Андрей Тарковский. Жизнь на кресте — страница 35 из 51

Сразу за прологом — покосившийся плетень у деревенского домика. Мать, вглядывающаяся в убегающую в лес тропинку. Заметив мужской силуэт, загадывает: «Если свернет к дому от куста — отец. Не свернет — посторонний». Он свернул и направился к дому. Женщина не шелохнулась. Она уже поняла, что к ней шагает случайный прохожий, что ждать больше нечего: муж не вернется.

Любимый актер Тарковского Солоницын — странный лобастый человек с чуть заигрывающей усмешкой, как бы намекал на жизненную перспективу, открывающуюся перед молодой и красивой женщиной. Она с нарочитой строгостью обрывает всякую возможность продолжения знакомства. Терехова даже не улыбается симпатичному прохожему: выбор сделан раз и навсегда — бескомпромиссное одиночество и воспитание детей.

Закадровый монолог от лица автора (в фильме — Алексея, выросшего сына) читал И. Смоктуновский. Это рассказ о детстве о своей судьбе, отразившей, как в зеркале, судьбу его родителей.

Реально присутствует на экране старенькая мать, рядом с ней — молодая женщина, жена Алексея Наталья. Терехова играет обе роли: жену выросшего сына — современную женщину, и мать этого мальчика в молодости. Два воплощения одного и того же типа женской доли, женского характера, сплавленного из редчайшего обаяния и глубоко спрятанной злой обиды. Довоенная и послевоенная женщины проходят похожий путь. Та, прежняя — в льняном с прошивами платье и тяжелым узлом кос на затылке — горда, замкнута, изящна и непоправимо одинока. Новая «эмансипе», несмотря на браваду самостоятельности, распущенные по моде волосы, резкую деловитость, также расходится со своим мужем, мыкая из дома в дом подростка-сына.

Тарковского никогда не волновали любовные темы. Они — лишь составляющие в ткани более общей проблемы — неизбежности одиночества в эстафете поколений. Каждое поколение, пройдя через свои жизненные испытания, оказывается перед теми же вопросами: почему любовь оказывается столь хрупкой, почему нельзя удержать счастье? Почему уходят любимые, почему дети, выращенные матерью в одиночестве, так же уходят, оставив старую мать с ее неизбывной любовью?

Вопросы эти не имеют ответа. Никакой однозначной причины родительских размолвок Алексей назвать не сумел бы, как не может сформулировать и причину своего разлада с женой.

Опыт родителей не помогает сохранить семью, избежать вины перед сыном и женой. Вина не утоляет тоски по вечной любви. Семейная история становится притчей.

Арсений Тарковский сам читал за кадром стихи — пронзительно лирические.

Свиданий наших каждое мгновенье

Мы праздновали, как богоявленъе,

Одни на целом свете. Ты была

Смелей и легче птичьего крыла,

По лестнице, как головокруженъе,

Через ступень сбегала и вела

Сквозь влажную сирень в свои владенья

С той стороны зеркального стекла.

Когда настала ночь, была мне милость

Дарована, алтарные врата

Отворены, и в темноте светилась

И медленно клонилась нагота,

И, просыпаясь: «Будь благословенна!» —

Я говорил и знал, что дерзновенно

Мое благословенье: ты спала,

И тронуть веки синевой вселенной

К тебе сирень тянулась со стола,

И синевою тронутые веки

Спокойны были, и рука тепла.

А в хрустале пульсировали реки,

Дымились горы, брезжили моря,

И ты держала сферу на ладони

Хрустальную, и ты спала на троне,

И — боже правый! — ты была моя.

Ты пробудилась и преобразила

Вседневный человеческий словарь,

И речь по горло полнозвучной силой

Наполнилась, и слово ты раскрыло

Свой новый смысл и означало царь.

На свете все преобразилось, даже

Простые вещи — таз, кувшин, — когда

Стояла между нами, как на страже,

Слоистая и твердая вода…

Терехова-Мать постоянно живет под ливнем стихов, как под хлещущим в кадре дождем. Она насквозь пропитана уникальностью своего женского счастья с Арсением, счастья, убитого расставанием, но все еще звучащего в каждое мгновение ее жизни, в каждом повороте тела. Это странное, потаенное счастье, тесно сросшееся с трагедией, играет Маргарита Терехова. Потеря мужчины и потеря мужа-поэта — разные вещи. Мария Ивановна — душевный инвалид, переживший невосполнимую утрату любви. Звучащие за кадром стихи своим ритмом, настроем пронизывают все, что появляется на экране. Поэзия, искусство, высокий духовный настрой — все бренно перед лицом неведомой опасности, разрушающей чувства.

В фильме много пластов и много «зеркал» — судьбы перекрещиваются, память плутает в лабиринте воспоминаний. Тарковский фиксирует петлю времени: еще молодая Мать (Терехова) смотрит в зеркало и видит там иное, постаревшее лицо — нынешнюю Марию Ивановну.

Память — совесть, память — вина. Память, звучащая поэзией, — истинный венец любви родителей Андрея, пусть даже загубленной.

4

Тарковскому свойственен способ рассказа, когда общая история раскрывается через восприятие человека заурядного, через событие обыденное. Так, в новелле о типографии подспудность страха сталинских времен передается через случай глупой, в конце концов даже не существующей ошибки. А в перипетиях семейных драм вырисовывается философия метаморфоз человеческих чувств, связывающих поколения.

Тарковский любит работать на столкновении разных образных и временных пластов. Мальчики и военрук играют в войну в загоне школьного тира. И тут же — грохочущие кадры хроники: солдаты, тянущие орудия по жиже военных дорог, — бесконечная, мучительная нота. Музыка Баха и Перселя придает строгость кадрам хроники — тягостную заторможенность времени. Перебивка: мальчик стоит на пригорке, ему на голову садится птица — и вот уже салют победы, и труп Гитлера мелькает в документальных кадрах.

Во всем, что создает Тарковский для съемок детства, исключительная тщательность и точность. Зрители узнают мелочи быта, которые сопровождали их послевоенное детства, то, что еще живет в памяти: темные бревенчатые стены, пахнущие смолой, кружевные, вздутые ветром занавески, керосинку с чадящим пламенем, стеклянные бутыли с нежными стеблями полевых цветов.

Тарковский старается вернуть мгновение, запечатлевшееся в детской памяти, остановить его. Насытиться прохладной крынкой с молоком, усеянной каплями. Порыв ветра сбивает со стола кувшин. Белое молоко медленно расплывается по темному дереву. Медленно, очень медленно льется на пол, превращая растекающуюся белизну в событие запечатленного чуда. Так было, было! Тарковский смакует мгновения: шквал ветра за окном, взвившиеся занавески, фигурки бритых детей. Так будет теперь всегда, стоит лишь включить кинопроектор.

Им руководит стремление передать факт, не забираясь в дебри кинематографических иносказаний. Для этого, считает он, достаточно совмещения документальности с конкретикой живого образа.

Искусство и хроника — два полюса, между которыми режиссер располагает мир своих фильмов. В «Иваново детство» вклинились, как бы случайно, зловещие гравюры Дюрера. В «Зеркале» мальчик листает толстый том Леонардо под звуки музыки Баха и Перголези. Параллельно с Леонардо — хроника: покидающие родину испанские дети, рвущиеся в Мадриде бомбы. И первые стратостаты и дирижабли в московском небе — все это возвращает неповторимый вкус времени, его запечатленное дыхание, переплетает настоящее с вечным.

В финальном кадре отражения множатся. Молодая женщина, ждущая первого ребенка, видит в поле уходящую вдаль дорогу и саму себя — старую, ведущую за руки тех бритых ребятишек военных лет, а на другом конце поля — себя молодую, но уже брошенную, глядящую в еще не свершившееся будущее. В такие перекрестки временных срезов любит играть память. Эти моменты, зафиксированные киноязыком, превращаются в глубоко философское явление — образ течения реки жизни.

У Тарковского редко получалось войти со зрителем в тесный контакт и держать его внимание весь фильм, как бы перекачивая в него свои образы. Чаще, и в лучшем случае, происходили моменты «прострела» — точного попадания в восприятие зрителя, которое Тарковский не хотел признавать рациональным или эмоциональным. Скорее — магическим, собравшим в фокусе все энергетические потоки, излучаемые экраном. Его цель — средоточие духа — трудная задача и неясная механика ее достижения. Однако такие «прострелы» глубоко поражали тонко настроенные механизмы зрительского восприятия. Увы, таковыми обладала лишь элитарная часть киноаудитории.


«Шапку» — банкет для съемочной группы по поводу завершения фильма — Лариса устроила щедро.

Настроение было невеселым. Андрей ждал «приговора» после первого показа фильма «инстанциям». Пока можно облегченно вздохнуть за ломящимся от снеди столом, вспоминая «минувшие дни».

— Трудно было, жуть! А сейчас зато есть что вспомнить! — весело заявила молоденькая, еще с «Рублева» преданная Тарковскому помощница режиссера Маша Чугунова. — Помните, как мы гречишное поле сами засевали? Административная группа выезжала всю осень на сельхозработы: картошку сажали, огороды копали! К съемкам все уже зеленело, а потом говорят, что в Подмосковье гречиха не растет — еще как растет!

— Да и постолярничали на славу, — отозвался осветитель, мастер на все руки. — Две хибары на слом купили и по ним, как на картинке, нужный Андрею Арсеньевичу дом поставили. Причем точно с фотографиями сверяясь!

— Да мы все были вооружены этими фотографиями — костюмы до мелочей по ним делали. Пуговка в пуговку! Да еще застирывали, чтобы выглядели заношенными. Не просто так, — похвасталась костюмерша.

— У меня ощущение, — тихо вступил Солоницын, — что на этом фильме Андрей завершил какой-то свой этап. Важный для него.

— Точно, Толь!.. Освободился от долга. Перед собой, перед памятью. Чтобы не унести это все с собой. Оставить людям.

— Да вы еще сто фильмов о детстве понаснимаете! — заверила Лариса.