— Я хочу вас предупредить, она больна… — Голос у старухи был тихий и хриплый.
— Я знаю, — откликнулся он.
У нее вдруг отвисла нижняя губа, она опять отвернулась и пошла в глубь дома, и каждый раз, когда она оборачивалась, он видел, что нижняя губа у нее по-прежнему висит, придавая лицу отвратительно циничное выражение.
Они вошли в довольно просторную прихожую, и Ганс, благодаря голубоватому окошку верхнего света, заглянул в черную, выгоревшую дотла пустоту за внешней оболочкой дома. Здесь, на первом этаже, повсюду стояла запыленная мебель, одежда громоздилась холмиками на ящиках, чемоданах и столах, а в одном углу стоял открытый рояль, похожий на чудище с множеством искусственных зубов. Старуха положила совок на стол, еще раз поглядела на Ганса, потом прильнула ухом к замочной скважине какой-то двери и лишь после этого громко крикнула:
— Фрау Комперц!
Немедленно откликнулся весьма холодный голос:
— Да?
— Тут вас спрашивает какой-то мужчина.
— Минуточку.
Старуха опять взглянула на Ганса.
— Она все время лежит, — прошептала она.
И тут голос из-за двери крикнул:
— Можно войти!
Старуха открыла ему дверь, и он вошел.
Комната была большая, с высоким потолком и имела вполне опрятный вид. Паркетный пол был даже отциклеван, желтые гладкие дощечки весело блестели. Над большой черной кроватью в углу Ганс увидел статую Девы Марии на деревянном постаменте с маленькой красной лампадой впереди. Кроме кровати в комнате стояли только стул и ночной столик, и Ганс заметил, что трещины на потолке были обиты полосами толстой белой бумаги. На стенах висели темные живописные полотна, и Ганс сразу подумал, что они, должно быть, подлинные и очень ценные. Он остановился на пороге, все это показалось ему слишком парадным, слишком покойным и красивым…
Чистый голос тихонько произнес:
— Проходите, пожалуйста, и присядьте.
На лежавшей в кровати женщине была темная, доверху застегнутая кофта, а лицо представлялось ему все более бледным по мере того, как он приближался к ней. Волосы у женщины были очень светлые, почти бесцветные, они казались неприбранными, очень редкими и напомнили ему парички бледных кукол. Он медленно подошел к ней поближе. Она повторила:
— Да присядьте же, наконец.
На мраморной столешнице ночного столика стояло маленькое черное распятие в грубой деревянной оправе.
Ганс сел. Не в силах вымолвить ни слова, он вдруг лихорадочно расстегнул плащ и указал пальцем на китель, который был на нем, на фельдфебельские петлицы, на ордена на груди и ромбики на погонах. Все это было новехоньким, петлицы еще блестели, и пуговицы сверкали, на них не виднелось ни единой царапинки.
Она только кивнула, ее лицо оставалось спокойным и матово поблескивало в ореоле светлых волос.
— Ладно-ладно, — сказала она. — Ведь я знала… Но как… Скажите мне, как…
Он встал, скинул плащ, потом снял китель, вынул записку из кармана и протянул ее женщине вместе с кителем. Но и теперь выражение ее лица не изменилось. Он отвернулся и стал смотреть на большое, завешенное шалями окно. Солнце все-таки пробилось сквозь них, усеяв подоконник солнечными зайчиками, ткань окрасилась красным цветом и будто впитала его в себя, словно цвет был жидкостью, которая, постепенно сгущаясь, проникла в каждую ниточку ткани. Тут Ганс убедился, что картины на стенах и впрямь были необычайно ценные: казалось, они были написаны светом — спокойные лица патрициев прямо-таки светились над бархатными воротниками их одеяний.
Ганс медленно повернулся к женщине и очень удивился: тщательно прощупав швы на полах кителя, она улыбнулась, взяла ножик из ящика ночного столика и принялась отпарывать подкладку.
Руки ее были так же спокойны, как и лицо, она распорола несколько стежков, после чего уверенным движением оторвала всю подпушку, осторожно погрузила левую руку в темную пустоту, вытащила на свет Божий сложенный вчетверо лист бумаги и тихо произнесла:
— Читайте…
Он развернул лист и прочел:
— «Оберурзель, 6 мая 1945 года. Я, нижеподписавшийся фельдфебель Вилли Комперц, завещаю все принадлежащее мне движимое и недвижимое имущество моей жене Элизабет Комперц, урожд. Кройц».
Ниже было написано очень четко: «Вилли Комперц, фельдфебель». Потом какая-то неразборчивая подпись, круглая печать с номером полевой почты и ясно читаемое слово «подполковник»…
Он молча вернул женщине бумагу.
— В чем дело? — забеспокоилась она. — Вы на что-то обиделись?
Он ничего не ответил и вновь отвернулся к окну. Пылающая жидкость разгорелась пуще прежнего, казалось, она стала еще гуще, еще ярче и еще прекраснее…
— Так в чем же дело? — опять спросила женщина. Выглядела она очень спокойной и серьезной, поэтому он бросил ей прямо в лицо:
— Он украл у меня мою смерть, ваш муж украл у меня мою смерть. Сдается, я знаю, в чем тут дело. Такую быструю и опрятную смерть он не позволил мне сохранить за собой, он избрал ее для себя, а значит, был вынужден ее украсть. К тому же смерть эта была еще и геройская, настоящая геройская смерть на поле боя. А мне такая смерть не к лицу, я знаю. Я должен был жить, я даже хотел жить. А он хотел подарить мне жизнь. И теперь я понимаю, что жизнь можно кому-то подарить, украв его смерть.
Она откинулась на подушки и прислонилась головой к спинке кровати, на темном фоне которой ее лицо выглядело еще бледнее.
Ганс продолжал:
— Меня собирались расстрелять за дезертирство. Им удалось меня схватить. Американцы были уже совсем близко. А ваш муж служил писарем в военно-полевом суде, так? — Она кивнула. — Им надо было покончить со мной как можно быстрее, потому что американцы были рядом, уже слышны были звуки ближнего боя… Ваш муж вечером вошел в тот сарай, где я ожидал расстрела. Он принес с собой карманный фонарик, осветил сваленное там сено, нащупал лучом мое лицо и сказал: «Вставай». Я встал. Лица его я не видел, оно оставалось во мраке. Он спросил: «Ты ведь не хочешь умереть?» — «Не хочу», — ответил я. «Вот и вали отсюда», — заявил он. «Ладно», — сказал я и хотел пройти мимо него. «Минуточку, — остановил он меня. — Надень мой мундир». Лица его я все еще не видел. Он положил фонарик на сено, его луч упал на пыльный потолок сарая, и в отраженном свете я увидел наконец его лицо: оно было безучастным. Итак, он снял с себя мундир, взял мой и сказал: «А теперь иди». И я ушел. Спрятался в соседнем дворе, потом услышал, что звуки боя раздались совсем рядом, увидел, как мои палачи начали поспешно грузиться в машины, и один голос, голос судьи, все выкрикивал: «Комперц, где Комперц?» Кричал он тщетно, и уже перед самым отъездом они вытащили его из сарая и расстреляли. Залп был едва слышен. Потому что минометы били уже по самой деревне и снаряды танковых пушек разрывались над крышами… — Ганс ненадолго замолк. — Я пробыл в деревне лишь несколько минут, кроме меня, никого не было, только куча навоза и мертвое тело, лежавшее перед сараем в тридцати шагах от меня. Уже смеркалось. Он заключил выгодную сделку… — Ганс опять умолк, взглянул на бравые бледные лица над бархатными воротниками и тихо добавил, вставая: — В его семействе много веков заключали только выгодные сделки, я знаю…
Он не договорил.
— Бог мой, — едва слышно вымолвила женщина, и Гансу впервые показалось, что она вовсе не безучастна. — Бог мой, но ведь он же вас спросил, хотите ли вы жить…
— Вот-вот, — оборвал он ее, — я знаю, он меня спросил. Такие всегда спрашивают, они никогда не бывают не правы…
Она спокойно возразила:
— Теперь ничего не изменишь, вам придется жить, и когда-нибудь вы будете радоваться жизни, Бог вам поможет. Благодарю вас за мундир. Вы быстро нашли записку с адресом?
— Я нашел ее, когда искал в карманах сигареты.
Она улыбнулась.
— И что же, нашли?
— Нашел, — ответил Ганс. — Две штуки…
И вдруг полез в карман плаща, щелкнул крышкой портсигара, вынул две сигареты и швырнул их на ее постель.
— Получите, — холодно сказал он. Женщина испуганно уставилась на него. — А то вы еще скажете, что хорошо заплатили мне за то, что я выполнил поручение, стоившее мне смерти.
Ганс повернулся к двери и направился к выходу. Он успел услышать, как она крикнула ему вслед, и в голосе ее звучали слезы:
— Но вам может пригодиться этот мундир… Как вас зовут, скажите, ради Бога, — как же вас зовут…
В дверях он остановился и еще раз взглянул на женщину: она в самом деле плакала.
— Ради Бога, дайте мне возможность что-нибудь для вас сделать. Как вас зовут?
— Не знаю, — спокойно ответил он. — Я в самом деле не знаю, как меня теперь зовут. До последнего времени моя фамилия была Хунгрец, а как теперь — не знаю, записка с новой фамилией где-то в кармане. До свидания.
Он ушел, не обернувшись…
В вестибюле ему опять встретилась та же старуха. Теперь она несла в подоле фартука картофельные очистки.
— Его уже нет в живых? — спросила она, понизив голос до шепота.
Ганс кивнул.
— Так я и думала, — спокойно заметила она. — Он погиб под самый конец?
— Его расстреляли…
— О Боже! — воскликнула она. — Когда его отец узнает… А кто расстрелял — немцы?
— Немцы…
— Сами немцы и расстреляли, Господи помилуй… — Она пошла через вестибюль и по длинному темному коридору, все время покачивая головой. — Боже мой, — опять заговорила она, когда они вышли на улицу. — Почему же немцы-то его расстреляли, может, сболтнул чего-нибудь про победу и все такое?
— Да нет, произошла ошибка, его расстреляли по ошибке.
Старуха молча направилась к ближайшей куче обломков и высыпала на нее картофельные очистки, а когда Ганс на ходу обернулся, она все еще стояла и смотрела ему вслед.
IV
Позже он вспомнил, что теперь его зовут Келлер, Эрих Келлер. Мотаясь по городу, он старался запомнить это имя, подолгу и настойчиво бормотал его себе под нос: Эрих Келлер… И в то же время его не отпускала мысль, как бы ему раздобыть две тысячи марок, чтобы окончательно расплатиться за это имя и жить с ним до тех пор, пока не сможет вернуть свое собственное. На самом деле его звали Шницлер, Ганс Шницлер, та почтовая открытка была адресована Гансу Шницлеру. Но перед тем, как его приговорили к расстрелу, он носил имя Хунгрец, и расстрелять собирались унтер-офицера Хунгреца. А незадолго до этого он несколько месяцев назывался Вильке, Герман Вильке, обер-ефрейтор. Примерно три четверти года он таскал с собой крошечную мастерскую по производству документов, удостоверяющих личность: печать и пачку бланков на