Наверное, следовало упасть к ногам. Но это ему претило, казалось рисовкой. Он просто встал перед ней и быстро, задыхаясь, проговорил, что виноват, что кается, что просит о новом свидании. Ему казалось, что он мог бы не говорить ни слова, — она все равно бы все поняла, ведь у нее и в самом деле был дар читать мысли и распознавать людей.
Она взглянула на Казина неожиданно кротко. И сказала, что не держит на него зла. В ту ночь она приготовилась к худшему. К гибели. Как прыгнуть в пропасть. И себя ей было совсем не жаль. Но вышло иначе. Наверное, не следует этого говорить, но большего счастья у нее никогда не было. И даже когда она поняла, когда поняла… Словом, ужасно трудно расставаться со своими иллюзиями…
Казин вновь заговорил о свидании. Он сумеет оправдаться. Она все поймет, почувствует. Ведь сумела же она его простить… С ним тоже такого не бывало… То есть он не об обмане, он о другом…
Он совершенно запутался, точно ум его оставил, как Жемчугова.
Графиня была непреклонна — никаких новых свиданий. Все может обернуться обыкновенной пошлостью. Она решила выйти замуж за старого своего друга. Одиночество несносно. Она и Казину советует поскорее жениться. Ей говорили, что он, он… Словом, лучше ему жениться и не губить свой прекрасный талант. Ах, она печется о его таланте? И хочет оградиться от Казина двойным забором своего и его брака? Как это умно! Как тонко! Как аристократично!
Комнатка была на редкость светлой, радостной. И графиня выглядела в ней взволнованной девушкой, институткой. Казин подхватил ее на руки и стал носить от оконца к двери, вглядываясь в ее лицо, поначалу вспыхнувшее от ужаса, но постепенно прояснившееся.
— Мы встретимся там…
Он с трудом разобрал ее шепот.
— Где — там? Скажите — где?
— Там, где встречаются все любившие.
Всю последующую жизнь он вспоминал эту светлую солнечную комнатку с нарядными, голубыми обоями, зеленую лужайку за аркой окна, лай резвящихся молодых борзых и графиню, блаженно затихшую у него на руках. Ему хотелось, чтобы в тот миг жизнь его прервалась. Да она, собственно говоря, и прервалась. Графиня открыла глаза, ахнула, проворно соскочила на пол и исчезла за дверью…
Весть о ее замужестве настигла Казина в Италии. Он запил сильнее. Ее портрет он всюду возил с собой.
Следы портрета графини Ольстен впоследствии затерялись, как затерялось и множество других полотен этого даровитого, но безалаберного художника. В новейшей российской истории искусства его имя упоминается через запятую с именами других выпускников Петербургской Академии, которые «старались, порой, не безуспешно преодолевать академические штампы», но «задохнулись в гнилой атмосфере испарений позднего классицизма и исчерпанного романтизма».
Андрей Яковлевич Тюнин, навестивший Казина в Италии в последний год его жизни, приобрел несколько его полотен, которые потом оказались в запасниках Русского музея. Это были в основном жанровые сценки.
В архивах Петербургской Академии художеств хранятся дневниковые записи Тюнина, посвященные этой поездке и встрече с Казиным. Тот жил на какой-то полуразрушенной вилле близ Ареццо. Оброс бородой, был необычайно худ и напоминал бродягу. Тюнину он очень обрадовался и сразу же спросил о графине Ольстен, пробормотав, что никак не может закончить ее портрета. Тюнин еще раз подтвердил свои прежние известия, — она здорова и благополучна, замужем и, возможно, этой зимой приедет с мужем в Италию. Тут Тюнин увидел прикрепленные к стенке мастерской многочисленные карандашные рисунки какой-то женщины, слегка напоминающей Екатерину Ольстен, а, может быть, это Тюнину показалось. Рисунки были необычайно живыми, бурными, полными страсти и энергии. Женщина представала то скромной монашкой в темном балахоне, то вакханкой с распущенными волосами и открытой грудью, то совсем юной девушкой, то суровой и зрелой матроной. Рисунки Тюнину настолько понравились, что он вознамерился их купить. Но художник ни за что не хотел их продавать, говоря, что это и не рисунки вовсе, а письма, правда, не отправляемые. Настоящих писем он, к сожалению, писать не умеет. Впоследствии и эти рисунки исчезли с искусствоведческого горизонта.
В конце ХХ столетия один из портретов кисти Ростислава Казина появился на стене частной питерской фирмы по продаже имущества. На аукционе, где он был приобретен, он значился как «Портрет неизвестной в лиловом». Но, странноедело, — люди, вообще мало чувствительные к искусству, все же поняли неуместность этого портрета — женщины с круглым, чуть наивным, сияющим лицом, бросающей на зрителя доверчивый взгляд, — и всей обстановки фирмы, ее посетителей, беспрерывных звонков, деловых разговоров. Портрет был весь любовь, а тут шла речь о вещах, от любви бесконечно далеких. Портрет сняли. Специалистам известно, что он всплыл на знаменитом лондонском аукционе и был за бешеные деньги, явно превышающие скромный уровень малоизвестного петербургского живописца, закончившего свои дни в Италии, приобретен анонимным коллекционером. С тех пор портрета никто не видел.
Женская натура
Григорий Андреевич Травкин, приехав с женой и дочерью в небольшую свою деревеньку, решил не тратить прекрасного летнего времени даром, а позаниматься живописью. Дома, в Петербурге, не хватало на нее сил — приходилось служить в скучнейшем Департаменте казенного имущества. Но в душе Григорий Андреевич оставался художником, хотя систематического образования по этой части не получил. В юности он много копировал, бегал на уроки к Ивану Макарычу, самоучке-иконописцу, который для денег писал портреты местных питерских купцов, а в особенности купцовых жен и дочек. Макарыч Григория «одобрял», пожалуй, в этом и состоял смысл учения. Даже самые ранние живописные безделки Травкина были не похожи на Макарычевы портреты. Но Макарычу это и нравилось.
Потом Григорий Андреевич посещал приватным образом занятия в Академии художеств. Испрашивал у президента Академии Оленина специального на то разрешения. Чаще всего ходил в натурный класс, где ставились для писания всевозможные античные гипсы, а порой и мужская обнаженная натура. Однажды преподаватель — седой, бородатый, грозного вида академик, подойдя к Травкину, постоял минуты две возле его этюда с натурщика и проговорил отрывисто, как пролаял: «Верно схвачено движение. Браво».
После этого Григория Андреевича зауважали. Учащиеся Академии все и на вид, и по существу были гораздо его младше. Но был он такой робкий, так тушевался перед теми, кто учился на «законных основаниях», а не как он — с оглядкой и урывками, — что никто его не замечал и не принимал всерьез.
А тут его похвалил гроза всех учившихся в Академии живописцев — сам Квасин! Григорий Андреевич обрадовался и на радостях написал маслом небольшую кар-тинку — девочка завязывает башмак, а из-за приоткрытых дверей за ней наблюдает не то улан, не то гусар. Картину он писал, радуясь всем сердцем, что он не в Департаменте, что девочка похожа на дочку Машу, а улану или гусару (мундир был написан неотчетливо), должно быть, жизнь улыбается. Картинку он с трепетом принес в Академию и показал Квасину. Тот насупил седые брови, побагровел и сказал, что, пожалуй, представит Травкина с этой картиной на ближайшей Академической выставке. Правда, чересчур Травкин прыток — движение движением, но нельзя забывать и о классической законченности. У Травкина же почти сумбур. А вот цвет — восхитителен. Глаз цепкий. Пусть ходит на занятия и пишет еще.
О, Травкин не ходил — летел на занятия в Академию, как школьник на каток. А было ему уже далеко за тридцать, почитай сорок. В канцелярии его давно называли Григорием Андреевичем и ходил он в «стариках». Хорошо, что жена попалась не слишком сварливая, как и он, из бедной дворянской семьи с малюсеньким именьем в приданое. Она видела, что занятия живописью приносят ее Грише большую радость и не мешала его вечерним походам в Академию, а порой и тому, что вместо супружеской спальни, ночевал он в небольшом сарае, в котором оборудовал себе мастерскую. Света там было маловато, да и воздуха, простора. Городская удушливая жара или сырость, в сарае еще более непереносимые, чем в комнатах. Потому-то Григорий Андреевич так радовался приезду в деревню, где под мастерскую он выбрал деревянный флигелек со светлой трехоконной комнатой.
Успех с «Девочкой, завязывающей башмак», получившей академическую премию, его окрылил. Передавали, что сам государь, Николай Палыч, остановившись перед картиной, осведомлялся, с кого написана девочка, не с танцорки ли кардебалета. Присутствовавший при сем Квасин без запинки сказал, что именно с танцорки. Государь кивнул головой удовлетворенно и пошел дальше.
Эпизод с государем передавался по Академии как анекдот, обрастая подробностями. У Григория Андреевича стали спрашивать, правда ли, что он изобразил Меньшову, несколько убавив ей лета. Он путался, смущался, но в конце концов решительно отказывался и говорил, что писал по воображению…
Григорий Андреевич бродил по еще не скошенному лугу родной своей Севастьяновки и думал, что бы теперь ему написать.
Перед отъездом в деревню в Академии он посмотрел несколько этюдов и картин приехавшего из Европы знаменитого Робера Арни, обрусевшего француза, академика живописи. Он преподавал в классе исторической живописи, который Травкин боязливо обходил. Арни встряхивал курчавой рыжеватой шевелюрой и легко, словно танцуя, прохаживался по навощенным полам дворцовой анфилады в своей бархатной синей жилетке и с белым нарядным бантом, ловко раскланиваясь со знакомыми. Воплощенный артист, само изящество. А какой ум, какой полет! Травкин был ему как-то представлен. Квасин отрекомендовал Григория Андреевича как ученика с хорошим дарованием, и Арни благожелательно и чуть отрешенно ему кивнул. Но тут, на своей выставке, он Травкина не узнал, скользнул равнодушным взглядом. А Григорий Андреевич так надеялся, что Арни хоть что-нибудь да скажет ему о его «Девочке». Даже интерес государя значил для него меньше, чем одно словечко Арни. Оно всю жизнь могло перевернуть. Глядишь, Григорий Андреевич и бросил бы свой ненавистный Департамент!