— Вы не убежите!
В голосе Долгорукого появились мужественные нотки, и сам он, еще недавно рыхловатый и полусонный, подобрался, как стрела. Это был уже совсем не Петенька, это был Петр.
— Не убегу? Но я копия, копия бабки…
Зизи полуотвернулась и вынув из выреза белой блузы медальон на золоченой тоненькой цепочке, открыла и показала акварельную миниатюру, — узкое, знойное, горделивое лицо с черными обжигающими глазами.
— Рейтерн по моей просьбе нарисовал ее с портрета маслом. Портрет висит у нас в Вене, в гостиной. А миниатюра всегда со мной. Отец говорит, что акварелька даже больше похожа на бабку. А теперь взгляните на меня.
Зизи вытянула шею и чуть неловко выставила свое узкое личико на свет, застыв, точно в раме. В руке рядом с собой она держала миниатюру.
— Вы милее.
Зизи рассмеялась, хотя слезы еще не до конца высохли.
— Питер, я вам все рассказала. Я об этом постоянно думаю. Если бы вы знали, как мне жаль, что так все получается. Что нам придется, видно, расстаться.
— Расстаться? Но это невозможно, Зизи! Какие-то бабки и прабабки не должны вмешиваться и влиять…Это все глупости, предрассудки.
— Но я чувствую, что все это правда! Послушайте, Питер. Я не хотела бы так с вами обойтись. Вы первый, кто меня заинтересовал. Нет, не так. Не заинтересовал. Затронул? Тоже не то. (Она мучительно искала слово). Воспламенил. Вот! Вы, Питер, меня воспламенили. У нас в Вене все как-то свободнее. Я бы, наверное, могла, я могла бы, Питер…
Лицо Долгорукого страдальчески сморщилось. Он так дернулся, что Зизи в испуге замолчала.
— Никогда не говорите мне таких вещей! Никогда! Я знаю, что вы самая искренняя девушка на свете, но прошу вас, Зизи, умоляю! Только брак. Между нами возможен только брак. Я слишком, слишком вас…
— Не возможен. Брак не возможен.
Зизи медленно стала спускаться по лестнице. Внизу ее ожидала маленькая собачонка. Зизи подхватила ее на руки и, не оглядываясь, зашла в дом.
На лужайке возле дома купца Колыванова раздавались громкие голоса околоточного и дворника. Околоточный требовал убрать корзины с цветами, они мешают подъезду и подходу, а дворник говорил, что господам виднее и за эти корзины, видать, плачены немалые деньги. Пущай стоят, раз поставлены, а кому нужно, тот и обойдет…
Подхваченный и усаженный в коляску верным Антоном, бледный, убитый, окаменевший Петр Долгорукий велел ехать… Куда? Куда ему было ехать? К Ивану Ртищеву, куда же еще? К другу так бесславно оборвавшейся ветреной молодости.
— А, Петенька!
Иван хотел приобнять друга, но тот от подобных нежностей уклонился. Словно тысяча лет прошла с последней встречи, а виделись-то два дня назад на этом бале. Петр так и подумал — этот бал, выделенный из сотни других. Петр внезапно обнаружил, что в Ртищеве его решительно все раздражает. И то, что тот называет его Петенькой, а он Петр, мужественный и твердый как камень, Петр, именем которого назван мощный, царственный Петербург. И то, что Ртищев так фамильярно расспрашивает его о барышне Крюгер. И то, что эта барышня кажется ему уродом. И то, что он все же почему-то ею интересуется и без конца теребит Петра глупыми вопросами. Ртищеву же в тот день показалось, что друг его спятил. Беспрерывно повторял имя каких-то Азров, говорил, что он, как и эти Азры, умрет от любви, твердил про бабушек и прабабушек, которые портят жизнь чистосердечным внучкам. Искренним, нежным, благоуханным. И опять по кругу про Азров, бабушек и внучек. Впрочем, Ртищев вскоре догадался, что друг его просто мертвецки влюблен, только не мог понять, в кого — в маленькую Надин или в скульптурную Потоцкую. Обе в последнее время гремели в свете, и Ртищев ухаживал за обеими.
Между тем у Вязьмитиновых в четверг вновь ожидался прием, и до Петровых ушей донеслось (хоть был он погружен в меланхолию, пуще прежней, сидел дома и — совсем плохой признак! — перебирал черновики старых своих гётевских переводов), что на бале должны присутствовать Крюгеры, дочь которых, ну, ту, что «слишком чернява», её тетушка по материнской линии хочет сосватать за какого-то вдовца-камергера. Все эти сведения были получены непосредственно из уст тетушки, которая успела побывать у «милой Катеньки» и пошептаться о своих планах. Та вновь пришла в ужас, но теперь уже по противоположному поводу, спешно призвала сына, сообщила ему новость, но не добилась никакого толку. Сын угрюмо молчал и был похож не на ее краснощекого жизнерадостного Петеньку, а на волчонка, которого только-только принесли из леса.
На бал Петр явился с решимостью выкинуть что-нибудь чрезвычайное — убить себя, убить соперника или одновременно и себя, и соперника. Но «соперник» оказался столь жалок — маленький (ниже Зизи), лысоватый, толстоватый, с веселой физиономией жизнелюба и острослова, — что свирепые планы Долгорукого рухнули. Входя в зал, он обжег Зизи пламенным взглядом, но не подходил к ней в течение всего вечера, наблюдая, как происходит «сватовство». Зизи с камергергом почти не разговаривала, не кокетничала, не танцевала и не проявляла к нему ни малейшего интереса.
В конце бала Петр, на этот раз не танцевавший и подпиравший вместе с несколькими мрачными оригиналами одну из колонн, подошел к Зизи, поцеловал руку с недопустимым приличиями жаром, хотя был очень на нее зол, — и предложил выйти прогуляться в оранжерею.
Они ходили между кустами алых и белых роз, стараясь не смотреть друг на друга, потому что за ними уже начали наблюдать, и говорили полушепотом — резкими, отрывистыми фразами.
— Зизи, вы твердо решили не выходить за меня?
Зизи промолчала.
— А за этого старикана? Вы ведь и за него не выйдете?
— Питер, я не буду вас обманывать. Я, возможно, выйду за него — он мне безразличен. Сбегу — и ладно, — не страшно. Зато отец получит свои деньги. Он ведь от меня не отстанет.
— Зизи, я вас…
— И я вас, Питер… Но это сильнее меня. Какое-то заклятие. Я не хочу приносить вам такое горе!
— А если я найду средство?
Она остановилась и взглянула прямо на него. В черных круглых глазах детское изумление.
— О, Питер, вы можете что-нибудь придумать?!
— Скажите, Зизи (Петр следовал за своими мыслями). Почему вы все равно веселая? Сияете? Поглядите на меня, — нет, лучше не глядите, я сам пугаюсь смот-реть — осунулся, побледнел. А вы, вы прямо расцвели, как эта роза.
Петр ткнул носком бального лакового башмака в куст с крупным бело-розовым цветком. Слуга тотчас подскочил, срезал ножницами розу и отдал Петру, а тот угрюмо сунул ее своей спутнице.
— Я счастлива, Питер. Я все равно счастлива. И все время представляю — вот мы с вами поженились, — а я навострилась сбежать, и вы мне грозите револьвером. Это так захватывает!
— Какое вы дитя еще, Зизи. Играя, губите…
Он не стал продолжать.
— Но вы же сказали, — есть средство?..
Петр смотрел на нее, как взрослый на ребенка, и думал — сколько же в ней намешано! Вот ведь решилась на брак без любви, но и страстно желает избавиться от этого заклятья, и радуется, по-детски радуется, что ее так сильно любят, так из-за нее мучаются. И все это так искренне, с таким светлым сияющим лицом, что он все равно не мог ею не восхищаться.
Он снова стал ее убеждать, что все обойдется. Ей совершенно нечего бояться и убегать от него не захочется. Верьте мне, Зизи, я все сделаю, чтобы вы захотели остаться…Оба пылали от этого разговора, в особенности же Петр, имеющий досадное свойство сильно краснеть. Он забылся. Он кричал. Он удерживал барышню за руку, не давая ей уйти. На них оглядывались. Наконец Зизи вырвала руку и убежала. Розу она выронила или бросила по дороге. Дрожа всем телом, Петр подобрал эту злосчастную розу, прикоснулся губами к нежным лепесткам, потом смял их пальцами и бросил под ноги. Потом судорожно поднял и зажал в руке. Отчаяние им овладевало…
В Санкт-Петербурге в это время составил себе имя в качестве непревзойденного целителя всяческих телесных и душевных недугов некто Амадеус Смит, личность несколько темная и, без сомнения, вызвавшая бы недоверие в высших кругах петербургской аристократии, если бы услугами этого врачевателя не пользовался время от времени сам государь. Поговаривали, что он приглашает Амадеуса Смита в особенно щекотливых случаях. Вот к этому-то лекарю по рекомендации Ивана Ртищева и поскакал Петр Долгорукий, внутренне готовый и к более дальнему путешествию.
Приемная Смита на Фонтанке, уставленная дорогими канделябрами и инкрустированной мебелью, — была чрезвычайно роскошна, что Петру сразу не понравилось. Она резко контрастировала с тем душевным состоянием, в котором находился Пётр, да, вероятно, и другие посетители. Она не ободряла, а подавляла. В приемной уже ожидало доктора несколько человек, в том числе дамы под густыми вуалями, но Петру Долгорукому ждать не пришлось. Сам Смит, с лоснящимся непроницаемым лицом, распахнул дверь своего кабинета и ввел его внутрь, расспрашивая о своих московских приятелях и пациентах (что, как правило, совпадало).
В кабинете, не менее роскошном, чем приемная, лекарь еще минуты три продолжал непринужденную светскую беседу, впрочем, говорил в основном он сам, Петр отвечал односложно. Наконец дошло до дела. Амадеус Смит вынул из внушительного черного футляра длинную трубку и приложил ее к белоснежной «байронической» рубашке своего визави.
— Я не болен.
Петр проговорил это менее спокойно, чем следовало бы.
— Кто же тогда болен? Я не лечу заочно!
Лекарь был явно раздосадован своей оплошностью, и на его лице под маской светской любезности Петр отчетливо прочел то же самое желание не ободрять, а подавлять, которое ощущалось во всей обстановке приемной и кабинета.
— Я пришел за советом.
— Слушаю, сударь.
— Невеста моего друга…
Петр остановился, соображая, не слишком ли все это прозрачно.
— Итак, невеста вашего друга…
Лекарь с готовностью подхватил его фразу.
— Она боится…Она после свадьбы боится…
— Итак, невеста боится после свадьбы… — осторожно помогал доктор.