Андрей Тарковский. Жизнь на кресте — страница 36 из 51

— Нет. Осталось три. Пастернак сказал, — Андрей был серьезен, несмотря на частое прикладывание к рюмке.

— А почему вы свои талисманы разлюбили? Тоже чей-то дух сказал? — насмешничала изрядно «тепленькая» Лариса. — Вот раньше Огородникову хоть каким боком в эпизод всунете. А еще яблоки и лошадей непременно. А здесь сказали: «Положите у кровати гнилой апельсин. А лошадей собаками замените». Смена стиля?

— Надеялся, что фильму больше повезет с прокатом. Считайте — смелый эксперимент.

— Для меня работа с Андреем — сплошной эксперимент, — покачал головой композитор Артемьев. — Вначале удивлялся затеям Андрея, думал — не получится. А теперь делаю шумы, переходящие в музыку, и наоборот. Помните, когда с полировки стола медленно испаряется пятно от горячего стакана? Андрей потребовал звук такой интенсивности, чтобы всех пронзило, как от нашатыря. И мозги прояснило, что ли. Вообще Андрей — мастер требовательный. С ним не заскучаешь. Надо было ему скрип дерева записать. Все деревья переломали, пока не нашли то, что ему слышалось.

— Андрей Арсеньевич каждую веточку проверял, каждый предмет — ничего случайного в кадре не терпел, — подхватила восторженная Маша, — то подтемнить, то посеребрить… Для реальности. Один парень из ВГИКа взял у меня почитать теоретические записки Андрея Арсеньевича. Сказал: «Вот потрясающий человек — пишет, что надо снимать жизнь врасплох, а делает сам противоположное».

— Расплох, как и экспромт, должен быть хорошо подготовленным… Люблю я фактуру ненавязчивую — дощечки, непременно камушки, бутылочки. Бутылочки надо подбирать заранее, ведь они по-разному в кадре бликовать будут.

— А еще сами букеты собирали. Правда, Андрюша? Гляжу — чуть свет мой гений на лугу ходит. Сам собирал цветочки и засушивал в букеты, которые потом по квартире Смоктуновского, «автора» то есть, расставлял… Ну, чего сидим? Кого хороним? Наполняй! — скомандовала Лариса. — Я тост говорить буду. Хоть и жалею, что от роли Матери отказалась, но и так получилось неплохо. У Андрея Арсеньевича плохо не бывает. Потому что он — гений. И за ним мы все, здесь сидящие, в историю мирового кино войдем! Вот откроет наш Тяпа энциклопедию кино лет через двадцать, а там мы все — с фотками и большими статьями. А то еще и музей организует. За ваш вклад в историю мирового кино, Андрей Арсеньевич!

— Ну что вы так торжественно, Ларочка, вам только на собраниях выступать.

— А я и выступлю, а в конце еще «Да здравствует товарищ Тарковский, заслуженный деятель искусств, народный артист и лауреат государственной премии» буду кричать… Ну, пожелаем вам этого! — она мастерски выпила и зорким оком оглядела стол — не пустуют ли тарелки, не поднести ли пополнения. Заботливая хозяйка была у Андрея.

5

Окончательный вариант «Зеркала» был сдан в 1974 году. Фильм просматривали в разных инстанциях, мучительно решая оставшиеся еще со времен «Рублева» вопросы: а доступен ли фильм зрителям? Поймет ли его народ? И что он, этот заковыристый «гений» вообще всем этим хотел сказать?

На одном из предварительных просмотров на «Мосфильме» Андрей защищал фильм со свойственной ему в речах бестолковостью — уж больно сложные материи приходилось объяснять. В сущности — растолковывать необъяснимое. Он с плохо скрываемым раздражением цеплялся за общие места:

— Поскольку кино все-таки искусство, то оно не может быть доступно более чем другое искусство. Я не вижу в массовости кино никакого смысла. Родился какой-то миф о моей недоступности и непонятности. Единственная картина сегодня, о которой можно говорить серьезно, — это «Калина красная» Шукшина. В остальных — ничего непонятного с точки зрения искусства нет.

Он даже не заметил, как опроверг тезис бессмертного вождя «о самом доступном из искусств» и обвинил всех собратьев по ремеслу в отсутствии художественности.

Фильм дразнил отсутствием общей фабульности, пренебрежением к стройному сюжету. Необходимость напрягаться, расшифровывать раздражала начальство. Ладно, простой инженер недопонял что-то, постеснялся спросить выходящих из зала. Заметил, что и обратиться за толкованием не к кому. Но ведь задел фильм-то! Набегала слеза! А почему, зачем — не его ума дело. Что взять с рядового зрителя? А вот людям на ответственных постах полагалось быть не менее искушенными в киноделе, чем критикам, соображающим, что к чему. Тут же выдают готовые концепции, определения стилевых приемов, вписывающих данное творение в исторический или мировой контекст. Так что ж для этого Тарковского «переводчика» рядом на просмотре сажать? Издевка, скрытая издевка. Поведения этот горе-деятель вызывающе лояльного, но ведь дерзок и глаза ненавистные. Кто так в кабинет заходит? С улыбкой, с радушием, выражая готовность следовать советам старших товарищей, люди к начальству являются. А этот ежом вкатывается, в шмотках своих фарцовских, и еще на твой советский галстук с усмешкой косит. Чуждый элемент. И как поднаторел своему руководству свинью подкладывать! Что ни фильм — скандал! Примерно так думал Филипп Ермаш и «лица, принимающие решение» в Госкино и Союзе кинематографистов. Да и коллеги по режиссерскому цеху особой любви к Тарковскому, относящемуся к их работам с открытым презрением, не испытывали.

На совместном заседании коллегии Госкино и секретариата правления кинематографистов обсуждали четыре фильма: «Самый жаркий месяц» Ю. Карасика, «Романс о влюбленных» А. Михалкова-Кончаловского, «Осень» А. Смирнова и «Зеркало». Относительно последнего, при всех мелких расхождениях в оценке, наиболее основательные претензии сформулировал тогдашний первый заместитель председателя Госкино В. Баскаков:

— Фильм поднимает интересные морально-этические проблемы, но разобраться в нем трудно. Это фильм для узкого круга зрителей, он элитарен. А кино, по самой своей сути, не может быть элитарным.

Г. Чухрай, один из секретарей Союза кинематографистов, оправдал подозрения Тарковского в его предвзятости и враждебности. Заявил попросту:

— Эта картина у Тарковского — неудавшаяся. Человек хочет рассказать о времени и о себе. О себе, может быть, и получилось, но не о времени.

Два первых фильма были приведены в пример как наилучшие достижения советского кинематографа, указывающие перспективу его дальнейшего развития, «Осень» долго мурыжили и, в конце концов, «положили на полку», над судьбой «Зеркала» крепко задумались…

За пределами студии разделение на защитников и хулителей фильма, всегда имевшихся у Тарковского, проявилось особенно явно.

Возможно, сама обнаженность личной исповеди, не свойственная для традиционного советского кино, была тому причиной. Или затягивала зрителя трогательная детская нота и приводила к непониманию, вызывая раздражение. Непроясненность сюжета действовала и на аудиторию, никто не хотел прослыть глупцом. Понять и прочувствовать хотел зритель, а Тарковский с этим боролся, желая копнуть глубже, задеть самое потаенное. Но часто не прорывался сквозь стену вскипавшего раздражения. Академик Лихачев утверждал, что фильмы Тарковского трудны и восприятию их надо обучать, то есть перед показом провести лекции, а лучше — позволить печатать в прессе статьи о фильмах. Но там был глухой запрет, сквозь который пробивались единичные реплики.

Слухи, бродившие вокруг фильма, как бы теперь сказали, сделали ему отличную рекламу.

На первом показе в Доме кино кинематографисты так хотели увидеть нашумевший фильм, что вышибли стеклянную дверь в зал.

В тот день свершилась мечта Андрея: отец впервые по заслугам оценил своего сына. Сидевший после премьеры за банкетным столом в Доме кино Арсений Александрович, блестя влажными глазами, тихонько повторял:

— Андрюша, неужели все это было так?.. Я этого не знал… Господи, какой же ты…

И, наконец, произнося тост, сказал слова, наверно, самые дорогие для сына:

— Андрей, я пью за тебя. Ты сделал замечательную картину о том, как в ребенке рождается художник. Я не думал, что ты так глубоко все воспринимаешь.

Позже он узнал о тяжелой болезни матери. Андрей сидел у ее кровати, склонив голову с упавшим на лоб чубом. Желваки ходили под натянувшейся кожей. Пальцы двигались быстро, словно разминая крошки по краю постели. Он уже знал приговор — рак. А это значит — конец близок.

— Тебя в этот раз все хвалят, сынок. Мне Арсюшенька рассказывал.

— Ну, не все… Но я письма получаю от зрителей.

— Ругают?

— Необязательно. Много добрых, с пониманием. И память их всколыхнулась. Даже рубашонки детские помнят.

— И я помню… Только выстираешь, а вы уже все «расписные» — то в яму попали, то в ежевику забрались…

— Мы все вместе все помним, — он положил руку на ее кисть, отметив, как похожа эта иссохшая рука, перестиравшая груды их бельишка, на птичью лапку.

Мать умрет от рака, когда Андрей будет далеко — в Италии.

6

Несомненно, Тарковскому было удобно прятаться от мира за широкой спиной Ларисы. Ей, не вникая в подробности, предоставлял он возможность устраивать быт и налаживать деловые контакты. Спросит — в ответ паутина лжи. А, может, и правда? Разбираться не стоит. Так удобнее — это несомненно.

Андрей всегда мечтал о домике в деревне. Стараниями Ларисы была приобретена развалюха на реке Пара в почти опустевшей деревеньке Мясное. Лариса занялась обустройством жилья, да так активно, что каким-то чудом вырос у реки кирпичный дом с деревянными ставнями и огромной застекленной верандой. Здесь у Андрея был отдельный большой кабинет с камином. Конечно, возведение таких хором требовало больших денег. Андрей наслаждался домом и постоянно сетовал на долги. Гости сюда редко заглядывали — 300 км без машины не многие выдерживали. Часто приезжала Ольга Суркова с новым мужем Димой. Вечерами затевались у камина обычные беседы:

— Хорошо! — Ольга протянула ноги поближе к огню, — Вот и сидим у маэстро в собственной усадьбе.

— Сидим в долгах! По уши, — Андрей чиркнул ребром ладони по горлу, как бритвой, и выражение лица, до того расслабленно-довольное, вмиг стало злым.