рклый дым французских сигарет обволакивает затхлым туманом этот Город Света, Лютецию[5], лишая его всякого обаяния и превращая в унылое, нездоровое место. Нет, он лучше отправится в Тироль. Брэдиш собрался было расспросить девушку о Тироле, как вдруг вспомнил, что в Австрии государственная монополия на табак и что единственное доступное курево в этой стране — пресные овальные сигареты в вычурной упаковке, отдающие к тому же парфюмерией. Ну что ж, в конце концов, оттуда можно податься в Италию. Он пересечет Бреннеровский перевал и спустится в Венецию! Но он вспомнил итальянские сигареты, все эти «Эспортационе» и «Джиубеки» — вспомнил, как грубые, крупные волокна табака пристают к языку и как дым от этих сигарет, подобно зимнему пронзительному ветру, вызывает у него всякий раз озноб и мысль о смерти. Нет, нет он поедет в Грецию, заодно и на острова наведается… ах, но вкус египетского табака! Ведь в Греции другого не достать! Россия. Турция. Индия. Япония. Глядя на карту, висевшую за спиною девушки, он увидел, что все страны мира представляют собой всего лишь цепь табачных лавок. Спасения не было.
— Я, пожалуй, никуда не поеду, — сказал он девушке. Та сверкнула улыбкой, откусила ее и проводила его взглядом до дверей.
Внутренняя дисциплина — вот что озаряет жизнь человека и все дела его! Это она придает им положительность и законченность, препятствуя вторжению хаоса. Так, во всяком случае, представлялось Брэдишу. Наступила пора и ему прибегнуть к этой внутренней дисциплине. Он потушил свою последнюю папиросу и пошел вдоль Парк-авеню ловкой, тугой, чуть пританцовывающей походкой старого атлета, который выписывает себе костюмы и обувь из Англии. В результате принятого им решения к вечеру у него появились все симптомы кессонной болезни, этого профессионального недуга водолазов, попадающих со дна морского в разряженную атмосферу земли: кровообращение было нарушено, все жилки ныли, губы распухли, а в правой ноге ощущалось неприятное покалывание. Рот, казалось, не в состоянии был вместить все чудовищное многообразие ощущений, которое его буквально распирало. Могучие миазмы ударяли в мозг, вызывая головокружение. Но поскольку он подвергнул себя этому курсу самодисциплины по собственной воле, он решил исследовать все возникающие симптомы с прилежанием путешественника, осматривающего достопримечательности, и отмечать появление каждого нового симптома подобно тому, как отмечаешь смену рельефа почвы и характера растительности, глядя в окно вагона, который несет тебя через просторы неизведанных земель.
С приближением ночи страна, по которой он ехал, становилась все каменистей и бесплодней. Казалось, он едет по узкоколейной дороге вдоль горного ущелья. Кругом — одни колючки да степная трава. Там, за перевалом, говорил он себе, его ожидают тучные луга, деревья и ручьи. Однако, когда он достиг вершины перевала и заглянул на другую сторону, он увидел всего лишь испещренные высохшими руслами ручьев солончаковые степи. Он знал, что стоит закурить, и табак оживит пустыню, превратит ее в цветущий луг и наполнит ручьи журчащими водами. Напомнив себе, однако, что маршрут путешествия намечен им самим и что предпринято оно, собственно, было как бегство из мира, который сделался ему невыносим, он решил заниматься по-прежнему спокойным исследованием засушливого края, в который его занесло. А наливая себе вечером коктейль, он даже улыбнулся — да, да, представьте себе, улыбнулся! — заметив, что в его пепельницах нет ничего, кроме тонкого слоя пыли да листочка, который он занес в дом на подошве башмака.
Он меняется, становится другим человеком, и, по-видимому, как большинству из нас, именно этого ему и хотелось. За какие-нибудь несколько часов он сделался мудрее, зрелее, шире. Бремя прожитых лет мягкой мантией опустилось ему на плечи. Он чувствовал, что начинает постигать поэзию неизбежных перемен, что вступает в напряженное борение с собой, составляющее существо духовной жизни человека. Сейчас он бросает курить, а там, глядишь, и пить бросит. И как знать, быть может, он со временем научится обуздывать свои любовные стремления? Ведь именно эта его необузданность и привела к разводу, к отчуждению его возлюбленных детей. Ах, если бы они увидели его сейчас, с его чистыми пепельницами, разбросанными по комнате! Быть может, они захотели бы, чтобы он к ним вернулся. Можно было бы взять яхту напрокат и проехаться вместе с ними вдоль берегов штата Мэн. Когда он в тот же вечер пошел проведать любовницу, табачный перегар, которым она на него дохнула, показался ему таким отвратительным, порочным и нечистым, что он даже не потрудился снять костюм и, покинув ее в необычно ранний час, отправился домой — спать в окружении своих пустующих пепельниц.
До сих пор Брэдиш не имел причины испытывать самодовольство, если не считать самодовольства грешника, закостеневшего в своих грехах. Весь огонь его негодования бывал направлен на тех, кто пьет креветочный сок и культивирует умеренность во всем. Теперь же, шагая на службу, он вдруг почувствовал, что его резко передвинули и он очутился в лагере праведников. Вопреки своей воле он неожиданно сделался поборником воздержанности, и тут же обнаружилось, что неотъемлемой частью этого состояния было желание судить ближнего — потребность столь ему несвойственная, столь удивительная, столь непохожая на его обычное отношение к жизни, что он даже ощущал некоторый душевный подъем. С подчеркнутым неодобрением смотрел он на прохожего, закуривающего сигарету на ходу. Какое поразительное безволие! Ведь он разрушает свое здоровье, сокращает срок своей жизни и предает своих близких, которым в результате этой преступной его слабости грозят голод и холод. Больше того, прохожий этот одет скверно, туфли его не чищены — как же он смеет, не имея средств для того, чтобы прилично одеться, как смеет он предаваться столь дорогостоящему пороку, как курение? Быть может, следует выхватить у него из рук сигарету? Или хорошенько его отчитать? Попытаться его разубедить? Нет, конечно, Брэдишу было еще рано вступать на путь проповедника, а впрочем, он явственно ощутил в себе дидактический зуд такого с ним еще никогда не случалось! Дивясь своей свежеиспеченной добродетели, он повернул на Пятую авеню и уже не глазел, как обычно, ни на небо, ни на хорошеньких женщин, а вместо этого строго оглядывал своих сограждан, словно офицер полиции нравов, которому поручено выловить нарушителей. А сколько их было! Вот на углу Сорок четвертой улицы старуха с растрепанными волосами и алой полоской губной помады поперек бледного, бескровного лица прикуривает сигарету от только что выкуренной. Мужчины в парадных, девушки на ступенях Государственной библиотеки, юноши в парке все они словно сговорились себя уничтожить.
Между тем голова у него продолжала кружиться, как накануне, он не мог сосредоточиться на делах, и с глазами явно творилось что-то неладное: было такое ощущение, словно их запорошило пылью. В этот день ему довелось присутствовать на деловом завтраке с коктейлями. Кто-то предложил ему сигарету, и он сказал: «Спасибо, сейчас не хочется». Он слегка покраснел от сознания собственной выдержки, но с достоинством умолчал о единоборстве, в которое вступил с самим собой. Он чувствовал, что заслужил награду за эти сутки героического воздержания, и то и дело подставлял официанту свой бокал. В результате он выпил больше, чем следовало, и, когда вернулся к себе на работу, почувствовал, что его шатает. Хмель, в комбинации с нарушенным кровообращением, распухшим ртом, слезящимися глазами, жжением в правой ноге и зловонным дурманом, который, казалось, растекался по всем извилинам его мозга, не давал работать, и Брэдиш, сам не зная как, пробарахтался весь остаток дня. Он не имел обыкновения ходить на вечеринки, но на этот раз пошел в одно место, куда его звали, в надежде хоть немного отвлечься. Он был явно не в своей тарелке. В довершение всего он потерял чувство равновесия, и переход через улицу сделался для него рискованным и трудным предприятием, словно переход через горное ущелье по тонкой жердочке.
Народу было много. Брэдиш все время наведывался к стойке. Ему казалось, что джин даст ему утоление. Собственно, он не мог бы сказать, какого именно утоления он ищет — то, что он испытывал, не походило ни на голод, ни на жажду, ни на любовную тоску. Просто упорно и угрюмо кровь стучала в жилах, и голова кружилась сильнее прежнего. Он разговаривал, смеялся и до некоторой степени держал себя в узде, но все это чисто автоматически, и, когда к концу вечера в дверях появилась молодая женщина, одетая в цилиндрическое платье без пояса и с волосами цвета виргинского табака, Брэдиш стремительно рванулся к ней, опрокинув по дороге столик и разбив несколько бокалов. До этой минуты вечеринка носила характер вполне благопристойный, но звон стекла, сопровождаемый испуганным визгом гостьи, которую Брэдиш обвил ногами, зарывшись головой в ее табачного цвета прическу, обратил все в дикую оргию. Двое гостей подошли к Брэдишу и расцепили его ноги. Раздувая ноздри, скрючившись в три погибели, он хрипел от страсти. Затем расшвырял в стороны державшие его руки и вышел вон.
Коричневый костюм человека, который спускался с ним в лифте, и цветом и запахом напоминал гаванскую сигару, но Брэдиш уткнулся глазами в пол кабины и только жадно втягивал в ноздри аромат попутчика; лифтер источал слабый запах дешевых сигарет, которые были особенно в ходу в пятидесятые годы; швейцар походил на вересковую трубку и издавал добротный запах трубочного табака. А на Пятидесятой улице Брэдиш увидел женщину, у которой оттенок волос в точности совпадал с цветом табака его излюбленной марки. Она шла, и казалось, что за ней струится пряное, немного порочное благоухание этих сигарет. Стиснув рот и напрягши все мускулы, он кое-как совладал с собой и не набросился на девушку. Он понимал, что если здесь, на улице, он повторит выходку, которую он позволил себе на вечеринке, то угодит в тюрьму, а в тюрьме, как известно, сигаретами не угощают. О да, он переменился, это верно, но вместе с ним переменялся весь мир. Он смотрел на проходящих мимо него в сумерках людей и видел, что это идут винстоны, честерфилды, салемы, кальяны, пенковые трубки, сигары и сигарильо, кэмелы и плейеры. Погубила же его девушка, почти ребено