«Крестный путь» Андрея Горчакова обставлен так же подчеркнуто прозаически, как и проповедь Доменико. В бассейне уже спустили воду, ему предстоит идти через жидкую грязь. Голгофа Андрея мучительна — первый раз свеча гаснет. Он возвращается и снова зажигает огарок. Оказывается, несение свечи требует глубокой сосредоточенности — он загораживает огонек полой пальто, идет осторожно, медленно, но свеча снова гаснет. Без сил, проглотив валидол, несчастный снова плетется назад и достает зажигалку. Эпизод нарочито замедлен, как бы желая затянуть зрителя в воронку этого мучительного движения, включить его в ритм жертвенного самоистязания. Теперь Андрей несет свечу, оберегая ее всем своим существом. Наконец дрожащие руки прикрепляют огарок к краю бассейна. Звук падения, крики… Гибель мученика воспринимается с облегчением — царство ему небесное. И оно возникает.
В неподвижном черно-белом кадре скромный русский пейзаж, охваченный сводами гигантского обезглавленного романского храма. У лужицы сидит Андрей, с ним собака Доменико. Медленно кружатся снежинки. Снова бабий голос начинает заплачку. Идет титр: «Памяти моей матери. А. Тарковский». Чрезвычайно красивая и многозначительная картина, как ни старался Тарковский избавиться от живописной организованности кадра и его смысловой нагруженности.
Позже Тарковский признает: «В финале я помещаю русский дом в стены итальянского собора — это сконструированный образ. Смоделированное внутреннее состояние героя, не позволяющее ему жить в гармонии, или его новая целостность, включающая холмы Тосканы и русскую деревню».
На самом деле в фильме заложена возможность разных толкований. Одно из них позже сформулирует Тарковский в интервью: «Как говорят на Западе: русские — плохие эмигранты. Мог ли я предположить, что состояние удручающей тоски, заполняющей экранное пространство, станет уделом моей дальнейшей жизни?»
Процессы в мировоззрении и эстетике, произошедшие за последние 30 лет, отделяющих нас от «Ностальгии», изменили наше восприятие и само ощущение трагического, поданного с форсированно мрачной значительностью. Смерть Горчакова дублирует гибель Доменико, но если история имеет свойство повторяться, сначала подавая события в трагическом ключе, затем повторяя их с комической усмешкой, то в фильме Тарковского все происходит наоборот.
Сумасшедший старик уходит из жизни нелепо и самоотверженно во имя высоких идеалов. «Реквием» Верди, задуманный им как аккомпанемент величественного финала, звучит с опозданием, смешивая возвышенное с иронией. Зрителям жаль старика и его преданного пса, они готовы сострадать жертвенности полубезумного «мессии».
Мрачный борец за совершенствование мира Горчаков сегодня воспринимается с нежелательной для автора долей юмора. Истинно говорят: если не хочешь, чтобы над тобой смеялись другие, посмейся сам. Особо подвержены ироническим нападкам в постмодернистском мире «души прекрасные порывы». Горчаков, в черном длинном пальто, несколько раз пробирающийся со свечой через грязное месиво заброшенного бассейна, куда менее пронзителен, чем поднимающийся в солнечное небо смеющийся Мюнхгаузен.
Когда Тарковский запросил продление визы, журналисты на каждой встрече стали допекать его вопросом:
«Если вы утверждаете, что русский человек в другой стране обречен на муки ностальгии, то почему не возвращаетесь сами?»
И всегда раздражаясь, Тарковский отвечал одно из двух: «Я все сказал в своем фильме, и мне нечего к этому добавить». Или: «А почему вы отождествляете меня с героем моего фильма?»
Работая над фильмом, Тарковский ощущал тщетность надежды влиться в чужой социум, чужую культуру. Его мучила и раздражала двойственность ощущения: мир притягательный, но не для него. Мир, который раздражает чужой красотой, отторгает собственническими замашками и в то же время влечет и восхищает!
Он еще не догадался брать деньги за интервью. Журналисты так и липли. Некоторые прикидывались друзьями (или в самом деле хотели таковыми стать?) и добивались неформального разговора за столиком какого-нибудь тихого кафе.
— А здесь совсем неплохо, — Рон Шебборт взглянул на открывавшийся из широкого окна кафе вид. Он хорошо говорил по-русски, став эмигрантом во втором поколении. — Там озеро, за ним лесок, конюшни, ипподром. Здесь бывают такие сражения!
— Вероятно, дорогое местечко, — опасливо взял карту вин Тарковский. — Мне только двойной кофе.
— Верно, местечко дорогущее, но в сезон скачек. Сегодня здесь тишина и мизерные цены. Тем более — вы мой гость и соотечественник. Бабушку вывезли из Одессы после войны, а мама вышла замуж за американца. Я работаю в приличной газете, мы не клевещем и не распространяем слухи.
— Знаю, — Андрей заранее поинтересовался личностью собеседника у Тонино и получил хорошую рекомендацию. Он очень боялся ненужных в его положении скандалов, способных вызвать негативную реакцию у советских чиновников — все же он подданный СССР и не собирается менять гражданство.
— Кроме того, я непременно покажу вам готовый материал, и только в отредактированном вами виде он появится на страницах газеты, — Рон сверкнул американской белозубой улыбкой. «И как им удается сохранить такой безупречный оскал? Ему явно под шестьдесят», — подумал Андрей.
— Дорогой господин Тарковский, позволю себе откровенность, ожидая от вас взаимных уступок, — только так, между нами, для моего личного любопытства. Ведь я смотрел все ваши фильмы и совершенно определенно считаю, что вы — режиссер номер один в своем направлении на территории авторского кино.
Принесли кофе, рюмки с коньяком и блюдо клубники.
— Не слишком шикарно. Вполне по-советски — да?
— Ну… почти. Только клубника, пожалуй, лишний изыск.
— Я обещал откровение. Заметил, как вы удивились моему оскалу, — Рои снова улыбнулся. — Дело в том, что у нас людям публичным принято делать… вторые зубы. Это как накладка.
— Знаю, я пользовался капами в кино и на сцене, когда надо было изменить внешность актера. Но это жутко им мешало.
— Крайне удобно. А уж если вы совсем потеряли собственные зубы, вам наши волшебники-протезисты за кругленькую сумму устроят «новый рот».
— Слава Богу, эта проблема меня пока не мучит, — Андрей счел разглагольствования журналиста за намек на его не слишком хорошие зубы и отсутствие средств на дорогого дантиста. — Ваш вопрос?
— Не могу понять: ведь вы небогатый человек, как вам удалось снимать такие дорогие фильмы?
— У нас съемочный процесс оплачивает государство. Однажды на «Сталкере» мне пришлось переснимать фильм дважды из-за технического брака. Все было оплачено, съемочная группа регулярно получала заработную плату.
— Потрясающее государство! Но почему при этом режиссер успешных фильмов остается человеком недостаточно состоятельным?
— Потому что мои фильмы не пускают в прокат.
— Оплачивают производство и не хотят получить прибыль? Одни и те же люди?
— У нас все киноинстанции связаны между собой. Они не получали прибыль от моих фильмов и душили все мои новые замыслы. Здесь я мог бы за эти годы снять два десятка фильмов!
Рон задумался:
— Это, пожалуй, было бы сложно. Найти продюсера, способного оплатить некоммерческое кино — кино для узкой аудитории, чрезвычайно трудно. Всю жизнь Феллини, уже получив «Оскаров», имея давних друзей в продюсерском мире, искал деньги для каждого нового замысла. Иногда — годами.
— Но на мои фильмы в каких-то окраинных кинотеатрах СССР, куда их задвинули прокатчики, зрители ломились!
— Сами говорите, что экранов для ваших фильмов предоставлялось немного. А здесь, в мире капитала, прокатчик сам выбирает, на чем ему зарабатывать деньги. И знаете, американцы давят нас своим экшен — боевики, триллеры, фильмы ужасов, фантасмагории. Зрелище для толпы приносит доход. И, между прочим, они здорово разработали технологические моменты и актеров заполучили сильных. Конечно, за бешеные гонорары.
— Все это я понял, работая над «Ностальгией». Здесь трудно работать, все считается на деньги, а мне пришлось снимать на очень малые средства. Я впервые оказался в непривычных для себя условиях, которым внутренне сопротивлялся. Здесь существует система внутреннего давления на режиссерский замысел. Вопрос всегда ставится так: есть ли на это деньги? Я был лишен возможности снимать некоторые сцены в Москве — не укладывался в бюджет… Трудно удержаться в нужном творческом состоянии в новых обстоятельствах, многое мешает.
— Боюсь, такие фильмы, как на родине, вы бы у нас не сняли.
— Возможно… И дело не только в деньгах. Я привык работать со своими людьми. Здесь привычный для меня стереотип общения не годится. Нужно гораздо подробнее объяснять замысел художнику и оператору…
— Естественно, они привыкли совсем к иному уровню художественности. К большей простоте.
Тарковский поморщился:
— У меня все очень просто. Но вы правы: качество общего потока здешней продукции чрезвычайно низко и весьма невысок престиж нашей профессии.
— Но жить здесь легче? В смысле клубники в любое время года.
— Здесь много соблазнов, которые у нас почти отсутствовали или были примитивными, чуть выше среднего уровня — предел мечтаний — машина, дача.
— У вас все это, конечно же, есть?
— Есть загородный домик в деревне. Машину я не вожу.
— Шофер?
— У советских людей нет прислуги. А у меня нет машины.
— Нонсенс! Об этом не стоит писать, верно?
Снимая фильм, подавляющий своей безрадостной обреченностью, Тарковский оставил «за кадром» многие моменты наслаждения жизнью в Италии. Андрею всегда было присуще желание жить комфортабельно в красивой стране, как любому нормальному человеку, задыхавшемуся за «железным занавесом» и не склонному к аскетизму. Но он-то боролся за житейский минимализм и материальную незаинтересованность, провозглашая безоговорочно примат духовных ценностей. Так что же? Если в юные годы Андрея нельзя было упрекнуть в том, что он предпочел модные красивые вещи советскому ширпотребу, то как можно удивляться желаниям гражданина СССР, оказавшегося среди капиталистических соблазнов с женой, обалдевшей от представшей перед ней «красивой жизни»? Хотелось многого, а потому в те дни Тарковских больше всего угнетало о