ади забавы, тузили друг друга — чтобы поразмяться. Смех, крик, гогот на всю улицу!
Вдруг Данька Авилов как заорет:
— Полундра! Голубчик на горизонте!
Смотрю, и верно: от часовой мастерской прямо на главные борющиеся силы величественно шествует Голубчик в своих скрипучих, до блеска начищенных сапогах.
Кто-то из ребят бросился подбирать рассыпавшиеся по снегу тетради, кто-то, схватив шапку, метнулся в первую попавшуюся калитку. Но самые горячие головы, войдя в азарт, даже и не подумали разбегаться, а продолжали баталию с прежней силой.
До поля боя оставалось шагов с полсотни, когда Голубчик, подняв воротник, перешел на противоположную сторону. И так же величественно прошествовал до самой школы.
Когда смельчаки из нашего класса, победив «ашников», отряхивались от снега, в дверях часовой мастерской показался улыбающийся Борька Извинилкин.
Ребята встретили его криками «приветствия»:
— Ура нашему Кутузову!
— Да здравствует победитель!
— Отставить! Вольно, храбрые воины! — попытался отшутиться Борис, но его подхватили на руки и начали качать.
Вид у Бореньки после усердствования его «храбрых воинов» был отнюдь не блестящий.
— Ну вас к черту, пошутить не умеете, — ругался растрепанный Борька, приводя себя в порядок.
Но через минуту смягчился и всех щедро одарил сигаретами.
— А ты, Андрюшка? — Борис размахивал перед моим носом оранжевой, с золотым ободком коробкой. — За компанию!
— Выдумал! — заржал Колька Мышечкин. — Наш Андрюха Каланча праведник! Он и не курит и за девчонками...
— Заткнись! — сказал я и, чтобы унять зубоскала, кивнул Борьке: — Давай!
Прикурил и, ни на кого не глядя, принялся дымить, как лесопилка. Не скажу, чтобы мне было приятно: в горле першило, на глаза навертывались слезы, но я не обращал внимания на эти пустяки. Пусть все знают: я тоже умею курить!
И все бы, кажется, кончилось благополучно, если бы на углу, после того как распрощался с мальчишками, мне вдруг не стало плохо... Закружилась голова, закружилась так, что едва не упал. Хорошо хоть один был. А то бы на всю школу завтра просмеяли!..
Вечером опять ходил в школу — на занятия спорткружка. А когда, собравшись домой, вышел из раздевалки, в полутемном коридоре наткнулся на Машу Горохову.
— Ты чего тут скучаешь? — спрашиваю.
— Так... подружку поджидаю, — приветливо заулыбалась Маша: видно, ей надоело одной стоять.
Неожиданно в голове мелькает мысль: а не поцеловать ли Машу? Я ведь еще ни разу, ну, совсем ни разу, ни одной девчонки в жизни не целовал.
Пришвартовываюсь к Маше и осторожно так начинаю обнимать ее за плечи.
— Не балуйся, ну тебя! — поводит плечом Маша. — А то еще увидят.
— Так уж и увидят? — говорю, а сам думаю, что у меня все как-то неуклюже получается — наверно, от неопытности.
Нагнулся, чтобы поцеловать, а Маша вся как-то сжалась, зажмурилась и прямо-таки не дышит. Тут я и целоваться передумал. Еще расплачется! И, ничего не сказав, пошел к двери.
Всю дорогу до дому ругал себя на все корки. Правда, ну разве я нормальный человек! Все ребята как ребята, а я? Ростом вымахал с пожарную каланчу, а сам ни курить не научился, ни с девчонками обходиться... Эх, горе да и только!
8 марта, суббота.
Пропал Максим. Вот уже два дня нет его в школе. Перед началом последнего урока Елена Михайловна спросила:
— Кто знает, что случилось с Брусянцевым?
Римка, только что собиравшаяся вручить учительнице горшок с чахлой геранью, вручить торжественно, с прочувственными словами, сразу как-то скисла.
— Ну, кто же знает, что стряслось с Брусянцевым? — снова повторила Елена Михайловна.
Все переглядывались, но молчали. Вдруг поднялась чья-то рука.
— Разрешите, Елена Михайловна?
— Говори, Иванова.
Встала Зойка. Тряхнула кудряшками и сказала:
— Мне кажется, Елена Михайловна, к Максиму может сходить... — Зойка лизнула кончиком языка губы и добавила: — Снежков. Они как-никак друзья.
И Зойка, краснея, уколола меня пронизывающим взглядом.
Вертя в руках карандаш, Елена Михайловна посмотрела внимательно вначале на Зойку, уже севшую на свое место, а потом на меня.
Чувствуя, как загораются щеки, я опустил глаза и пробурчал:
— Ну да, если какое поручение... так всегда Снежкова вспоминают.
Но в душе я был рад, что именно меня вспомнила Зойка.
Борька Извинилкин с задней парты крикнул:
— Прошу извинить, но кандидатура вполне подходящая!
Кто-то засмеялся. Елена Михайловна постучала карандашом по столу:
— Тише, продолжаем урок.
Прямо из школы я пошел к Максиму. Шел и думал: Максим, конечно, мне друг, но странный он все же какой-то человек. Скрытный, молчаливый... Бывало, зимой, только кончим готовить уроки, Максим сразу же начинает собираться домой. Мама оставляет чай пить, а он одно: «Спасибо, мне домой пора». Скажу: «Я провожу тебя», — а он опять: «Спасибо, один дойду». А если, случалось, я и увязывался с Максимом, то всегда прогулка кончалась так: дойдем до его квартиры, постоим у ворот и разойдемся. Правда, почему он такой... такой не совсем понятный?
Ну, вот и шатровый домик с покосившимся парадным крыльцом. Тут-то и живет Максим. Брусянцевы занимают вторую половину, и вход к ним со двора.
На мой негромкий стук в дверь никто не ответил... Первым, кого я увидел, войдя в дом, был Максим. Он стоял у стола и... гладил белье. Да, проворно и ловко водил по белоснежной мужской сорочке тяжелый утюг, водил так, будто всю жизнь только этим и занимался!
В школе все думают: заболел Максимка, а он — нате вам, чертом пляшет вокруг стола, размахивая утюгом, и, по всему видно, готовится пойти на какой-то бал!
У меня, наверно, была идиотски смешная рожа, когда Максим, подняв от стола всклокоченную голову, глянул на дверь. Короче, он растерялся еще больше, чем я.
Тонкая рука Максима, водившая утюг по рукаву сорочки, вдруг приросла к одному месту, а глаза, не мигая, уставились на меня.
— Максимушка, утюг... убери скорее, спалишь сорочку.
Я невольно повернул голову и... вздрогнул. На простой железной койке лежала женщина, прикрытая до подбородка байковым одеяльцем. Продолговатое лицо ее с ввалившимися щеками казалось неживым. Живыми были на этом гипсовом лице только глаза — светлые, тихие — вылитые Максимкины глаза.
«Мать! — подумал я. — Но почему же Максим ни разу не обмолвился, что она у него такая больная?»
Максим поставил утюг на конфорку от самовара и покосился на дверь в соседнюю комнату. А там, за дверью, кто-то весело напевал:
Незабудки, эх, незабудки,
До чего ж ми-илые цветы...
— Не прожег? — снова шепотом спросила женщина. Максим яростно затряс вихрами.
Внезапно дверь из комнаты распахнулась, и в Максима полетела стоптанная сандалия.
— Эй, ковыряло-шевыряло, подавай сорочку! — Грубый этот выкрик, раздавшийся вслед за шлепнувшейся у Максимкиных ног сандалией, совсем не был похож на приятный, бархатистый тенорок, только что заливавшийся соловьем.
Я ничего не понимал. А Максим, осторожно взяв сорочку — двумя пальчиками правой и двумя пальчиками левой руки, — понес ее в комнату.
Женщина проводила Максима жалостливым и любящим взглядом и негромко сказала, обращаясь ко мне:
— А вы проходите, присаживайтесь.
Я не знал, что делать: бежать ли мне или пройти к столу и сесть на табуретку? Тут из комнаты вышел Максим. Притворил дверь и сказал:
— Садись, садись, Андрюша, он сейчас уйдет.
Помолчал и обратился к матери:
— Ты, мам, пожалуйста, ничего ему не говори.
Я присел. Максим принялся убирать со стола утюг, конфорку, простыню...
Немного погодя в дверях комнаты показался стройный, очень моложавый мужчина лет сорока, распространяя вокруг себя крепкий запах духов. На нем было синее дорогое пальто с серым каракулевым воротником. Ноги, обутые в белые бурки, ступали мягко, бесшумно, словно лапы кота.
Заметив меня, он тотчас растроганно заулыбался и — как пишут в книгах — галантно раскланялся. Ну совсем-совсем молодой человек этот изысканный с виду... отец Максима или кто-то другой. Только волосы чуть подкачали: на самой макушке вылезли, и там стыдливо розовела большая, с чайное блюдце, лысина.
Проходя мимо Максима, улыбающийся франт ласково потрепал его по голове. Максим весь вспыхнул, отвернулся.
Оба — мать и сын — облегченно вздохнули, когда синее пальто окончательно скрылось за дверью.
Я как-то не решился спросить Максима, почему он не был в школе, а молча достал из полевой сумки книги и тетради и стал их раскладывать по столу.
Когда сделали все уроки, я сказал Максиму:
— Ну, а теперь давай помогу тебе... Какие на очереди хозяйственные дела? Говори!
— Не-ет, я сам, — Максим замахал руками. — Спасибо, что пришел вот...
— О тебе сегодня Елена Михайловна спрашивала. А Зойка сказала: пусть Снежков сходит.
Максим как-то смутился и потупил блеснувшие радостью глаза.
— Ты уж... извини, — немного погодя сказал он, все еще не поднимая глаз. — У отца работа нервная, он все время на людях... ну и, случается, выходит из себя.
У меня чуть не сорвалось с губ: «Да неужели... это был твой отец?» Но сдержался. И только спросил:
— А где он работает?
— В ресторане... заведующим.
Ушел я от Максима часа через два. За это время мы с ним и голландку истопили, и воды натаскали, и раскололи десятка два сучкастых сосновых чурбаков.
Максим совсем оттаял и, провожая меня до ворот, шепнул на ухо:
— А ты... ты теперь приходи! Ладно?
Я уже, дошел до своего дома, когда вдруг подумал: «А тот синяк у Максимки под глазом... может, отец ему тогда поставил? В припадке «нервного расстройства»?
Не знаю, как помочь Максимке, а как-то надо бы. Ох, видать, и нелегко, ох нелегко живется Максимке с матерью! А болеет она, оказывается, уже несколько лет. Несколько лет не встает с постели, и все хлопоты по дому лежат на худых костлявых Максимкиных плечах. А он никогда, ни разу за всю зиму не пожаловался на свою невеселую жизнь...