ФЭКС - это Фабрика эксцентрического актера. В переводе на общепонятный язык что-то вроде расширенного воспроизводства людей, умеющих то же, что их товарищи.
Участники любой дружной компании стремятся походить друг на друга. А вот в кинокомпании это еще и такое требование: если уж ты назвался фэксовцем, то просто обязан фехтовать, быть гимнастом и акробатом.
«Наши молодые режиссеры, - писала Лютик, - были очень смелы и убеждены в своих начинаниях, очень требовательны к ученикам и имели много врагов среди кинематографистов. Действительно, они вели себя довольно вызывающе. Посетители наших вечеринок могли читать такие лозунги: «Спасение искусства в штанах эксцентрика». Потом слова гимна ФЭКСа звучали так: «Мы все искусство кроем матом. Мы всем экранам шлем ультиматум»».
Другой судьбы, не под руководством Козинцева и Трауберга, для студийцев быть не могло. И грустить им позволялось только на общие с товарищами темы. Правда, после поступления в студию времени на постороннее не оставалось.
Словом, в Лютике много чего соединялось.
Она была «чертовски компанейской девушкой», лучшей ученицей по «боксу» и «американским танцам».
А могла промчаться мимо - этакий ангел, летящий на велосипеде, носитель данного ей свыше «ощущения личной значимости».
И в стихах ее преобладали крайности: то какие-то превосходные степени, а то, напротив, тишина.
Вот, например, она рассказывает о своей тревоге:
Как твердо знаю я, что не во мне
Очарование и встреч, и расставаний,
Угадываю с ужасом заранее,
Кто имя это проклянет в огне…
Все тяжелей запутываюсь в жизни,
Все старше бедная, усталая душа,
Когда смеюсь, отчаяньем дыша,
Бросаемой безвольно укоризне.
И только молодость, лишенная любви,
Трепещет в непростительной надежде,
Что смерть близка, но подойдет не прежде,
Чем скажешь милому, прощаясь: позови!
А это, напротив, стихотворение умиротворенное, написанное в редкую минуту согласия с собой:
Ущипнул мороз исподтишка
Мне совсем не больно, не обидно,
Только жалко, что уже не видно
Розовато-медного кружка.
Звонкие, задорные слова…
Справа тоненькая белая подковка…
Ты мне поднял воротник неловко,
Оглянулся… и поцеловал.
Кстати, ни этих и никаких других своих стихов Лютик Осипу Эмильевичу не показывала. Слишком сложны и не выяснены были их отношения, чтобы быть настолько откровенной.
Впрочем, случались у поэта и его подруги часы тихих бесед.
Как далеко заходили их разговоры?
Всего сказать невозможно, но крайнюю точку обозначим.
Существует такая косвенная улика.
В возрасте трех-четырех лет Лютик сфотографировалась в царскосельском ателье Гана.
На девочке белая шляпа с широкими полями. В таком наряде легко представлять себя принцессой на горошине, капризничать, требовать чего-то невозможного.
Лютик предпочитала невозможное не требовать, а воображать. Благо в кабинете отчима есть огромная тахта. Вот где простор для фантазии: «…иногда тахта изображала корабль в открытом море, иногда - дом и сад для моих медведей (в куклы я никогда не играла)».
На фото она мило улыбается и нежно прижимает к себе игрушечного медвежонка.
Получается, что Осип Эмильевич все знал. и о фотографии, и о тахте, и о ее играх. Даже об игрушке, чуть ли не главном друге царскосельских лет, она ему рассказала.
Так медвежонок стал частью триединой формулы, которую вывел Мандельштам.
В стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» он увидел ее человеком, не ушедшим от прошлого, но сохранившим его в себе.
Вот откуда эти «Дичок, медвежонок, Миньона» - девочка, девушка и женщина в одном лице.
Поэт безусловно чувствовал в ней нераскрывшуюся до конца способность к покою.
Сначала он сказал о «сухих валенках», а через десятилетие о «Шуберте в шубе», то есть о тишине, выраженной с помощью музыки.
И еще в этом стихотворении он называл Шуберта талисманом, а значит - спасением и надеждой.
Мы уже сказали о ребенке с любимой игрушкой, а теперь поговорим о другой крайности.
С точки зрения Осипа Эмильевича, даже после смерти Лютик существовала как беззаконная комета. Возможно, ему представлялась та дама, что летала по небу с помелом.
И твердые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели
Сказать, что они отлежались в своей
холодной стокгольмской постели.
Ко всему прочему, она казалась ему воплощением огня.
Даже обсуждавшаяся ими обоими женитьба связывалась для него с огнем.
Помните «подсвечник, богато оплывший стеарином» и «белую корку, нежную, как подвенечная фата»?
Вскоре он скажет и о пожаре.
Уже выгоняет выжлятник-пожар
Линеек раскидистых стайку…
Вот почему в тридцать пятом году Мандельштам написал не одно, а три стихотворения.
Сперва - два, а потом - еще четыре строчки, названных комментаторами дополнением.
Никакое это не дополнение, а - эпилог!
Если первые два - теза и антитеза, то последнее, конечно, синтез.
Здесь говорится о том, что помимо двух Лютиковых ипостасей - тишины и скандала - существуют еще и ночи.
Римских ночей полновесные слитки,
Юношу Гете манившее лоно…
Почему «ночи» оказались в одном ряду с «лоном»? Не имеют ли они отношения к чужим перинам, от которых Мандельштам бежал по Таврическому саду?
Как обычно, самое важное Осип Эмильевич прячет. и сейчас он проговаривался от чужого имени. Это уж мы догадались: если Лютик - Миньона, как и героиня Вильгельма Мейстера, то Гете - он сам.
Пусть я в ответе, но не в убытке:
Есть многодонная жизнь вне закона.
Лютика все больше упрекали в пренебрежении приличиями: зачем пьет водку наравне с мужчинами? для чего ходит по дому в прозрачных одеждах? - а Мандельштам написал о законе.
В двух его последних строчках соединились отрицание и утверждение: «ответ» и «не в убытке», «есть» и «вне».
Это такая антиномия, неустранимое противоречие: то, что верно для Лютика, - не подходит для всех остальных.
Достоевский не даст разлечься на диване с книжкой, спокойно перелистать страницы, но обязательно подсунет какое-нибудь «вдруг».
Вот и у Лютика - будто она героиня прозы Достоевского, а не стихов Мандельштама - все начиналось с «вдруг».
В ее записках «вдруг» именуется «между тем».
Значит, событие подкрадывается незаметно, опережая другое, считавшееся до поры до времени самым важным.
Вот, например, такое «между тем».
«Между тем, - пишет она, - мое пребывание в ФЭКСе стало просто невыносимо - приходилось видеть там каждый день человека, который мне нравился и который относился ко мне с презрительным равнодушием. Мне было очень больно признать себя побежденной каким-то провинциалом из Николаева… Я делала тысячи глупостей все для того, чтобы вырвать из головы эту навязчивую идею, этот бред, ставший просто угрожающим…»
А это поворот еще более экстравагантный. Тысячи глупостей, совершенных ради приятеля, не идут в сравнение с тем, что в двадцать третьем году она стала актрисой небольшого театрика:
«… Я недолго размышляла, - пишет она, - собрала маленький чемоданчик и уехала, ни с кем не попрощавшись, с А.Ф. я ссорилась накануне, он был уверен, что я у матери, а мать моя, которая очень редко у нас бывала, считала, что я дома, и не беспокоилась».
Актрисами так не становятся так, обидевшись на домашних, переезжают на несколько дней к подруге. Вместе с тем, исчезнув по-английски, она ехала на Дальний Восток.
Надо сказать, что ради этих гастролей все было и задумано. Очень уж хотелось ей увидеть возлюбленного, волею обстоятельств оказавшегося в Хабаровске.
«Компания наша, - пишет Лютик дальше, - состояла из молодежи, такой же легкомысленной, как и я… Мы были одними из первых, кто осмелился пуститься в этот дальний путь после ухода белых. Наше путешествие до Читы продолжалось десять дней. Там, усталые от дороги, немытые, голодные, мы дали три спектакля в один вечер. Как это было в действительности один Бог знает… У меня было два номера: танец Пьеро из Арлекинады и вальс Саца… На прощание нам закатили роскошный ужин; было весело, если бы не мрачная мысль о том, как мы доберемся обратно. В самый разгар тостов и когда все были очень жизнерадостно настроены, я сняла с себя кружевные штанишки, вылезла на стол и, размахивая ими, как флагом, объявила, что открываю аукцион…»
Так что вдруг следовали чередой. Оказывается, существует отвага куда более отчаянная, нежели решимость стать актрисой и уехать на Дальний Восток.
Даже нэпманы поеживались от такой невозмутимости, но остановить ее было уже нельзя.
Лютик морщилась, видя, что участники аукциона колеблются. Хлопала в ладоши, когда голос из зала называл новую сумму.
Не зря Мандельштаму мерещилась женщина с помелом. Посетители ресторана были почти уверены, что помело и ступу Лютик оставила в гардеробе.
«Эта игра всем очень понравилась, - писала она с тайной гордостью, - моей выдумке пытались подражать, но неудачно, за свои штанишки я выручила столько, что смогла купить себе пыжиковую шубу».
Нет ничего удивительного в том, что ее успех не удалось повторить.
Никого не бросило в жар, кошельки раскрылись несколько раз и выплюнули сущую мелочь.
Как видно, дело не в роли, а в исполнительнице.
Главное то, как Лютик смотрела на нэпманов. Ее взгляд прожигал эту публику насквозь.