Андрей Тарковский: ускользающее таинство — страница 37 из 68

Новалис, быть может, носил в себе душу человека сатья-юги, и эту свою заброшенность в другую эпоху ощущал как пришельчество. Одухотворенное человечество, по его догадке, скрыто на дне мирового океана (следствие ухода под воду большого континента, называемого обычно Атлантидой). И его пожизненная ностальгия – по этой «затопленной родине» (ср. с затопленными пейзажами детства Тарковского), которая и позади, и все же и впереди, ибо возврат золотого века неизбежен. В стихотворении «Пришелец» он писал:

О, ты ищешь напрасно:

не найти уже здесь той небесной страны;

из смертных никто не знает тропы к ней.

Навсегда поглотило ее неприступное море.

Лишь немногие вод потопа избегли.

Горстка малая здесь, среди нас, их потомков.

Здесь и там, неизвестны, живут одиноко,

чтоб собраться всем вместе, когда час наступит.

Поскорее взгляни: вот один из них, странный,

вот Пришелец из той стороны затонувшей.

Ссыльным чувствует здесь он себя, как и ты же. <…>

6

Что же лежит в основании той исключительно страстной серьезности, с которой йенцы строили свою судьбу? «Обыденное существование – это священнослужение, почти такое же, как служение весталок. Мы заняты поддержанием священного и таинственного огня… Разве характер этой заботы не означает меру нашей верности, любви, нашего внимания к высшему, самый характер нашего существования?» Поэт и жрец – едины… Но так же живет и дзэнский монах, абсолютно неприметный в миру. Таково жречество Сталкера или Горчакова.

Ср. у Ф. Шлегеля: «Мир слишком серьезен, однако серьезность все же еще достаточно редка. Серьезность – это противоположность игры. <…> Серьезность – это величие в действии…» Какова побудительная причина такой серьезности? «Духовное лицо как таковое пребывает лишь в мире незримом. Как оно сможет явиться среди людей? У него лишь одно желание на Земле – формировать конечное для вечного…»[86]

«Духовное лицо» Новалиса выявляло свою активность и в дерзновенных внутренних установках. Он полагал, например, что человек ответствен за «воспитание природы»; после одухотворения себя он должен заняться обожением и природы. «Человек – мессия природы», – писал он. Как тут не вспомнить пафос речей Доменико в «Ностальгии»: «…Надо, чтобы наши глаза, уши, все мы напитались тем, что лежит у истоков великой мечты. Кто-то должен воскликнуть, что мы построим пирамиды. И неважно, если потом мы их не построим. Важно пробудить желание…»

Как ни странно, идея сталкеров принадлежит йенцам. Начинается эта фаза творчества жизни с отречения, с Entsagen, с того самого «инициационного самопосвящения в подлинную жизнь», которое совершали герои Тарковского. Идея добровольного служения более высшему, чем есть ты сам, началу, с одновременным «пробуждением» этого высшего начала в себе, – любимая идея Новалиса. Более того, йенцы говорили о лучших людях, как о нашедших в себе сакральный центр, который становится их точкой опоры, так что эти люди способны стать «посредниками», «вожатыми», проводниками из профанного мира в сакральный, то есть медиумами или сталкерами в терминологии Тарковского. Более того, как писал Фр. Шлегель, «посредник – это тот, кто чувствует в себе божественное и отдает себя на уничтожение (сознательная жертвенность, явленная уже в Иване, а затем пробуждавшаяся в Крисе, Сталкере, Доменико, Горчакове, Александре. – Н.Б.), чтобы пророчествовать о божественном, чтобы сообщить его людям и представить в обычаях и действиях, словах и делах». Как тут не вспомнить одну из двух главных сюжетных линий «Ностальгии».

Йенцы обладали реальным, а не примышляемым, не воображаемым чувством Сущего; как говорил Тик: «Не предчувствие Бога, нет, а настоящее чувство». Выявлялось оно и реализовывалось универсально – в ритмах обычного дня, поднимаемого до внутренней экстатики. Собственно, сам этот подъем каждого дня жизни (разумеется, всего лишь попытки этого подъема) из остылой, почти окаменелой функциональности в сакральность и был для них «романтическим» действием. Впрочем, В. Жирмунский, написавший замечательные комментарии к деятельности йенцев, знавший, насколько исказилось затем значение слов «романтизм» и «романтика», предложил называть мировоззрение круга Новалиса мистическим реализмом (сам Новалис называл себя магическим идеалистом).

То чувствование «иномирной» энергии в земном веществе, которое пронизывает фактурную плоть фильмов Тарковского, вне сомнения привело бы в восторг йенских мистиков, живших в городке с населением в десять тысяч человек более двухсот лет назад. Для Новалиса, как проницательно заметил Т. Карлейль, «невидимый мир не только имеет реальное существование, но только он один и существует, тогда как все остальное, не в переносном, но в буквальном смысле, употребляя это слово со всей научной точностью, есть лишь «призрак», или как выражается поэт (Гете. – Н.Б.): «Schall und Rauch umnebelnd Himmelsgluth» – «Шум и дым, окутывающий блеск небес». Невидимый мир – вблизи нас, или лучше сказать, здесь он, в нас и вокруг нас. Если бы снять телесную оболочку с нашей души, то великолепие невидимого мира окружало бы нас, подобно гармонии сфер, о которой рассказывали древние. Итак, не только на словах, но в действительности и с искренней верой Новалис чувствует себя окруженным со всех сторон Божеством, чувствует при всякой мысли, что “в Нем он живет, движется, существует”».

Тарковский, в присущей только ему форме, дает нам оживший в движущихся картинах феномен этой мистической двойственности.

Наступление рационального, технологичного человека уже в ту пору тревожило йенцев. Потому-то так милы были им времена, когда в чести были «вера и любовь» и не началось еще зарождение «новой религии» – «знать и уметь». «Мудрые мира сего ошиблись, хотя ими руководило стремление к истине, – писал В. Вакенродер. – Они захотели обнаружить небесные тайны и вывести их на свет дневной, поставив среди земных вещей, и, смело настаивая на правах своих, они оттолкнули неясные, смутные, туманные чувства. Но разве может слабый человек осветить небесные тайны? Разве смеет он дерзко вынести на свет то, что Бог покрыл своей рукой? Разве он вправе надменно оттолкнуть неясные, смутные, туманные чувства, которые спускаются к нему, как таинственные ангелы?»

Здесь речь идет о реальном опыте неназываемого, о том познании, которое очень легко либо вычеркнуть из «человеческой зоны», из зоны реальной культуры, либо спрофанировать. Рациональный, суперироничный человек современности попросту отбрасывает все это, сводя к вульгарно-бутафорской мистике. Однако Горчаков всецело в опыте переживания «чувств», не имеющих ни названия, ни источника, ни пристанища.

Не только Горчаков исследует эти пространства безымянности, но и Сталкер, и даже Крис Кельвин, такой в общем-то стандартный продукт научной эпохи, даже он погружается внезапно для себя в область «неясных, смутных, туманных чувств»; вплоть до парадоксального, но абсолютно романтического утверждения, что «человечество сможет спасти только чувство стыда».

В «Запечатленном времени» (немецкое издание) Тарковский писал: «… Александр для меня образ Божьего избранника, призванного к тому, чтобы разоблачить перед всем миром угрожающие нам, разрушительные для жизни, ужасные, ведущие к гибели механизмы бытия и призвать к повороту, к возврату – последней возможности спасения, остающейся у человечества.[87]

Божьими избранниками, Богом призванными являются, конечно, до известной степени также и другие; вероятно, инструмент Божьего умысла – почтальон Отто, который, как он сам говорит, собирает таинственные, необъяснимые происшествия, человек, о котором никто толком не знает, откуда он явился и как оказался в этом месте, где действительно происходит очень много необъяснимого. Затем это маленький сын Александра, а также Мария, ведьма; для всех них жизнь исполнена необъяснимого чуда, они движутся в воображаемом мире, а не в так называемом реальном и являются кем угодно, только не эмпириками и прагматиками. Никто из них не верит тому, что можно потрогать руками, скорее они доверяют образам своего ментального мира. Все, что они делают, странным образом отклоняется от нормального образа действий; им свойственны способности, которые в старой России приписывали юродивым. Эти люди уже одной своей внешностью нищих оборванцев обращали внимание тех, кто жил в отношениях «упорядоченности», на существование того иного, исполненного пророчеств, спасительных жертв и чудес мира, который находится по ту сторону всех рациональных и разумосообразных закономерностей. Лишь одно искусство еще хранит кое-что из этого.

Большая часть цивилизованного человечества, в той мере, в какой она потеряла веру, утратила также и понятие о чуде; и сегодня человечество уже не способно надеяться на удивительные, противоречащие всякой опытной логике повороты в событийном ряду или в том, что связано с восприятием или сознанием, и еще менее оно готово допустить вторжение необъяснимых трансформаций в собственную жизнь и довериться их преобразующей силе. Духовное обнищание, пришедшее с этими утратами, могло бы в какой-то степени приостановиться, если бы каждый человек понял, что он мог бы выстраивать свои пути не произвольно, по своей личной прихоти, но напротив – действовать, ощущая зависимость от Творца и подчиняясь его воле. Однако фактом является то, что сегодня дискуссия даже по самым простым морально-этическим проблемам имеет малый спрос, даже никакого, и уж ни в коем случае не в кинофильме…»

При всей трагичности констатации какая ясная формула: жить в блаженном подчинении воле Творца!

Как для йенцев занятия литературой были формой жизненной магии, способом религиозного действия и в какой-то степени пророчества, формой выявления в себе духа и до известной степени самотрансформации (художественно-религиозное моделирование собственной индивидуальности), так и Тарковский пытался сделать каждый свой кинофильм метафизически значимым поступком, а также вполне приватным магическим экспериментом. И как Новалис имеет, быть может, большее значения для истории человеческого духа, нежели для литературы, так и Тарковский скорее выбивается из истории кинематографа, нежели плавно вписывается в нее, и