Ангел пригляда — страница 16 из 63

бушка, на отмаливание впрок не совершенных еще грехов. Как в воду смотрела божья старушка, грехов у него накопилось немало…

Но грехи грехами, а хитрый план срывался. Впереди, не оглядываясь, шел Рубинштейн – руки скованы, сзади напирали Супрун с адъютантом. Непохоже было, что скоро отстанут, напротив. По всему выходило, что так и дойдут вместе прямо до лощины, дождутся последнего выстрела, может, еще и пнут бездыханное тело для проверки – с них станется, зверюги, в ГРУ только таких и берут.

Василий наконец не вытерпел, повернул-таки голову вбок, скосил глаза. И увидел такое, совсем нерадостное: метрах в десяти сзади, уже за генералом, топали двое срочников с автоматами. Дрогнул Василий, мысли поганые, предательские зароились в мозгу. Что этим срочникам надо, чего, почему? С каких пор такое усиление? Или думают, его одного мало, чтобы шлепнуть очкастого, пусть хоть он и сам Джеймс Бонд, на что, между нами, совсем не похоже… Может, начальство доверять перестало? Или, не к лешему будь помянуто, сперва он этого Рубинштейна грохнет, а потом и его самого – для пущей секретности? Эх, сержант, не вовремя ты вернулся, зря попался майору на глаза. Расстрельными делами не ты один занимался, могли бы и другого взять. А теперь что? Со святыми упокой или еще как?

Можно, конечно, развернуться, одной очередью скосить всех четверых – и срочников, и офицеров. Ну, а потом что? Бежать с очкастым на руках? Куда бежать, я вас спрашиваю? К укропам, может, где правосеки свирепствуют, из неповинных-то людей живьем жилы тянут, а уж русского солдата точно не пощадят… Или, что ли, через границу домой махнуть? Ну, даже и через границу, на одних ногах далеко не уйдешь, вертолеты поднимут, отправят группу захвата с собаками – и все, аминь. Хорошо, если на месте шлепнут, а то отвезут к особисту, станут молниями из розетки бить, душить слоником, к небесам за причиндалы подвешивать…

Но как же быть тогда сержанту? Неохота, чтобы в расцвете лет свои же расстреляли – да и за что? За верность Родине? За образцовое выполнение воинского долга? Рубинштейн этот ладно, хотя бы знает, за что страдает. А он-то чего и почему?

Нервы у Кураева напряглись, как струна, вот-вот лопнут. Не сдюжит сержант, пальнет по своим же, побежит, а там уж как Бог расположит. Будет его интерес – не выдаст, не будет, так и обыкновенная свинья сгрызет, не то что особист и группа захвата.

На счастье, пришла вдруг спасительная мысль: не отправили бы срочников его расстреливать, такое дело только контрактникам поручить можно, ну, или уж самим офицерам.

В ответ на эту мысль, здравую, оптимистическую, высунулась другая – сволочная, страшная. А может, не срочники его грохнуть должны, а сами господа приезжие генералы и подполковники? Там, в ГРУ этом собачьем, о чистоте воротничков не очень-то заботятся, и не такие штуки откалывают. Но если так, то, опять же, зачем срочники? Они ведь это все увидят, придется то ли объяснять им, то ли самих тоже к ногтю…

Совершенно в хитромудрых этих соображениях запутался сержант, плюнул и решил – пусть уж оно будет как будет, а убивать своих же людей, да к тому же срочников желторотых, без приказа он не станет. Довольно с него Рубинштейна, которому почему-то сочувствовал он сейчас до невозможности и которого спасти хотел, а вовсе не шлепать под мирной сенью заснеженных кленов.

За всеми этими мыслями не заметил Кураев, как пришли они на место. Рубинштейн поглядел на лощину, понятливо встал прямо на край, чтобы удобнее падать, потопал ногами по снегу. Ботиночки его, черной кожи, неподходящие были для степи, дроглые, тонкие, городские. Зябко будет лежать в таких, хоть даже и убитому, пока не присыплет снежком, не закроет от лютого степного ветра. А уж если только ранить, так и вовсе ноги начисто отморозишь. Только что дороже, ноги или жизнь, вот в чем вопрос…

Словно прочитав эти мысли – против присяги и устава, злые, жидобандеровские, – подполковник подошел к сержанту сзади, наклонился к уху его, дохнув вонючей влагой, сказал:

– В голову стреляй, боец.

– Зачем в голову? – не понял сержант. – В сердце лучше, аккуратнее.

– Я сказал в голову, значит – в голову, – не меняя выражения лисьей своей рожи, повторил адъютант. – Или сам хочешь тут же, рядом прилечь?

Не зря, нет, не зря они ему сразу не понравились. Конечно, обычный контрактник или, к примеру, офицер тоже не сахар и не святой далеко. Но все ж таки никак им с грушником не сравняться, эти на свет только для того и родились, чтобы живьем людей есть…

Рубинштейн очкастый, похоже, тоже разговор их услышал, повернулся на голоса. Но с подполканом скандалить не стал, сразу к главному отнесся.

– Ну и скотина же ты, товарищ генерал-лейтенант, – проговорил Рубинштейн с яростью, удивительной в таком невзрачном субъекте. – Я тебя официально предупреждаю, вам это с рук не сойдет!

Тут Кураев зуб готов был дать, что ужасный Супрун сдрейфил. Он даже попятился немного, побледнел, хоть и без того небогата была румянцем его бульдожья рожа.

– А что я? – пожал он плечами, голос звучал тонко, надтреснуто, неприязнью, как холодом, поморозило. – Я – человек подневольный, сами понимаете, что велели, то и делаю…

– Зачем же сразу в голову? – не унимался приговоренный.

– Куда сказали, туда и будем, – непонятно отвечал генерал. – По законам военного времени, вот так-то, гражданин Рубинштейн!

Хорохорился генерал, хорошую мину давал при плохой игре, или, научно говоря, понты кидал, но сам трусил ужасно, тут и голым глазом, без армейской оптики было видать. Кураеву даже интересно сделалось: первый раз в жизни он такое наблюдал, чтобы будущий жмурик бесстрашно прессовал своих палачей.

– Военного времени? – белесая бровь очкастого поползла вверх, до середины лба почти докарабкалась. – Что еще за время такое, с каких пор?

– А то не знаете! – отлаивался Супрун, адъютант его от греха подальше ужался в размерах, скрылся за широкой спиной начальства. – Михаил на равнины сошел. Или вы не за ним сюда явились?

– А вот это не твое собачье дело, – свирепо рявкнул Рубинштейн. – Только если Михаил сошел, то распотрошит он вас знатно. И за стрельбу в голову уж точно никого не похвалят.

– Это мы еще посмотрим, кто кого распотрошит, – огрызнулся генерал, правда, не совсем уверенно. Потом, видно, вспомнив, что они тут не одни, повернулся к сержанту, гавкнул: – Что стоишь, стреляй!

– В башку давай, прямо в лоб! – фальцетом подхватил подполковник, и у него нервы не выдержали. – Валяй, боец, трибунал по тебе плачет!

Кураев покрепче взялся за автомат, ощутил вдруг его смертоносную тяжесть, будто не четыре килограмма железа в руках его повисли, а глыба каменная, которую не всякий-то и спецназовец унесет. Поглядел в глаза Рубинштейну, словно последний раз спрашивая разрешения – стрелять, не стрелять?

– Стреляй, чего уж там, – буркнул Рубинштейн. И добавил зачем-то: – Помни свой долг, солдат.

Кураев перевел автомат на стрельбу одиночными и привычно выцелил мягкую белую точку в центре голого человеческого лба…

Глава 7Капитан Голощек

Выстрел грохнул прямо над ухом, сбросил с кровати, покатил по полу, распластал по половицам… Ничего не соображая, очумелый со сна, стоял капитан Голощек посреди комнаты в одних рыжих кальсонах, широко расставив ноги и ворочая небритой рожей по сторонам. В ладони ребристой рукояткой грелся, потел пистолет: невесть как сам прыгнул в руку, сей же час готов был выплюнуть пулю – мстительную, мелкую, злую.

Мир вокруг медленно собирался из отдельных кусочков, уточнялся, опрозрачнивался. Все было тихо, это главное. А выстрел… не было никакого выстрела. В соседней комнате стул уронили, вот вам и выстрел, со сна еще и не такое помстится. Там, за стеной, ровно гудели голоса парней из разведроты, и только резкий фальцет прапорщика Боровича вылезал, подкукарекивал азартно. Цена петушиной его песне была невелика: откровенные лил пули прапорщик, набрался из Интернета врак и гнал теперь пургу за чистую монету. Небылицы сыпались из Боровича, как из козы горох, безостановочно, все это знали – и все равно верили.

– Брехня… – тянул за стеной нестойкий басок лейтенанта Рымаря. – Лапшу вешаешь, прапорщик, за дураков нас держишь.

– Лапшу? – От возмущения прапорщик даже с фальцета сошел, курицей закудахтал. – Коли таке було, щоб я брехав? Та щоб мені провалитися, якщо брешу!

Голощек почувствовал, что замерзли, стоя на полу, босые ноги. Положил револьвер на тумбочку, сел на кровать, надел носки, брюки, потом тяжелые армейские ботинки. Встал, потопал об пол – лучше не стало.

С ногами дело вообще было швах, они теперь мерзли почти всегда. И не только мерзли, а последние недели и вовсе были как не свои. Опухали они, немели пальцы, кожа сверху ничего не чувствовала, а на стопе, наоборот, вроде как выросли во множестве небольшие водяные подушки. Ходить пока, правда, не мешали, но доставляли неприятное чувство нездоровья.

Врач батальонный при осмотре сказал, что по всем признакам выходит диабет. Померил сахар глюкометром, сахар оказался почти в норме. Но врач упрямился, мнения своего не менял – диабет и диабет, только в начальной стадии. Мнение эскулапа капитану было неприятно, он привык считать себя человеком здоровым и для хворей недоступным. Хотя, если подумать, о каком здоровье речь, когда в любой момент может накрыть тебя «градом» или хоть даже миной обыкновенной. Сами посудите, что за радость знать, что умираешь ты обладателем железного здоровья?

Все это прекрасно понимал капитан Голощек, и все равно было противно. Представить себя опухшим, тяжелым, сидящим на инсулиновой игле никак он не мог, лучше просто убейте в спину штык-ножом от АК74 и не морочьте голову. А для себя решил он не верить врачу насчет диабета, а найти какое-нибудь более приятное объяснение…

И объяснение спасительное выискалось довольно быстро. Кореец Миша, из контрактников, рассказал, что диабет и вовсе тут ни при чем, а на самом деле капитан холода хватанул – так по их узкоглазой медицине называется это дело. Вот это уже было больше похоже на правду, потому что и точно, в начале зимы пришлось капитану целые сутки кантоваться в мокром сугробе, прячась от орков. История была опасная, диверсионная, закончилась, правда, хорошо, вернулся назад без единой царапины да и думать забыл. Но вот спустя пару месяцев, выходит, аукнулось по полной.