Андрей Тарковский: ускользающее таинство — страница 59 из 68

[130]… Тарковский, у которого любовный акт в картинах всегда есть метафизически значимый полет, где душевное слияние столь раскрывает каждую вещественную клетку, что начинает работать духовная сущность этих клеток – рождается тотальность «эротического круга». Достояние потентных существ.

Что же хочет сказать Тарковский своим радикальным ответом на вопрос о сущности женщины? И разве он говорит что-то новое? Это же типично христианская максима: «Унизивший себя да возвышен будет». Сущность женщины, говорит Тарковский, заключена прежде всего в том, что она должна действовать и существовать из любви, исходя из нее, во имя любви. Но любовь, конечно же, та сила, что не от нас.

То, что мы сегодня переживаем как неслыханную вульгаризацию эроса, превращение промискуитета в обыденное явление, на самом деле есть ни больше ни меньше, чем начавшаяся война полов, которая ведется со все возрастающим размахом и, которая, быть может, и есть на самом деле подлинный Апокалипсис, подлинная если не причина, то движущая сила в процессе гибели нашей цивилизации. Во всяком случае, если уж такой сдержанный, взвешивающий каждое слово философ как Мартин Хайдеггер эту войну полов заметил и увидел в ней глобально устрашающий смысл, то это что-то да значит.

Превратив человеческую плоть (и тем более плоть природы и вещей) в не связанную с божественным планом, почти неодушевленную биологию, современный человек фактически признался себе, что утратил способность любить. Между тем феномен сакральной плоти дает только любовь, влюбленность. Неважно, чья это плоть – женщины, ребенка, пейзажа, рощи, лужайки, речки или… облупленной стены со следами времени. Ибо священный лик мира виден сегодня немногим избранным, обычному человеку он открывается лишь в краткие мгновения страстной любви, подобно узкому лучу, выхватывающему маленький фрагмент реальности. Увидеть же сиятельный, ангелический облик вселенной способен лишь прорвавшийся к древнему интуитивному знанию.

2

Однако в современном российско-западном мире господствует теория «поисковой» любви: ищу, пока не найду то, что мне подходит, что мне максимально удобно: не жмет, не давит.

«Поисковая» любовь есть безусловное выражение духа функциональности, она исходит из миросозерцания вульгарного материализма с его едва ли не центральным сегодня лозунгом удобства и комфорта: «Мне так удобно!». «Он» и «она» рассматривают друг друга в системе машинно-вещного мира.

Но есть любовь, которую, собственно говоря, и имеет в виду Тарковский: это любовь, идущая не из головы (не из тщеславия и т. п. уловок сознания и подкорки) и не из гедонистических похотей («неотвратимого притяжения тел» и тому подобных лжеромантизмов), а из сердца. Но она возникает какрешимость любить, и тогда (при открытой «сердечной чакре») предмет любви в качестве исходного момента не имеет уникальной значимости, это может быть почти каждый. В этом и лежит глубинное основание таинства: любовь не от нас, любим не мы (не я, конкретно, аз грешный), но через нас, посредством нас, посредством той чистоты, которую хранит сердечная чакра, любит некая творящая сила. Мы – лишь проводники этой энергии. Для «возникновения любви» нужны, вероятно, два элемента: первотолчок, толчок духа, т. е. намерение, решимость любить, глубинное знание, что жизнь вне любви – грех (и потому нельзя ее отложить на «потом»), и канал чистоты, по которому любовь может прийти. (Но, собственно, и приходить нечему: чистота и есть любовь.) «Объект» здесь не важен. Уникальным он становится в процессе рождения и углубления любви.

Такая любовь есть религиозный поступок, и начинается он с жертвования: человек жертвует дурной бесконечностью поиска «единственного» или «единственной». Затем он жертвует, быть может, своим тщеславием или тайной амбициозностью, своей леностью. Одним словом, выходит из того мировоззренческого круга, где царствует культ комфорта и удовольствий.

Не-избирательной любви учили многие учителя сакральных традиций в разных регионах мира. Учил этой любви и евангельский Христос, сказавший «Возлюби ближнего как самого себя!»

Но в чем суть этих таинственных слов? В том, что твой ближний, то есть каждый, любой, в своей подлинности и сути, в основе своего сознания есть ты сам. Разделенность на «ты» и «я» – условность интеллекта, приучившего нас строить оппозиции, мыслить всё в качестве противостояний. Иисус из Назарета, проведший, согласно некоторым легендам, значительную часть жизни в странствиях по Востоку и Индии, принес с собой и одну из великих истин Упанишад: «Ты есть то и тот». Бессмертная основа всех сознаний – одна на всех. В глубине всех душ дышит одна душа. И то живое чувство братства, что так свойственно было в веках простым русским людям, восходило именно к этой древнейшей интуиции. Сущность доброго характера Шопенгауэр, например, видел в том, что «он менее прочих делает различие между собой и другими». Злой же характер держится различий. И потому «космический» фундамент этики заключается в том, «что один индивид узнает в другом непосредственно себя самого, свою собственную истинную сущность». И эта сущность – божественна.[131] Здесь открывается путь к безвыборной, судьбиной любви, как полноте внимания к другому, который на самом деле не есть Другой. Ведь если мы действительно любим, то любим не случайно-преходящие наслоения в другом, а это вечное нетленное божество, сияющее под всеми дефектами и даже пороками.

Но ведь такая любовь на Руси существовала и существовала массово, и творили эту практически-деятельную молитву сотни тысяч и миллионы русских женщин. Так называемая любовь-жалость. Однако это не любовь-жалость, это та интуитивная полнота внимания к глубине молчания, когда даже в цветке, даже в камне, даже в натюрморте на окне ты обнаруживаешь того себя, который дан тебе так же, как ребенок дается родителям. В другом ты обнаруживаешь себя как ребенка… Как это делает кинематограф Тарковского, движущийся в направлении стирания границы между героем и теми людьми, теми предметами, в которые он входит почти буквально до саморастворения.

Таков исток жертвенности у Тарковского. Отдавая полноту внимания Другому, мы впервые открываем дверцу к бессмертному донышку своей собственной души.

Подлинная, то есть движимая духом, любовь имеет исток, конечно же, не в силе полового влечения, а в той интенсивности сопереживания (камню, стене, дереву, человеку), которую мы называем состраданием. Но сострадать мы можем, лишь если, с одной стороны, в нас есть опыт душевного страдания (пусть даже извлекаемый из штолен бессознательного) и, с другой стороны, если наблюдаем нечто как страдающее, как страдание; у нас должно быть развитым воображение на душевное страдание. Нельзя сострадать тому, что самовлюбленно торжествует, что в принципе не чувствует боли. (Вот почему в фокусе внимания Тарковского брошенные, разрушающиеся, угасающие, то есть страдающие вещи). Опыт внимания, переходящего в фазу сострадания, то есть входящего в некое трагическое, по чувству, самопожертвование части себя Другому, в ком ты узнаешь или чувствуешь осколок Божества, – вот исток любви, встречающейся ныне, конечно же, много реже, чем когда бессловно-смиренное приятие жизни как трагической мистерии было намного более распространенным.

И когда мы вдумаемся в эту найденную суть самозарождения глубины любви – сострадание к Божеству, – то удивимся, вспомнив, что именно это и есть основание любви к Христу. В этом-то и суть обыденного пафоса русского народного исповедания православия. В каждом человеке божество претерпевает трагедию земных противоречий, земного крестного пути. В этом неиссякаемость образа Христа. Здесь и залегает вековечное зерно любви.

В этом суть, привязывающая, по Тарковскому, Андрея Рублева сначала к Даниле, затем к Дурочке и позднее – к Бориске. Именно так, кстати, понимал Тарковский любовь в романах Достоевского. Его волновали не карамазовские страсти, а мистериальная трагика любви-сострадания мышкинского типа. Именно эту любовь осуществляла в жизни Анна Сниткина. Но через это можно понять и Льва Толстого, терзаемого бесконечно чуждой ему мировоззренчески женой и, тем не менее, вновь и вновь (в течение десятилетий) находившего ей оправдания. Через это можно понять и самого Тарковского в его отношениях с Ларисой Павловной.

Но через это можно понять и «роман» многих настоящих русских с Россией – бесконечно заблудшим в своих страстных максималистских поисках истины и глубоко страдающим божеством.

Ведь русская земля (как затем и иная земля) в фильмах Тарковского – это с первой же картины земля страдающая, земля трагически-мистериальная.

3

У человека есть две высших страсти – любовь и интуитивное знание мистериальной основы бытия, проявляющееся в том иррационально-спонтанном доверии к бытию, которое обычно именуется верой. И обе эти страсти не могут существовать без энергии жертвенности. Еще Кирке гор полагал, что самоотречение (выведение за скобки назойливо-суетного эго) – необходимейшее преддверие веры, это чистилище, необходимое человеку в его продвижении (в направлении мистериального измерения) так же, как природе нужны дождь и гроза. Потому-то и Александр в последнем фильме Тарковского решается на отречение от привычного уюта своей самости, ибо инстинктом чует, что это единственный путь к прыжку в абсолют доверия, к прыжку, означающему качественное изменение сознания.

Можно даже сказать, что такой образец любящей женщины Тарковский изобразил в «Сталкере». Жена «рыцаря Зоны» как раз в буквальном смысле осуществляет «подчинение и самоунижение из любви». В финале фильма режиссер прибегает к неслыханному для себя приему: жена Сталкера вдруг говорит прямо в камеру, произнося исповедальный монолог. И как это ни парадоксально, никакого разрушения общего художественного потока не происходит: музыкальная интонация и эту «публицистику» вводит в метафизический план. Напомню этот монолог женщины, обретшей, по мысли Тарковского, свою сущность: «Вы знаете, мама была очень против. Вы ведь, наверное, всё поняли: он же блаженный. Над ним вся округа смеялась. А он растяпа был, жалкий такой. Мама говорила: он же сталкер, он же смертник, он же вечный арестант. И дети… вспомни, какие дети бывают у сталкеров. А я, я даже не спорила, я и сама про все это знала, и что смертник, и что вечный арестант, и про детей. А только что я могла сделать, я уверена была, что с ним мне будет хорошо. Я знала, что и горя будет много. Только уж лучше горькое счастье, чем серая унылая жизнь… А может быть, я все это потом придумала. А тогда он просто подошел ко мне и сказал: пойдем со мной, и я пошла, и никогда потом не жалела. Никогда. И горя было много, и страшно было и стыдно было, но я никогда никому не завидовала. Просто такая судьба, такая жизнь, такие мы. А если бы не было в нашей жизни горя, то лучше бы не было. Хуже было бы. Потому что тогда и счастья бы тоже не было. И не было бы надежды. Вот».