Я не думаю, что Ефрем потерял квалификацию, но профессионально он не смог вернуться в науку, когда это стало возможным, когда отпала необходимость заниматься делами Андрея Дмитриевича, хотя у него было несколько приглашений, он работал даже в Белл Лаб на коротком проекте в течение года.
Ефрем закончил в Москве Институт связи, занимался теорией сигналов — это было предвестником компьютерных технологий. Первое время, когда мы приехали, он работал в MIT[352] по своей специальности несколько лет. Потом этот грант кончился. Мы приехали в конце 1977 года, а в начале 1980 года Сахаров был выслан в Горький. Представительство Сахарова и раньше требовало много времени, но тут стало ясно, что работать нужно с полной отдачей.
В 1977 году, когда мы уезжали из Союза, благодаря страху, который мама наводила на чиновников, нам продали билеты не обычным эмигрантским путем — Москва-Вена-Италия и в итоге Америка — маршрут для эмигрантов тогда был такой. Мама купила на всех нас билеты в «Аэрофлоте». У нас у всех уже были итальянские визы — благодаря прямому доступу Андрея Дмитриевича в итальянское консульство. Мы полетели из Москвы в Милан, затем в Рим, а через три месяца — в Америку. В Америку мы прибыли в декабре 1977 года. В Риме успели провести Сахаровские слушания. Ефрем активно участвовал в их подготовке и проведении, мама участвовала в их подготовке (она была в Италии, так как ей делали операцию), но уехала в СССР до их начала, чтобы не было повода обвинять её в участии в них. Хотя советская пресса всё равно вылила на нас всех помои, чудовищные по свой лживости.
Мама ездила в Италию на операцию глаукомы, результата контузии, в 1975 году — операция была успешной. Затем в 1977 — операция не была успешной, процесс слепоты продвинулся уже слишком далеко. Безуспешной была и операция в Италии в 1979 году. Оттуда мама приехала к нам, как она считала, тайком — по американской визе, которая была поставлена не в паспорт, а на отдельный листок бумаги, мы специально об этом ходатайствовали в Госдепартаменте. Но КГБ всё равно об этом узнал, это всплыло в публикациях. Может быть, лучше было бы открыто это сделать.
В 1985 году маму выпустили к нам. Как она и Андрей Дмитриевич всегда настаивали в своих заявлениях, и это всегда стояло на первом месте, — для поездки к детям и внукам, и для лечения глаз и сердца. В тот раз врач смотрел глаза, но делать ничего не делал — в связи с состоянием сердца — и разве что прописал более вариативное лечение. А операция на сердце оказалась значительно более тяжелой, чем исходно предполагалось — ей поставили шесть шунтов (байпассов).
Когда мама приехала к нам, было невероятное ощущение, что свершилось то, на что мы уже почти не надеялись. Мама и Андрей Дмитриевич боролись, не теша себя никакой надеждой, потому что не бороться было нельзя. Я думаю, у нас был менее пессимистический взгляд на ситуацию — всё-таки мы жили в свободном мире, общались с влиятельными политиками. Мы считали, что наше дело не полностью безнадежно. Но летом 1985 года мой брат Алеша потерял надежду вернуть маму и Андрея Дмитриевича из ссылки в Горьком и прибегнул к крайней мере — к голодовке. Полагаю, это подвигло Госдепартамент на более недвусмысленные публичные обещания, заявления. Возможно, это повлияло на советские власти.
Осенью 1985 года, когда Горбачев совершил государственный визит во Францию, я специально поехала туда. Это было накануне десятилетия присуждения Сахарову Нобелевской премии мира. Я была приглашена в Осло, и мы специально так спланировали поездку, чтобы я успела в Париж, пока там был Горбачев. Приехав в Париж, я позвонила в советское посольство. Сказала, что я такая-то, дочь Елены Георгиевны Боннэр, хочу встретиться с Михаилом Сергеевичем Горбачевым. На другом конце провода наступило совершенно мертвое молчание, потом прозвучало что-то невнятное. Я попросила, чтобы записали мои телефоны, и сказала, что буду ждать от них звонка. Мне никто не позвонил, я звонила снова ещё не один раз, мне обещали, что дадут ответ.
Ответ был дан самим Горбачевым, заявившим, что в СССР нет политических заключенных — в большом интервью, в котором его спрашивали и о Сахарове тоже. Так что атмосфера была создана соответствующая. Я не думаю, что мои звонки в посольство сыграли большую роль в деле Сахарова, но прессе я рассказывала о том, что пыталась встретиться с Горбачевым. Это, конечно, был жест, рассчитанный на прессу, но если бы он согласился встретиться, мне было бы что ему сказать. В Осло [в 1985 году] тоже с большим общественным резонансом отметили десятилетие присуждения Сахарову Нобелевской премии мира.
Когда мама и Андрей Дмитриевич поженились, я очень мало видела родственников Андрея Дмитриевича. Я видела двух его детей — Любу и Диму, достаточно кратко, ещё до того, как мама и Андрей Дмитриевич поженились. Летом 1971 года мы с Ефремом поехали на кавказское побережье. Андрей Дмитриевич отдыхал там с Любой и Димой. Люба старше меня на год, а Дима моложе моего брата на год. Мы познакомились, но мало общались, практически не пересекались с ними. С Таней[353] я виделась несколько раз на даче в Жуковке: она там жила со своей семьей на втором этаже, но отношения не были близкими.
Они стали в большей степени близкими — чему я очень рада — с Таниной дочкой Мариной, внучкой Андрея Дмитриевича. Она возобновила отношения с моей мамой, приехав в Америку на учебу. Затем она уехала работать в Лондон, вышла замуж, родила детей. Приезжая в Америку, она всех детей приводила к маме в гости. Сейчас она участвует в консультативном совете Американского Сахаровского Фонда. У мамы с ней была переписка, Марина присылала маме фотографии детей. Сейчас мы с ней переписываемся, время от времени разговариваем по скайпу. Видимся, когда она приезжает на заседания Сахаровского фонда в Нью-Йорк.
Я знаю, что двоюродные сёстры Андрея Дмитриевича всегда говорили, что благодаря моей маме Андрей Дмитриевич вернулся в семью. Те родственные связи были ослаблены за время его работы на объекте. Когда он был изгнан с объекта в 1968 году, он жил в Москве, но мало общался с семьей: его жена [Клавдия Алексеевна] была больна, а после её смерти он как-то ушел в себя еще больше. С приходом моей мамы эти связи оживились.
Больше всего я знакома с его двоюродными сестрами, Катей Сахаровой и Машей Сахаровой-Рекубратской[354], и Машиными детьми, Ваней и Сережей. После смерти Андрея Дмитриевича, получив в наследство некоторое количество денег, они приехали в Америку и жили у нас в доме в Ньютоне все вчетвером. Катя никогда не была замужем и всегда жила с Машей. Катя — это та сестра, которая называла Адю и Юру Сахарова «скуками»: она была на четыре-пять лет старше, её часто оставляли сидеть с маленькими детьми. Ей было с ними скучно, она была уже девочка-подросток, а они — совсем дети.
Т. Янкелевич после 10-летнего перерыва в Москве, июнь 1987. Встречают Ю. Шиханович и А. Сахаров.
Большая часть жизни Ивана Ивановича Сахарова, отца Кати и Маши, прошла в ссылке, где он и умер. У Маши и Кати большая разница в возрасте, Маша — поздний ребенок. Катю и Машу я знала гораздо лучше, чем Ирину [Николаевну] или другую родню Андрея Дмитриевича. Они обе были мне очень симпатичны. А Машины дети — это дети её и Виталия Рекубратского, которого я знала очень хорошо. Он был большим другом Сергея Адамовича Ковалева, они вместе работали на научно-исследовательской рыбоводной станции. После того, как Ефрем закончил институт и какое-то время проработал в патентном бюро, его взяли работать на эту станцию. Оттуда он был изгнан, по-моему, в 1975 году, после этого начались его мытарства, и мы уехали.
В Советский Союз мы начали приезжать в 1987 году, ещё со скандалами, хотя Андрей Дмитриевич уже был освобожден из ссылки. Наш первый приезд, когда я привезла бабушку в Москву, состоялся только благодаря тому, что Андрей Дмитриевич потребовал в ОВИРе, чтобы нам выдали въездную визу. Я думаю, по той же инерции, когда отвечали «они знают, почему им отказано», нам продолжали отказывать. Ему стоило немалых усилий добиться нам въездной визы. Алеша и Ефрем приезжали в начале 1987 года, я приехала в начале июня, привезла бабушку, и со мной были мои дети. Мы провели месяц в Москве, ездили в Ленинград на машине вместе с мамой и Андреем Дмитриевичем.
С тех пор я стала бывать достаточно регулярно, проблем с въездом больше не было. В 1987 году в Москве умерла наша бабушка, мы с Алешей приезжали на её похороны и без проблем получили визу. В 1989 году мы получили срочные визы, когда умер Андрей Дмитриевич. С 1993 года я работала в Сахаровском архиве в Брандайзском университете и уже ездила по делам работы. И, конечно, мама приезжала к нам, в том числе вместе с Андреем Дмитриевичем.
Если я была в Москве, а её приглашали на какую-то премьеру, она меня немедленно делегировала, хотела я или нет. Говорила: «А вот моя Танька — большая театралка» — что совершенно не соответствовало действительности. Я в этом отношении в маму. Мама никогда не была театралкой, всегда любила кино — и я тоже, а в театре я бывала крайне редко — разве что на Таганку, по старой дружбе. Кроме того, были и какие-то общественно значимые спектакли.
Когда я начала приезжать в Москву, мама пару раз вместе со мной ходила в театр; например, на «Квартиру Коломбины» в театр «Современник», это спектакль из нескольких коротких пьес Людмилы Петрушевской. Мама была довольна: я помню, нам обеим было интересно. До этого мы только в моей юности вместе ходили в Таганку.
С 1991 года у мамы была своя квартира в Бостоне. Конечно, на мне лежало много чисто организационного — магазин, продукты, врачи, переводы, проверки её текстов — она всегда просила, чтобы я проверила ошибки. Был период, когда мама ездила с выступлениями в разные колледжи. Я ездила с ней и переводила.