю, смогу ли я когда-нибудь написать осмысленные или хотя бы сколько-нибудь связные и не поверхностные воспоминания о маме. Сейчас мне это представляется почти что невероятным и потому, что я не обладаю даром слова, и потому, что концептуально мне трудно отделить важное от незначительного. Этой способностью — схватить суть и облечь ее в емкую и сжатую форму — мама обладала в высокой степени. Я не унаследовала от нее этого качества, этой способности

Поэтому мои записки отрывочны, обрывочны, и не всегда хронологически увязаны между собой. Многое я знаю по маминым же рассказам, всегда очень сдержанным и как бы не о ней самой, а о том, что происходило вокруг — во времени и в мире. Но есть в них и многое, что я помню сама — и из раннего детства, и позже.

Может быть, эти лоскутки когда-нибудь сложатся во что-нибудь или, вернее, станут основой чего-то более цельного и продуманного, осознанного…


Я помню очень мало из раннего детства. Больше помню даже не ленинградскую жизнь, а ссылку с бабушкой. По семейным рассказам, я попала в ссылку к бабушке (маминой маме, Руфь Григорьевне Боннэр) в марте 1953 года, вскоре после смерти Сталина.


Т. Янкелевич, 2018.


После лагеря бабушка не имела права жить в больших городах. Хотя был короткий период — я не знаю точно, в какие годы — когда мама после войны, будучи инвалидом Великой отечественной, вЫходила разрешение бабушке проживать либо в Ленинграде, либо в Ленинградской области. Как мама рассказывала, она пошла к соответствующим властям, и там оказался — как было довольно распространено после войны — какой-то фронтовик, который вошел в её положение, отнесся сочувственно и выдал разрешение.


Елена Боннэр с новорожденной Таней, 1950 г.


Бабушка жила, мне кажется, в Ленинградской области и короткий срок в Ленинграде. Матери, как инвалиду тогда еще третьей группы (второя группа пожизненно была ей присуждена в 1971 году), было дано разрешение, чтобы её мать жила с ней. Это было в конце сороковых годов, до моего рождения. Когда я родилась в 1950 году, я жила с мамой и папой в Ленинграде. В 1953 году мне было три года. Бабушка в это время находилась в ссылке в Горьком.

Жила она там у наших даже не родственников, а, как бабушка говорила, свойственников. Это была Вера Хайновская — старшее поколение. Мужа у неё уже не было, не знаю, погиб ли он на фронте или во время репрессий. У неё был сын Юра Хайновский и, по-моему, дочь Тамара, я точно не помню. В этой квартире в Горьком на улице Короленко бабушка отбывала ссылку.

* * *

В 1953 году мама приехала туда со мной вскоре после смерти Сталина. Обстоятельства этой поездки таковы. Я знаю это по рассказам мамы, очень скупым, потому что она никогда не любила распространяться о своем героизме. В разгар «дела врачей» был арестован профессор Первого Ленинградского медицинского института, где учились мои родители. Мама была профорг потока или курса. Профессор был особенно любимым. Звали его Василий Васильевич Закусов. Он был очень известный фармаколог.

(Я предполагаю, что он был арестован, чтобы навести тень на плетень. В основном были репрессированы врачи-евреи. Может быть, для того, чтобы снять обвинения в антисемитизме, они решили взять врачей не-евреев.) Жена Закусова тоже была репрессирована. После его ареста в институте было собрано общее комсомольское собрание, на котором комсоргом и профоргам было предписано призвать всех проголосовать за смертную казнь их профессору. Мама моя вышла и сказала: «Вы что, сошли с ума? Смертную казнь нашему Василию Васильевичу?»


Руфь Григорьевна Боннэр (Руфа) — мать Елены Боннэр, начало 80-х.


Это был страшный скандал. На следующий день она пришла в институт, а ей говорят: «Ты что, не видела приказа?» Она подходит к доске приказов: там написано, что она отчислена. Тут же ей говорят, что её ищет секретарь декана. Секретарем декана была женщина, по-видимому, значительно более старшего поколения — мнe кажется, её звали Валентина Степановна. (Мне не удалось на веб-сайте Первого Ленинградского меда найти список деканов за все годы и тем более — секретарей деканов.) Мама пришла к ней, и та ей сказала: «Немедленно уезжай из города».

Это был единственный способ — не гарантированный — избежать ареста. Мама моя тогда имела разговор с моим папой. Когда она сказала, что поедет в Горький, у неё, как я понимаю, была мысль, что больше она к отцу не вернется. Они совершенно разошлись в восприятии «дела врачей». Мама пыталась что-то объяснить отцу, а он говорил: «Но Леночка, это же в газетах пишут!» Мама была страшно на него зла и сказала: «А ты всему веришь, что в газетах пишут?» Он развел руками — а как же иначе? Он был достаточно наивным советским гражданином. Она всё-таки от него не ушла, вернулась, и в 1954 году они поженились.

В то время они жили в маминой комнате в коммунальной квартире на улице Гоголя, 18, в которой, после ареста родителей в Москве, мама жила и из которой она ушла на фронт, и в которой умерла её бабушка, Татьяна Матвеевна Боннэр. В эту же комнату мама вернулась и после войны.

Ехать в Горький мама решила, по-видимому, 28 февраля или 1 марта, билет был куплен на 6 или 7 марта. А 5 марта «хозяин сдох». Мама в этот день на коммунальной кухне варила мне кашу. В этот момент на кухню входит одна женщина, жившая в этой квартире, жена папиного одноклассника и друга школьных ещё лет, Вали Маркевича. Я хорошо помню его. Они вместе с папой прошли войну — может быть не всю, но во многом — и после войны дружили много лет. Они были неустроены жильем, и мама пустила их жить в маленькую каморку, сохранившуюся за ней с до-войны.

Валину жену тоже звали Валентина. Она была абсолютно истерическая советская женщина, освобожденный партийный работник. Она входит на кухню в совершенной истерике, вся зареванная и распухшая от слез. Она кидается на мать и говорит ей: «Как ты можешь варить кашу в такой день! Ты не знаешь, что ли, что Сталин умер?» Мама ей хладнокровно отвечает: «Да пошли бы вы с вашим Сталиным!» Через день или два после этого мы уезжаем в Горький.

Во всех госучреждениях была полная паника. Органы милиции и КГБ страшно боялись, что будет новая волна репрессий, с них будут спрашивать, что они где-то что-то не доглядели. В Горьком всех, кто был на учете, кто был в ссылке, немедленно вызвали на перерегистрацию. Бабушка взяла меня за руку и пошла на эту перерегистрацию.

Её спросили: «Это кто?» Она ответила, что внучка. На что милицейский чин сказал ей: «Знаем мы этих ваших внучек». Это результат того, что многие женщины, чтобы раньше попасть под амнистию, беременели в лагерях. Таких случаев было много, милиционер не поверил бабушке и записал меня к ней в документы — в удостоверение ссыльной — как дочь. Когда бабушке выдавали документы после реабилитации, я и в паспорт к ней попала как дочь.